Шестьдесят рассказов - Дино Буццати 29 стр.


Внезапно Джорджо остановился, перестал орать, нагнулся, чтобы рассмотреть одну из внутренних стенок фургона, и схватил за кончик веревочку, которой дед ухитрился подвязать сломанную решетку. Побледнев от ярости, он огляделся вокруг.

— Кто?.. — с трудом выговорил он. — Кто это сделал? Кто трогал мой фургон? Кто его сломал?

Старый солдат, понурившись, сделал шаг вперед.

— Джорджо, деточка! — взмолилась мама. — Будь умницей, дедушка ведь не нарочно его сломал, честное слово, не нарочно! Джорджо, хороший мой, прости дедушку!

Бабушка тоже сказала свое слово:

— Нет-нет, золотой мой, ты совершенно прав… Сделай атата гадкому дедушке, который ломает тебе все игрушки… Бедный птенчик! Ломают его игрушки и еще хотят, чтобы он был умницей, бедняжечка! Сделай атата гадкому дедушке!

Джорджо вдруг сразу успокоился. Он медленно обвел взглядом испуганные лица взрослых, обступивших его. И на его губах вновь появилась улыбка.

— Ну, что я вам говорила? — обрадовалась мама. — Я всегда говорила, что он у нас просто ангел! И вот Джорджо уже простил дедушку! Посмотрите, что за прелесть!

Но мальчик снова стал разглядывать их одного за другим: отца, мать, дедушку, бабушку, обеих служанок.

— Посмотрите, что за пре-елесть! Посмотрите, что за пре-елесть! — проговорил он нараспев, как стишок. Потом пнул ногой остов фургона, который с силой ударился о стену. И тут на него напал безудержный смех. Он едва не лопался от хохота. — Посмотрите, что за пре-елесть! — насмешливо повторил он и вышел из комнаты.

Объятые ужасом взрослые хранили молчание.

31 РИГОЛЕТТО © Перевод. Г. Богемский, 2010

В военном параде по случаю годовщины независимости впервые принимало участие соединение, оснащенное атомным оружием.

Был сухой, но пасмурный февральский денек, и тусклый свет падал на закопченные, украшенные флагами фасады домов на главной улице. Грохот открывших парад огромных танков в том месте, где я стоял, против ожиданий был встречен без всякого энтузиазма. При виде великолепных машин с грозно нацеленными пушками и танкистов в кожаных и стальных шлемах, молодцевато выглядывающих из открытых люков, раздались довольно жидкие, вялые аплодисменты. Все взоры были устремлены в сторону площади Парламента, откуда двигались колонны. Ждали чего-то нового.

Танки шли минут сорок пять, и зрители совершенно оглохли от адского шума. Наконец с ужасным грохотом и лязгом прошел последний мастодонт, и проспект опустел. В тишине слышалось теперь лишь хлопанье реющих на ветру флагов.

Почему же больше никто не появлялся? Уже затих вдали грохот танков и умолкли едва доносившиеся сюда звуки встречавших их фанфар, а опустевшая улица все продолжала ждать. Может, получен другой приказ?

Но вот в конце проспекта без всякого шума показалась какая-то штука, за ней вторая, третья, потом еще и еще — целая длинная колонна. У них было по четыре колеса на резиновом ходу, но они, строго говоря, не походили ни на автомашины, ни на грузовики, ни на танки, ни на прочую знакомую технику. Это были какие-то странные крытые повозки весьма необычного и, пожалуй, даже немного забавного вида.

Я стоял совсем близко и хорошо их разглядел. Некоторые по форме напоминали дымоход, другие — солдатский котелок, третьи — походные кухни, четвертые — гробы, и так далее. Ни в одной из них не было и капли изящества, которое может облагородить даже самый старый рыдван. Они были сработаны грубо, на скорую руку: я, например, помню, что какая-то боковая дверца была погнута; ее, по-видимому, не удалось плотно закрыть, и она на ходу ударялась о борт, громыхая, как жестянка. Для камуфляжа все эти чудища были окрашены в желтоватый цвет с причудливыми зелеными разводами, словно папоротники. Солдаты по двое сидели чаще всего в кузове, так что виднелись только верхние части туловищ. В обычной форме и в касках, с автоматами обычного образца — очевидно, лишь для парада, так же как еще недавно можно было увидеть кавалеристов с саблями и пиками.

