Страшные улики покоились рядком на зеленой клеенке. Фотограф, отступив на шаг от стола, целил объектив…
— Алешка не умел и не хотел — выворачиваться. Уличенный, он сразу признался, на каком чердаке находится обезглавленный труп Тани Санжеевой, честно рассказал про подвал стекольного завода и разделанного Валерку Самсонова…
Вспышки — белые, вылетающие из фотоаппарата парашютики, которые Разумовский сопровождал чиркающим спичечным звуком, — высвечивали изувеченные туловища, оскаленные головы…
— Алешку привлекли к ответственности. Страшное событие власти постарались не предавать огласке. Уж слишком вопиющей показалась всем Алешкина жестокость. Шила в мешке не утаишь, многие люди прознали, чьих рук это дело. Поэтому отчим Алешки Разума через месяц, когда закончились все судебные формальности, спешно увез жену и дочь в другой город — он побаивался стихийной народной мести за кровавые дела своего пасынка-выродка… — семья Алешки с баулами и чемоданами грузилась в ночной поезд.
Не оглядываясь на Разумовского, я по одному его голосу догадался, что сейчас он криво улыбнулся этой непедагогичной характеристике — «выродок».
— Даже родная мать отреклась от Алешки. Впрочем, ее можно было понять. — Разумовский произнес это таким кислым тоном, что было ясно, что матери все-таки оправдания нет.
— Мальчишка остался одинешенек — наедине со своими дикими проступками, один среди незнакомых враждебных людей. Конечно, его забрали не в тюрьму. Уже через пару дней он очутился в специальной клинике, где врачи проверяли его психическое и физическое состояние. Это называлось судебно-медицинской экспертизой…
Люди в медицинских халатах куда-то вели Разума по тусклому коридору, на руках его были наручники.
— Случай Алешки заинтересовал медиков. По-своему мальчишка был уникален. Не многие взрослые преступники могли сравниться с ним в жестокой изобретательности, а Алешке было всего двенадцать лет. Малолетний психопат с выраженным физическим уродством — именно так окрестили Алешкину хромоту — казался интересным материалом, как минимум очередной главой в научной монографии…
За круглым столом под неестественно яркими операционными софитами — изобразительная гипербола художника Бориса Геркеля — восседали бородатые старцы в белых шапочках. Перед ними были разложены фотографии: подробный отчет об Алешкиных злодеяниях. Пожилой профессор делал доклад. Его вдумчиво слушали, кто-то уже поднял руку — просил слова.
— Алешку подвергли тщательным обследованиям: измерили с ног до головы, взвесили, взяли все мыслимые анализы…
Раздетый до трусов как новобранец, Алешка вставал на весы, делал «ласточку», касался мизинцем правой руки кончика носа, вытягивался под измерительной шкалой ростомера, на голову ему опускалась планка, похожая на долгий утиный клюв.
Врач монотонно сообщал медсестре результаты. Та записывала их в медицинскую книжку.
— Рост — метр шестьдесят, — гундосил за моей спиной Разумовский. — Телосложение диспластичное… Вес — сорок один килограмм… Череп гидроцефальной формы… Правый тазобедренный сустав деформирован… Позвоночник искривлен также вправо… Правый угол рта отстает при оскале… Реакции без патологии…
Стрекотала невидимая печатная машинка. Разумовский и тут умудрился выдавать умопомрачительный железный цокот, неотличимый от натурального.
— «Ведет себя упорядочение…» — Цок-цок-цок-цок-цок… «Играет в настольные игры…» — Цок-цок-цок-цок-цок… «Много читает…» — Цок-цок-цок-цок-цок-жжик… «Просил направить на трудовую терапию…» — Цок — цок-цок-цок-цок… «Легко озлобляется…» — Цок-цок-цок… «По незначительному поводу пытался избить и придушить соседа по палате, переведен в одиночную…» — Цок-цок-цок-цок-цок-цок-цок… «Временами отмечается беспричинное снижение настроения…» — Цок-цок-цок-цок-цок… «Тогда становится хмурым, замкнутым, отказывается от пищи…» — Цок-цок-цок-цок-цок-цок-жжик-цок-цок-цок-цок… «Такое состояние длится несколько дней, а затем проходит…» — Цок-цок-цок-цок-цок-цок-цок-жжик…
— Странные это были люди — врачи, — удивлялся Разумовский. — Они словно не понимали, что перед ними просто затравленный угрюмый мальчик, оставленный даже собственной матерью. Один во враждебном мире. Никто не сказал ему доброго слова, не улыбнулся — на него смотрели как на опасного больного зверька. Чего они ждали от Алешки? Раскаяния, слез? Поинтересовался ли кто-нибудь, каково ему на душе? Поначалу мальчишка был оглушен свалившимися на него событиями, а когда он чуть пришел в себя в белой звонкой от тишины палате, то разозлился еще больше. Врачи клещами вытягивали все детские переживания о хромой ноге, выспрашивали о подвале, подсовывали бумагу и ручку, чтобы он что-то написал про «Тайных пионеров» или хотя бы нарисовал. Алешку бесила врачебная прагматичность, он, как умел, издевался над горе-психологами, в избытке пичкая их расчлененной клубничкой, малевал отрезанные головы, кишки, суставы…
Замелькали клетчатые страницы дневника с фразами и картинками.
