Московский чудак - Андрей Белый 5 стр.


– Э, да вы, папочка, – вот какой: хитренький, – заворкотала, как горлинка, Надя.

– Ах, что ты!

– Вы сами же рады тому, что я так отзываюсь о нем.

И она распустила перед зеркалом густоросль мягких, каштановых прядей.

– Зачем представляетесь!

Ясно прошлась в его душу глазами:

– Довольны?

Улыбкой, выдавшей хитрость, расплылся и он.

– В корне взять…

И молчал, и таскал из коробочки спички: слагать – в параллели, в углы и в квадраты; подыскивал слов: не сыскались; безгранилась мысль – потекла в подсознание.

Прыснуло дождичком; дождичек быстро откапелькал.

Встал и побацал шагами:

– Да, да, знаешь ли…

И удивлялся – в окошко: блуждание с лампой из окон соседнего домика взвеивало чертогоны теней на заборике.

– Знаешь ли ты, – непонятно… Куда все идет? Там лиловая липла – в окошке.

– Утрачена ясность. Побацал: сел снова.

Представился Митя, двоящий глазами, такой замазуля, в разъёрзанной курточке, руки – висляи, весь в перьях: там он улыбался мозлявым лицом, когда Дарьюшка мыла полы, высоко засучив свою юбку: стоял и пыхтел, краснорожий такой; тоже – утренний шопот: «Пожалуюсь барыне».

– Дарьюшка, знаешь ли, – как-то… Пятки получает…

– Какие пятки?

– Я о Митеньке.

Пальцами забарабанил он: тра-тата, тра-тата, тарара-тата.

– Да-с, – тарара-тата.

Слышались в садике жуликоватые шопоточки осин.

– Молодой человек, – в корне взять, – и понятно…

А все-таки, все-таки…

Но про свое наблюдение с Дарьюшкой, – нет: он – ни слова; ведь Наденька – да-с, чего доброго, – барышня… Так, покидавшись бессвязными фразами с ней (Кувердяев, невнятица, Митенька), взял со стола он нагарную свечку:

– Ну, спи, спи, дочурочка.

Чмокнулся.

Со света снова в глазастые черни ушел он в тяжелые гущи вопросов, им поднятых.

Надя сидела под пальмами; тихо глядела на бисерный вечер, где месяц, сквозной халцедон, вспрыснув первую четверть, твердился прозрачно из мутно-сиреневой тверди.

А время, испуганный заяц, – бежало в передней.

***

Стремительно: холодом все облизнулось под утро: град – щелкнул, ущелкнул; дожди заводнили, валили листвячину; шла облачина по небу; наплакались лужи; земля-перепоица чмокала прелыми гнилями.

Скупо мизикало утро.

Иван же Иваныч, облекшися в серый халат с желтоватыми и перетертыми отворотами, перевязавши кистями брюшко, отправлялся к окошку дивиться наплеванным лужам.

Вся даль изошла синеедами; красные трубы уже карандашили дымом; и… и…

– Что такое?

Домок, желтышевший на той стороне, распахнулся окошком, в которое обыкновенно выглядывал Грибиков; там, приседая под чижиком, высунул голову черноголовый мужчина, руками расправивший две бакенбарды: въедался глазами в коробкинскии дом; и потом всунул голову, стукнувшись ею о клетку; окно запахнулось: как есть – ничего.

Тут пошел – листочек, сукодрал, древоломные скрипы.

Уже начинался холодный обвой городов.

14

Распахнулась подъездная дверь: из нее плевком выкинулся – плечекосенький и черношляпый профессор, рукой чернолапой сжимая распущенный зонтик, другою – сжимая коричневокожий портфель; и коричневой бородою пустился в припрыжку:

– Экий паршивый ветришко!

Спина пролопатилась; рубленый нос меж очками тяпляпом сидел, мостовая круглячилась крепким булыжником; и разгрохатывался смешок подколесины: то сизоносый извозчик заважживал лошадь; его понукала какая-то там синеперая дама в лиловом манто с ридикюльчиком, с малым пакетиком, связанным лентою; в даме узнал Василису Сергевну:

– Она Задопятову, верно, отвозит накнижник.

Уже копошился сплошной человечник; то был угол улицы; тут поднялась таратора пролеток; лихач пролетел; провезли генерала; в окне выставлялися вазы, хрусталь.

Он пустился бежать – за трамваем; он втиснулся в толоко тел, относясь к Моховой, где он выскочил; перебежавши пролетку – на двор – вперегонку с веселою кучей студентов:

– Профессор Коробкин!

– Где?

– Вот!