Две вещи с первого взгляда производили сильное впечатление: во-первых, то, что эти машины двигались совершенно бесшумно, должно быть, на каком-то невиданном горючем, и, во-вторых, внешний вид сидящих там военных. Это не были, подобно танкистам, рослые, загорелые, здоровые парни, они не улыбались простодушно и браво, но и не выглядели закованными в броню суровости и солдатской муштры. В большинстве эти худощавые молодые люди до странности походили на студентов философского факультета: высоколобые, большеносые, в наушниках, как телеграфисты, многие в очках без оправы. И, судя по манере поведения, эти юноши не желали числиться солдатами. На лицах читалась смутная тревога и покорность судьбе. Те из них, что не были заняты управлением машиной, озирались по сторонам с каким-то неуверенным и безучастным видом. Только водители странных, похожих на коробки фургонов хоть частично оправдывали ожидания: их головы были защищены прозрачным экраном в форме кубка, расширяющегося кверху, отчего лица казались уродливыми, страшными масками. Мне запомнился ехавший во второй или третьей машине горбун; он сидел выше, чем остальные, — наверно, офицер. Не обращая внимания на толпу, он непрерывно оборачивался назад, чтобы проверить, следуют ли за ним другие машины, словно боялся, что они отстанут, потеряются по дороге.

— Давай жми, Риголетто! — крикнул ему кто-то сверху с балкона.

Он поднял глаза и с вымученной улыбкой помахал кричавшему рукой.

Но больше всего смущал публику крайне жалкий вид движущихся механизмов, хотя все знали, какая адская разрушительная сила заключена в этих консервных банках. Я хочу сказать, что, будь машины побольше, повнушительнее, они, возможно, и не производили бы такого мрачного и сильного впечатления. Может, этим и объясняется то напряженное, чуть встревоженное любопытство, с которым глядела на них толпа. Ни одного хлопка, ни одного приветственного возгласа…

В тишине мне почудилось, что из загадочных машин доносится — как бы это сказать? — негромкое, размеренное поскрипывание или посвистывание. Звуки эти вызывали в памяти кличи перелетных птиц, однако никаких пернатых поблизости не было. Сперва очень тихие, они постепенно становились все явственнее, отчетливее, но раздавались по-прежнему через равные промежутки времени.

Я взглянул на горбатенького офицера и увидел, что он сдернул наушники и что-то взволнованно шепчет сидящему ниже товарищу. И на других машинах я заметил признаки беспокойства. Видимо, случилось что-то непредвиденное.

И как раз в эту минуту дружно залаяли собаки. Так как окна всех домов были открыты и на подоконниках сидели и стояли зрители, неистовый лай разнесся по всей округе. Что такое с этими псами? Кого они так отчаянно зовут на помощь? Горбун сделал жест, выражавший нетерпение и досаду.

Тут сбоку метнулось что-то темное. Обернувшись, я успел заметить, как из подвального окошечка, приходившегося вровень с землей, выскочили и стремительно бросились врассыпную несколько крыс.

Пожилой господин рядом со мной вытянул руку и пальцем указал на небо. И тогда мы увидели, как над атомными машинами поднялись какие-то странные, совершенно отвесные столбы красноватой пыли, напоминавшие вихревые смерчи торнадо, но не крутящиеся, а неподвижно застывшие в вертикальном положении. В несколько секунд они приняли правильную, четкую форму и стали значительно плотнее. Описать их довольно трудно: представьте себе дым, стремящийся вверх по высокой фабричной трубе, но только без трубы, в которую он заключен. Пугающие столбы густой пыли, словно чудовищные привидения, поднялись уже метров на тридцать выше крыш, и мы увидели, как верхушка каждого столба стала соединяться с верхушкой соседнего мостиком из той же туманной субстанции, но черной, как сажа. Так образовалось целое переплетение жутких теней, вытянувшееся, насколько хватал глаз, над колонной атомных машин. А запертые в домах собаки продолжали надрывно лаять.

Что стряслось? Парад остановился, и горбатый офицер, спрыгнув с машины, побежал вдоль колонны, выкрикивая какие-то мудреные приказания, вроде бы на иностранном языке.

С плохо скрываемым беспокойством военные засуетились вокруг своих механизмов.

Теперь минареты из тумана или пыли — несомненно, атомные продукты — нависли высоко в небе над толпой; правильность их очертаний была поистине устрашающей. Из подвала выскочила еще одна стайка крыс и, обезумев, кинулась прочь. Но почему же эти высоченные зловещие столбы не шевелились от ветра, яростно трепавшего флаги?

Толпа, охваченная тревогой, все еще молчала. Вдруг прямо против меня резко распахнулось окно, и в нем появилась молодая растрепанная женщина. Увидев перед собой колонны из плотного тумана и соединяющие их воздушные мосты, она на секунду застыла, словно зачарованная непонятным зрелищем, потом в отчаянии заломила руки, и из груди у нее вырвался истошный крик:

— О-о, Мадонна!