— Очередной эскулап с умным видом выдавал коллегам свои заключения об Алешке: «Во время беседы внимание активное, механическая память не нарушена, но ассоциативная снижена. Переносный смысл пословиц раскрыть не может, истолковывает их буквально…»
В кадре возникли доктор и Алешка.
«Вот говорят, шито белыми нитками. Это как понимать?» — спрашивал доктор у Алешки, пока тот с полуоткрытым ртом переминался с ноги на ногу и следил медленными безумными глазами за мухой: «Ну, взяла тетенька нитки белые и зашила ими. Может, трусы зашила, а может, рубашку мужу. У нашей соседки Газили Рустамовны есть машинка швейная, она на ней строчит, мама к ней ходила платье делать, а потом они ругались, что Газиля Рустамовна себе от отреза полметра взяла, а та говорила, что нет, не брала…»
За моей спиной множилось бормотание врачей. Очевидно, по причинам врачебной этики называли они его не Алексеем Разумовским, а просто «Р».
«Р. говорил, что еще раньше при фантазиях о чьей либо смерти появлялось желание совершить убийство. После того как он не смог получить в свое распоряжение труп, он стал склоняться к реализации этого влечения путем убийства… Р. при расспросах о содеянном становится угрюмым, отвечает коротко, раздраженным тоном, но без стеснения. Объясняет, что мысли об убийстве ему приятны, и он сам их вызывал. Когда же возникло желание привести эту мысль в исполнение, он подчинился ему без психологической борьбы…»
«Жалости к убитым детям не испытывает. Рассказывая о содеянном и рассматривая фотографии изуродованных трупов, не волнуется, голос остается спокойным, пульс ровным. Подтверждает, что такие желания будут возникать у него и в дальнейшем, однако бороться с ними не считает нужным и возможным…»
Приглядывать за Разумовским становилось затруднительно. В придачу к физическому добавилось психологическое неудобство. Едва я отрывал взгляд от экрана, меня окатывала волна тревоги, причем не умственной, а нутряной, словно бы начинали паниковать кости и мышцы. Но стоило повернуть голову обратно, беспокойство сразу проходило. Неожиданно для спины нашлось удобное положение, в котором ломота практически не давала о себе знать. Я фактически улегся грудью и животом на ноги, сложив руки под подбородком. Эта компактная поза настолько уменьшила меня в размерах, что детский стульчик пришелся мне впору.
Между тем на экране собрался врачебный консилиум.
— В тот день решалась Алешкина судьба, — торжественно проговорил Разумовский. — Присутствующие внимательно слушали седобородого докладчика: «Болезненное переживание своего уродства вначале привело к замкнутости, легкой ранимости, впечатлительности. На особенности подобных личностей указывает Б. Третьяков, подчеркивая, что лица с физическими недостатками, с постоянными комплексами переживаний могут стать агрессивными, завистливыми, сутяжными. По этому пути следует и развитие личности Р…»
Голос докладчика звенел холодным, резонирующим железом, словно находился внутри пустого танкера.
«Насмешки товарищей — мальчика дразнят „Леша — по пизде галоша“, избиение отчимом формируют у Р. необыкновенную злобность и жестокость. Учитывая, что Р. с раннего возраста был длительно болен туберкулезом, можно предположить влияние хронической туберкулезной интоксикации на незрелый мозг ребенка. Р реализовывал свои влечения без какой-либо внутренней борьбы, и попытки реализации следовали друг за другом очень быстро…»
Звуковой подкладкой служили мерные удары, точно невидимый плотник с точностью метронома торжественно забивал в гроб глухие гвозди.