Запыхавшись, вбежал в просерелый подъезд, провожаемый к вешалке старым швейцаром.

– У вас, как всегда-с: переполнено!

Тут же увидел: течет Задопятов, стесняемый кучей студентиков, по коридору.

– А пусть хоть набрюшник, – припомнилось где-то.

Белеющая кудрея волос задопятовских, выспренним веером пав на сутулые плечи, на ворот, мягчайшей волною омыла завялую щеку, исчерченную морщиной, мясную навислину, нос, протекая в расчесанное серебро бороды, над которой топорщился ус грязноватой прожелчиной; веялся локон, скрывая морщавенький лобик.

И око – какое – выкатывалось водянисто и выпукло из-за опухшей глазницы, влажняся слезою, а длинный сюртук, едва стянутый в месте, где прядает мягкий живот, где вытягивается монументальное нечто, на что, сказать в корне, садятся (оттуда платок вывисал), – надувался сюртук.

Задопятов усядется – выше он всех: великан; встанет – средний росточек: коротконожка какая-то…

Старец торжественно тек, переступая шажочками и охолаживая студента, прилипшего к боку, прищуренным оком, будящим напоминание:

– У нас нет конституции.

Сухо протягивал пухлые пальцы кому-то, поджавши губу, – с таким видом, как будто высказывал:

– Право, не знаю: сумею ли я, не запятнанный подлостью, вам подать руку.

Стоящим левее кадетов растягивал губу с неискреннею, кисло-сладкой привязнью; увидев кадета же, делался вдруг милованом почтенным, – очаровательным кудреяном, пушаном, выкатывая огромное око и помавая опухшими пальцами:

– Знаю вас, батюшка…

– У Долгорукова – с Милюковым – при Петрункевичах…

Там он стоял, сжатый тесным кольцом; ему подали том «Задопятова», чтоб надписал; отстегнувши пенсне, насадил его боком на нос и – чертил изреченье (о сеянии, о всем честном), собравши свой лобик вершковый в мясистые складочки.

Был генерал-фельдцейхмейстер критической артиллерии и гелиометр «погод», постоянно испорченный; он арестовывал мнения в толстых журналах; сажал молодые карьеры в кутузки; теперь – они вырвались, чтоб выкорчевывать этот трухлявый и что-то лепечущий дуб; он еще коренился, но очень зловеще поскрипывал в натиске целой критической линии, смеющей думать, что он есть простая гармоника; гармонизировал мнения, устанавливая социальные такты, гарцуя парадом словес. Тут Ивану Иванычу вспомнился злостный стишок:

С Задопятовым Иван Иваныч столкнулся у самой профессорской.

– Здравствуйте, – и Задопятов придав гармонический вид себе, отбородатил приветственно:

– Геморроиды замучили.

В подпотолочные выси подъятое око Ивану Иванычу просто казалося свернутой килькой, положенной на яичный белок.

– А вы слышали?

– Что-с?

– Благолепова-то – назначают.

– И что же-с?…

– Посмотрим, что выйдет из этого, – око, являющее украшенье Москвы (как царь-пушка, царь-колокол), село в прищуры ресниц; он стоял – вислотелый, с невкусной щекою: геморроиды замучили!

Иван Иваныч подумал:

«Дурак».

И, сконфузившись мысли такой, он подшаркнул:

– А вы бы, Никита Васильевич, как-нибудь: к нам бы…

Никите Васильевичу, в свою очередь, думалось:

– Да у него – э-э-э – размягчение мозга.

И мысль та смягчила:

– Может быть, я – как-нибудь…

И – разошлись.

Задопятова перехватили студенты; и он гарцевал головой, на которой опухшие пальцы, зажавши пенсне, рисовали весьма увлекательную параболу в воздухе: и на параболе этой пытался он взвить Ганимеда-студента, как вещий Зевесов орел.

А профессорская дымилась: зеленолобый ученый пытался Ивана Иваныча все защемить в уголочке; кончался уже перерыв: слононогие и змеевласы старцы поплыли и аудитории. Спрятав тетрадку с конспектом, профессор Коробкин влетел из профессорской в серые коридоры; какой-то студентик, почтитель, присигивал перебивною походочкой сбоку, толкаемый лохмачами в расстегнутых серых тужурках; совсем пахорукий нечеса прихрамывал сзади.

Большая математическая аудитория ожидала его.

15

Вот она!

Большая математическая аудитория ожидала его.

15

Вот она!