Что это был за голос! Пытаясь держать себя в руках, я подался назад. Последнее, что я увидел, были военные, лихорадочно хлопотавшие вокруг своих вышедших из повиновения машин (позднее я понял, что, как бы ни были бледны и неказисты эти парни, они все же оказались настоящими солдатами). Успею ли я? Сперва я двигался быстрым шагом, стараясь, чтобы никто не заметил моего бегства, потом пустился во весь дух, все быстрее, пока мне не удалось выбраться из давки и свернуть в боковую улицу. За спиной я слышал гул толпы, наконец осознавшей весь ужас происходящего. Началась паника. Только пробежав метров триста, я решил оглянуться: выросшие над огромной черной толпой обезумевших от страха и давящих друг друга людей призрачные красноватые столбы теперь качались, а мосты между ними медленно изгибались и корчились, будто в последнем отчаянном усилии. Эти конвульсивные движения вскоре достигли бешеного ритма. И тогда по улицам меж домов прокатился леденящий душу вопль.

Что произошло потом — вы все знаете.

32 ЗАВИСТЛИВЫЙ МУЗЫКАНТ © Перевод. Ф. Двин, 2010

Композитор Аугусто Горджа, человек в расцвете сил и славы и не в меру ревниво следящий за чужими успехами, прогуливаясь вечерком в одиночестве по своему кварталу, услышал звуки фортепьяно, доносившиеся из какого-то большого дома.

Аугусто Горджа остановился. Музыка была современная, однако совсем не такая, какую сочинял он сам или его коллеги; ничего подобного он еще не слышал. Невозможно было даже сразу определить, серьезная она или легкая; в ней чувствовалась присущая некоторым народным песням грубоватость и в то же время злая издевка; вроде бы шутливая, она все же несла в себе какую-то страстную убежденность. Но больше всего Горджа был поражен языком этой пьесы, совершенно чуждым старым канонам гармонии, — временами резким и вызывающим, но в то же время необычайно выразительным. И еще в этой музыке были восхитительная раскованность и юношеская легкость, словно создали ее без всякого труда. Скоро рояль умолк, и тщетно Горджа продолжал ходить взад-вперед по улице, надеясь, что музыка зазвучит снова.

Небось какая-нибудь американская штучка. У них там за музыку сходит самая чудовищная мешанина, подумал он и повернул к дому. Однако весь вечер и весь следующий день он испытывал какое-то беспокойство; так бывает, когда человек во время охоты в лесу налетает на острый камень или на дерево, но, охваченный азартом, не придает значения этому пустяку, и лишь потом, ночью, когда ушибленное место начинает болеть, он никак не может вспомнить, где и когда так ушибся. И не одна неделя пройдет, прежде чем след от ушиба исчезнет окончательно.

Спустя какое-то время, вернувшись домой часов в шесть и открыв дверь, Горджа услышал звуки радио, доносившиеся из гостиной: его искушенный слух сразу же уловил знакомые пассажи. Только теперь их исполнял оркестр, а не один лишь пианист. Да, это была та самая пьеса, которую он услышал тогда вечером: то же мощное, горделивое звучание, те же непривычные каденции чуть ли не с оскорбительной властностью навязывали идею галопа, образ несущегося во весь опор коня.

Не успел Горджа закрыть дверь, как музыка прекратилась, а из гостиной навстречу ему с необычной поспешностью вышла жена.

— Здравствуй, милый, — сказала она. — Я не знала, что ты вернешься так рано.

Но почему же лицо у нее такое смущенное? Может, она хотела что-то от него скрыть?

— Что случилось, Мария? — спросил он недоуменно.

— Как это — что случилось? А что должно было случиться? — сразу же взяла себя в руки жена.

— Не знаю. Ты поздоровалась как-то так… Скажи, что это сейчас передавали по радио?

— Ну вот, буду я еще прислушиваться!

— Тогда почему же, когда я вошел, ты сразу выключила приемник?

— Это что еще за допрос? — воскликнула она со смехом. — Если уж тебе так хочется знать, то я выключила его сейчас мимоходом: ушла к себе в комнату, а выключить забыла.

— Передавали какую-то музыку… довольно любопытную… — сказал погруженный в свои мысли Горджа и направился в гостиную.

— Ну что ты за человек! Можно подумать, тебе музыки не хватает… С утра до вечера музыка, музыка… Все никак не угомонишься. Да оставь ты в покое этот приемник! — крикнула она, увидев, что муж намеревается снова включить его.

Горджа обернулся и внимательно поглядел на жену: что-то ее тревожило, чего-то она вроде боялась. Он демонстративно повернул ручку, засветилась шкала, раздалось обычное потрескивание, потом из шума вынырнул голос диктора:

— …редавали концерт камерной музыки. Следующий концерт, предлагаемый вашему вниманию фирмой «Тремел»…

— Ну что, теперь ты доволен? — спросила Мария, заметно приободрившись.

В тот же вечер, выйдя после ужина прогуляться с приятелем Джакомелли, Горджа купил газету с программой радио и посмотрел, что передавали за день.