«Р расчленял трупы для удовлетворения извращенной страсти — желания посмотреть на строение тазобедренного сустава у здоровых детей, так как постоянно завидовал им. Р в момент правонарушения не был в состоянии расстроенного сознания, однако имеющееся уродство личности с нарушением воли, эмоциональности, влечений и критики настолько выражено, что свидетельствует о наличии медицинского и юридического критерия невменяемости. Подобные поступки иллюстрируют особенности патологического формирования психики подростка с физическим недостатком. R обнаруживает признаки органической психопатии с выраженной патологией влечения — „танато-филией“, степень которой столь глубока, что исключает возможность Р. отдавать отчет в своих действиях и руководить ими. Поэтому в отношении инкриминируемых ему действий… — паузу заполнила тревожная барабанная дробь, как в цирке перед сложным акробатическим трюком, — мы признаем Р. невменяемым, и ему рекомендовано принудительное лечение в психиатрической больнице специального типа…»
«Р расчленял трупы для удовлетворения извращенной страсти — желания посмотреть на строение тазобедренного сустава у здоровых детей, так как постоянно завидовал им. Р в момент правонарушения не был в состоянии расстроенного сознания, однако имеющееся уродство личности с нарушением воли, эмоциональности, влечений и критики настолько выражено, что свидетельствует о наличии медицинского и юридического критерия невменяемости. Подобные поступки иллюстрируют особенности патологического формирования психики подростка с физическим недостатком. R обнаруживает признаки органической психопатии с выраженной патологией влечения — „танато-филией“, степень которой столь глубока, что исключает возможность Р. отдавать отчет в своих действиях и руководить ими. Поэтому в отношении инкриминируемых ему действий… — паузу заполнила тревожная барабанная дробь, как в цирке перед сложным акробатическим трюком, — мы признаем Р. невменяемым, и ему рекомендовано принудительное лечение в психиатрической больнице специального типа…»
Раздался глубокий деревянный удар, похожий на стук судейского молотка.
— Неужели Алешка Разум проведет всю свою жизнь в закрытой больнице, запертый в палате, как в клетке? — оборвал возникшую паузу горький вопрос Разумовского. — Так бы и случилось, если бы не один человек. С самой что ни на есть большой буквы Ч… — Голос Разумовского подавился умилительным комом и наполнился слезами.
Для наглядности возникла эта нарисованная «Ч», стилизованная под книжный стеллаж. К нему прислонился мужчина средних лет в слегка одомашненной военной форме — галифе и гимнастерка были спокойного серого цвета. На левой руке черная перчатка. Возле сапога стоял громоздкий чемодан. Я вспомнил, что уже видел этого человека «с большой буквы» — в начальном кадре с названием диафильма «К новой жизни!». А теперь он опирался локтем о полку, слушал врачей и чуть посмеивался — за моей спиной хмыкал Разумовский, — а потом произнес хрипловатым баритоном: «Как же все у вас просто получается?! Линейкой человека измерили, килограммы взвесили, душу ногтем поскребли — и в утиль списали! Хороши, ничего не скажешь!» — Все головы сразу повернулись к стеллажу. «Кто вы, товарищ?» — спросил главный докладчик. — «Я — Гребенюк. Виктор Тарасович». «Вы врач?» — поинтересовался докладчик. — Тот покачал головой: «Педагог».
Голос Разумовского ходил ходуном от душевного волнения.
— Не знал тогда в своей одиночной палате Алешка Разум, кто вступился за него, когда медики поставили на мальчишке большой кладбищенский крест. Будущий спаситель решительно подошел к столу: «Я внимательно слушал вас, уважаемые товарищи эскулапы. А теперь хочу спросить: легко ли складывались наши с вами судьбы? Довелось многое пережить, ломать, корчевать свои прежние убеждения и пристрастия во имя высшего правого дела. И Родина всем давала шанс исправить свои ошибки, учила жить по-новому. Я хочу спросить вас: разве для того дается человеку жизнь, чтобы он прожил ее червем в земле, не увидев счастливого простора вокруг, не узнав величия любви, добра, гражданского подвига?! — Врачи с удивлением и интересом внимали словам неожиданного человека. — Но как говорится, лучше один
раз увидеть, чем сто раз услышать! — Он взялся за чемодан. — Это займет немного времени, но оно того стоит. Все-таки на карту поставлена жизнь…»
Следующий кадр показал больничную палату: зарешеченные окна, плотные шторы, металлическую, выкрашенную в белый костяной цвет кровать, куда забрался с ногами Разум, тумбочку с приставленным к ней табуретом.
— Алешка ждал, когда его переправят в новую больницу тюремного типа. Санитар проговорился об этом, прибавив, что Разуму вообще повезло — признали невменяемым, а то не миновать бы расстрела, хоть и малолетка. Прошел день, и никто не появился, кроме нянечки, приносившей еду. А вечером в дверь Алешкиной палаты постучали. Одно это уже было странным. Обычно входили бесцеремонно — без стука. «Можно?» — спросил голос за дверью. «Да», — отозвался Алешка, закрыл и бросил на тумбочку общую тетрадку, в которой от скуки дорисовывал человечкам кудельки на «отрезанные» головки. В палату шагнул мужчина в военной форме, на гимнастерке — орден «Знак Почета», в правой руке — большой чемодан. Левая чуть поджата, неподвижна и в перчатке — протез, что ли?