Стулья, крытые кучами тел, серо-белых тужурок, рубах; тут обсиживали подоконники; кафедру; густо стояли у стен и в проходе; вот маленький стол на качающемся деревянном помосте, усиженном кучами; вот и доска; вот и мела кусочек; и – мокрая тряпка.

Профессор совсем косолапо затискался через тела; сотни глаз его ели; под взглядами он приосанился, помолодел, зарумянился; нос поднялся, и привздернулись плечи, когда, подпирая рукою очки, поворачивал голову, приготовляясь к словам.

Переплеск побежал.

Опершися руками на столик, спиною лопатясь на доску, свисая махрами, с улыбкой побегал, блеснув плутоватыми глазками; и – пред собою их ткнул.

– : Господа, – начал он, припадая к столу, – я покорнейше должен просить не высказывать мне одобрения или, – повел удивленно глазами он, – неодобрения… Я перед вами профессор, а не… не… взять в корне… артист; здесь – не сцена, а, так сказать, – кафедра; здесь не театр – храм науки, где я, в корне взять, перед вами явлюсь, естественным – да-с – конденсатором математической мысли.

И ждал, осыпаемый новыми плесками; но перестал реагировать; ждал.

– Гм… Научно-математический метод объемлет, – развел свои руки, – объемлет все области жизни; и даже, – тут он подсигнул, – этот метод, взять в корне, является мерою наших обычных воззрений, – он молнил очковым стеклом.

– Господа, ведь научное мировоззрение, – бросил очки на лоб, – опирается, да-с, говоря рационально, на данные, – сделал он паузу…

– Биологических, психофизических знаний, которые нашим анализом сводятся к биохимическим, к физико-химическим принципам.

– Факт восприятия, – пальцы зажал он в кулак, – разложим, – растопырил он пальцы, – на физико-химические комплексы, которые все разложимы на чисто физические отношения.

– К физике, – бросил направо он, – к химии, – бросил налево он, – сводятся в общем процессы.

– Гм, – в химии всякий процесс, – он приподнял надбровные дуги, – воспринятый в качественном отношении, есть материальный процесс; – рявкнул, – химия; – рявкнул, еще убедительнее, – была, – сделал видом открытие, – до сих пор, в корне взять… гм… гм… наукой о качествах. С важным открытием, ясно поставленным правой рукой на ладонь, он пошел на студентов.

– А физика, – он угрожал, – есть наука, в которой количества.

И убеждал их летающим пальцем.

– Поэтому вот, господа, – призывал он глазами к вниманью, – имеем к физической химии мы отношения, да-с, весовые, – и тоненьким голосом бисерил: – то есть такие, которые, – кха; – он закашлялся, – и тем не менее, и однако ж… – он сбился.

Немного попутавшись, вышел: прямою дорогой пошел в математику.

И победителем бацал по доскам помоста, пропятив живот.

Помахал с получасик введением к курсу, потом, схватив мел, перешел прямо к делу: к доске; голова тут расшлепнулась в спину, а ворот вскочил над затылком; поэтому, ставши спиною к студентам, показывал ворот, – не голову, – с очень короткой рукою, закинутой за спину и косолапо качаемой вправо и влево (помощь себе), очень быстро вычерчивая формулы.

– Модуль, взять в корне, – число: то, которое, – он повернул свою голову, – множится логарифмами одного, гм, начала для получения логарифмов другого начала.

Забегал мелком по доске.

Заслуженный профессор на лекциях становился, ну, право, какой-то зернильнею; стаи студентиков, точно воробушки, с перечириком веселым клевали за формулкой формулку, за интегральчиком интегральчик.

Обсыпанный мелом, сходил уже с кафедры в стае студентов, в которую тыкался он полнощеким лицом; и бежал с этой стаей к профессорской.

– Вы, – дело ясное: вы прочитайте-ка, знаете ли, у Коши.

– Да на это указано Софусом Ли, Математиком шведским.

– Стипендиат?…

– Что же тут я могу; обратитеся к секретарю факультета.

У самой профессорской остановили его: представитель какой-то коммерческой фирмы, весьма образованный немец, явился с труднейшим вопросом механики.

– Ну, как фи думайт, профессор?

– Да вы-с – не ко мне: вы подите-ка, да-с, к Николаю Егоровичу, говоря рационально, – к Жуковскому… Он ведь – механик, не я – в корне взять.

Но одно поразило: открытие в области приложения математики к данным механики, сделанное Иваном Иванычем, прямо имело касанье к предложенному иностранцем вопросу: профессор уткнулся в бобок бородавки весьма интересного немца и обонял запах крепкой сигары; профессор заметил, что он, вероятно, к вопросу вернется и выскажется подробней по этому поводу в «Математическом Вестнике» – в мартовской книжке (не ранее); немец почтительно в книжечку это записывал.