«16 час. 45 мин., — прочел он, — концерт камерной музыки под управлением маэстро Серджо Анфосси; сочинения Хиндемита, Кунца, Майсена, Риббенца, Росси и Стравинского». Нет, к Стравинскому музыка, которую он слышал, никакого отношения не имела. Ни Хиндемиту, ни Майсену она тоже принадлежать не могла: Горджа знал их слишком хорошо. Выходит, Риббенц? Нет, Макс Риббенц, его старый товарищ по консерватории, лет десять тому назад написал большую полифоническую кантату — вещь добротную, но какую-то школярскую, а потом и вовсе перестал сочинять. Лишь совсем недавно, после большого перерыва, он вновь заявил о себе, пристроив какую-то оперу в «Театро ди Стато»; как раз в эти дни и должна была состояться премьера. Но, судя по той, первой его работе, можно было представить себе, что это такое. Значит, Риббенц тоже отпадает. Оставались только Кунц и Росси. Но кто они такие? Горджа никогда не слышал этих имен.

— Что ты там ищешь? — спросил Джакомелли, видя, как он сосредоточенно вглядывается в газету.

— Ничего. Сегодня я слышал по радио одну вещь. Хотелось бы знать, чья она. Любопытная музыка. Но тут не разберешь…

— Какая хоть она?

— Трудно даже сказать… Слишком нахальная, что ли.

— Да ладно тебе, выбрось из головы… — шутя сказал Джакомелли, зная, как мнителен и обидчив его друг. — Не хуже меня ведь понимаешь, что еще не родился композитор, который сможет переплюнуть тебя.

— Ну что ты, что ты! — почуяв иронию, откликнулся Горджа. — Я был бы только рад. Я даже подумал, уж не появился ли кто-то наконец… — (Его мрачные мысли развеялись.) — Кстати, если не ошибаюсь, генеральная репетиция оперы Риббенца состоится завтра.

Джакомелли ответил не сразу.

— Нет, нет, — сказал он подчеркнуто безразличным тоном. — Ее, кажется, отложили…

— А ты пойдешь?

— О нет, сам понимаешь, подобные вещи выше моих сил…

После этих слов друга к Гордже и вовсе вернулось хорошее настроение.

— Бедняга Риббенц! — воскликнул он. — Старина Риббенц! Я так рад за него! Какое-никакое, а все-таки удовлетворение… Ну-ну…

На следующий вечер, сидя дома и лениво перебирая клавиши, Горджа вдруг услышал за закрытой дверью напряженный разговор. Он насторожился, подошел к двери и стал прислушиваться.

Рядом, в гостиной, его жена и Джакомелли о чем-то совещались вполголоса. Джакомелли говорил:

— Но ведь все равно рано или поздно он узнает.

— Чем позже, тем лучше, — отвечала Мария. — Пусть пока ни о чем не подозревает.

— Пожалуй… Но газеты? Газеты же ему не запретишь читать!

Тут Горджа распахнул дверь. Жена и друг вскочили, словно застигнутые врасплох воришки. Оба побледнели.

— Итак, — спросил Горджа, — кто это не должен читать газет?

— Но… я… — залепетал Джакомелли, — я тут рассказывал об одном своем кузене, которого арестовали за растрату… Его отец, мой дядя, ничего об этом не знает.

Горджа облегченно вздохнул. Слава Богу! Ему даже неловко стало за свое бесцеремонное вторжение. В конце концов, этими подозрениями всю душу можно себе вымотать. Но пока Джакомелли говорил, Горджа вновь почувствовал смутное беспокойство: а правда ли вся эта история с кузеном? Не мог ли Джакомелли взять да и выдумать ее? Иначе зачем бы им шептаться?

Он был насторожен, как больной, от которого окружающие скрывают вынесенный врачами приговор: человек догадывается, что все вокруг лгут, но они хитрее и стараются переключить его внимание, а если успокоить его все же не удастся, то пытаются скрыть хотя бы самое страшное.

Да и не только дома замечал он всякие подозрительные симптомы; вспоминались многозначительные взгляды коллег и то, как они умолкали при его появлении, и смущение, которое, встречаясь с ним, испытывали люди, обычно любящие поболтать. Однако Горджа держал себя в руках и даже задавался вопросом, уж не является ли эта его подозрительность признаком неврастении — ведь бывают же люди, которые с возрастом начинают видеть в окружающих одних только врагов. Да и чего ему бояться? У него есть все: и слава, и почет, и состояние. Театры и симфонические общества оспаривают друг у друга право на исполнение его сочинений. Чувствует он себя как нельзя лучше и вообще никогда не болел. Так что же? Какая опасность может ему угрожать? Но все эти доводы рассудка успокоения не приносили.

Назад Дальше