Разумовский во избежание неправильного восприятия зрителем дорогого учителя сам истолковал нарисованного Гребенюка:
— Лет вошедшему было на вид чуть за сорок — темные с легкой проседью волосы, на лбу шрам, напоминающий математическую скобку, ясные голубые глаза, широкие скулы, на губах улыбка: «Ну, здорово, Джек-потрошитель», — надтреснуто, с неуловимым папиросным дымком произнес посетитель. «Я не Джек», — сразу набычился Алешка. — «Ну, и как тебя зовут?» — усмехнулся мужчина. — «Вы, можно подумать, не знаете! — огрызнулся Разум. — Алексей Разумовский». — «Вот и отлично. А меня Виктор Тарасович Гребенюк. Будем знакомы». — Мужчина протянул Алешке руку, дождался, пока тонкая мальчишеская кисть не погрузится в его крепкуюладонь…
Разумовский виртуозно без стыков перескакивал с голоса на голос. Последние несколько минут звучало трио: юный дискант Алешки Разума, зрелый тенор Разума Аркадьевича и хрипловатый басок Гребенюка:
«Чего пожатие вялое такое, мало каши ел? — Гребенюк оглядел палату. Что-то было особенное, лихое в этом взгляде. Так матерые уголовники одним неспешным внимательным поворотом головы осматривают свою камеру. — Да, унылые хоромы. В таких кто угодно захандрит…» — «Пришли, чтоб забрать меня в специальную больницу?» — презрительно спросил Алешка. — «С чего это ты взял? — удивился Гребенюк. — Нет, я не врач. Я по другому вопросу. Дружище, имеется предложение. Алексей — как-то официально звучит. У тебя есть прозвище какое-нибудь? Вот меня, к примеру, приятели в детстве Гребнем величали. А тебя наверняка — Разумом. Угадал?»
Разумовский расчувствовался:
— Глаза мальчишки вдруг наполнились слезами, он быстро отвернулся к окну, чтобы этот Гре-бенюк не увидел, что случайно оброненные слова ранили в самое сердце. А что мог ответить Алешка? Что никто не называл его Разумом, а только дразнили Галошей?..
«Хорошее прозвище — Разум, — похвалил Алешку Гребенюк. — Мне лично очень нравится. Ты не против будешь, если и я тебя тоже стану Разумом называть? Ты какой класс закончил? Пятый? Вот еще пять лет отучишься, поступишь в институт, будет у тебя такой предмет — философия…» — Алешка хотел было возразить гостю: «Какой институт! Я же даже в школу уже не вернусь!» — но промолчал. — «Разум — штука посложнее ума, — продолжал Гребенюк. — Раньше философы-идеалисты полагали, что ум занят познанием всего простого и житейского: вот суп, в нем картошка. А разум вроде как возвышается над умом, существует отдельно, независимо от мозга и занят познанием бога. А бога-то, как выяснилось, нет! Так что же тогда познает разум? — Гребенюк за время своей речи успел сдвинуть вбок кровать, переставил вперед тумбочку и табурет. — Прусский философ Кант считал, что разум постигает не бога, а вещь в себе. Ты ведь тоже пытался постигнуть в себе какую-то вещь?» — «Пытался», — тихо ответил Алешка. — «Ну и как, доволен успехами? — Гребенюк подмигнул. — Не бойся, я ни в коем случае не собираюсь тебя поучать или критиковать. Я ведь не этот самый Кант. У него была работа „Критика чистого разума“. Кстати, ты уши мыл?» — озабоченно поинтересовался Гребенюк.
Разумовский каким-то невообразимым интонационным приемом дал понять, что дальше последует шутка: «А почему вы спрашиваете?» — Алешка, признаться, оторопел от такого речевого напора. — «Да потому что, если не мыл, то работа Канта будет называться „Критика неумытого Разума!“» — Увидев недоумевающее лицо Алешки, Гребенюк расхохотался. Алешка тоже заулыбался. Впервые за несколько месяцев. Ах, как не походил этот новый странный человек на тех, с кем приходилось общаться в последние месяцы!..
Разумовский умело отделил добрую улыбку рассказчика, не перестающего удивляться чужому оптимизму, от самого Гребенюка и его хоть и заразительного, но грубоватого гогота — так ржет шпана, когда кто-то поскальзывается на арбузной корке.
«Философ Декарт полагал, что разум знает собственную природу и живет сам по себе. Только если бы так было, функции разума не зависели бы от повреждений мозга. А тут простой удар молотком по башке — и разум на пару с умом уже не знают, как воду в сортире спустить… К чему я это все веду… — Гребенюк осторожно повалил чемодан на пол и присел рядом. — Ты, конечно, парень, делов наделал — сказать нечего. Но нет ничего непоправимого…» — Гребенюк щелкнул никелированными замками чемодана…
Мне показалось, что Разумовский для наглядности подцепил пальцем железную защелку на чехле диапроектора. Во всяком случае, звук был очень похожим — железно-клацающим.