– Знаете, книжечки желтые – «Математический Вестник»… Да, да: редактирую – я…

И рассеянно тыкал в него карандашиком, зарисовавшим какие-то формулки на темно-рыжем пальто иностранца.

***

И вот – Моховая; извозчики, спины, трамвай за трамваем.

Профессор остановился: из черных полей своей шляпы уставился он подозрительно, недружелюбно и тупо в какую-то новую мысль; но в сознанье взвивался вихрь формул: набатили формулы и открывали возможности их записать; вот и черный квадрат обозначился, загораживая перед носом тянувшийся, многоколонный манеж.

Обозначился около тротуара, себя предлагая весьма соблазнительно:

– Вот бы подвычислить!

И соблазненный профессор, ощупав в кармане мелок, чуть не сбивши прохожего, чуть не наткнувшись на тумбу, – стремительно соскочил с тротуара: стоял под квадратом; рукою с мелком он выписывал ленточку формулок: преинтересная штука!

Она – разрешилася.

Поинтереснее знаменитой «ферматы» (такая есть формула: он еще как-то о ней написал).

– Так-с, так-с, так-с; тут подставить; тут – вынести. И получился, – да, в корне взять, – перекувырк, изумительный, просто: открытие просто. Еще бы тут скобочку: только одну.

Но квадрат с недописанной скобочкой – чорт дери – тронулся: лихо профессор Коробкин за ним подсигнул, попадая калошею в лужу, чтоб выкруглить скобочку: черный квадрат – ай, ай, ай – побежал; начертания формул с открытием – улепетывали в невнятицу: вся рациональная ясность очерченной плоскости вырвалась так-таки из-под носа, подставивши новое измеренье, пространство, роившееся очертаниями, не имеющими отношенья к «фермате» и к перекувырку; перекувырк был другой: состоянья сознания, начинающего догадываться, что квадрат был квадратом кареты.

Карета поехала.

Это открытие поразило не менее только что бывшего и улетевшего вместе со стенкою кареты: не свинство ли? Думаешь, – ты на незыблемом острове средь неизвестных тебе океанов: кувырк! Кит под воду уходит, а ты забарахтался – чорт подери – в океане индейском (твой остров был рыбой); так статика всякая – чорт подери – переходит в динамику, иль в развиваемое ускорение тел: уско-ряяся, падает тело.

Профессор с рукой, зажимающей мел, поднимая тот мел, развивал ускорение вдоль Моховой, потеряв свою шляпу, развеявши черные крылья пальто; но квадрат, став квадратиком, силился там развивать ускорение; и улепетывали в невнятицу – оба: квадрат и профессор внутри полой сферы вселенной – быстрее, быстрее, быстрее! Но вдвинулась вдруг лошадиная морда громаднейшим ускореньем оглобли: бабахнула!

Тело, опоры лишенное, – падает: пал и профессор – на камни со струечкой крови, залившей лицо.

А вокруг уж сгурьбились: тащили куда-то.

Глава вторая. «ДОМ МАНДРО»

1

И вот заводнили дожди.

И спесивистый высвист деревьев не слышался: лист пообвеялся; черные россыпи тлелости – тлели мокрелями; и коротели деньки, протлевая в сплошную чернь темней; истер стал ледничать; засеверил подморозками; мокрые дни закрепились уже в холодель; дождичек обернулся в снежиночки.

И говорили друг другу:

– Смотрите-ка!

– Снег.

– И ведь – нет: дождичек!

Так октябрь пробежал в ноябри, чтобы туман – ледяной, мокроватый, ноябрьский – стоял по утрам; и простуда повесилась: мор горловой.

***

Эдуард Эдуардович стал замечать: между всеми предметами в комнатах происходили какие-то – да-с – охладенья; натянутости отношений сказались во всем; воду пробуешь – нет: холожавая; ручку от двери, и та: вызывает озноб.

Он заканчивал свой туалет – перед зеркалом в ясной, блистающей спальне.

Представьте же: он, фон-Мандро, Эдуард Эдуардович, главный директор компании «Дома Мандро», светский лев, принимал в своей спальне – кого же?

Да карлика!

Просто совсем отвратительный карлик: по росту – ребенок двенадцати лет; а по виду – протухший старик (хотя было ему, вероятней всего, лет за тридцать); но видно, что – пакостник; эдакой гнуси не сыщешь; пожалуй – в фантазии. Но она видится лишь на полотнах угрюмого Брегеля.

Назад Дальше