Искатель. 1966. Выпуск №4 - Адамов Аркадий Григорьевич


ИСКАТЕЛЬ № 4 1966



2-я стр. обложки

АРКАДИЙ АДАМОВ СТАЯ Главы из повести

Рисунки В. КОПЕЙКО

ВОЛК

Каждый раз, когда он задевал этим пальцем за что-нибудь и ощущал боль, легкую, как укол, он вспоминал тот случай в вагоне, вспоминал то с усмешкой, то с раздражением, со злостью — в зависимости от настроения. Но вспоминал…

Это было почти год назад. Он появился в вагоне сибирского поезда, запорошенный снегом, окоченевший, небритый, с ввалившимися щеками и голодным лихорадочным блеском в глазах. Чужая шинель колом стояла на спине, было трудно шевельнуть стянутыми плечами. Чемоданчик он нес неуклюже и непривычно. Из-под серой ушанки вылезали недавно лишь отросшие, свалявшиеся волосы. Вид был дикий, подозрительный, и он это понимал.

Хорошо еще, что поезд проходил тот полустанок ночью. В вагоне уже все спали. Он разыскал свое место — это была верхняя полка, — закинул туда чемоданчик и тяжело залез сам. Проводница спросила: «Постель нужна?», он буркнул в ответ: «Не надо». И скрючился на голой полке, не снимая шинели, разомлев от тепла, от густого, плотного воздуха. И уснул как убитый.

Проснулся он от света, от голосов вокруг, от стука колес под полом вагона и долго не мог сообразить, где находится, и боялся открыть глаза. Его вдруг охватил страх, он давно уже не слышал так близко человеческих голосов, а тут их было много, они, казалось, окружили его, и бежать от них было некуда. «Хана», — вдруг мелькнула мысль, и он вздрогнул и, кажется, застонал, заскрипел зубами, потому что старушечий голос рядом вдруг сказал: «Ох, видать, снится ему чегой-то страшное. Слышь?»

А он продолжал лежать спиной ко всем, все так же скрючившись, уткнув лицо в грязный рукав шинели.

Потом пришли воспоминания. Сначала самые ближние, вчерашние.


Он вспомнил кромешную, глухую тьму ночного леса, скрип снега и хруст раздавленных сучьев под ногами, хоть он старался идти неслышно, вспомнил упругие ветви кустов на опушке, которые с тихим свистом наотмашь били его по лицу или упрямо, злобно лезли в глаза, как ни защищался он руками.

Потом в серой, предрассветной мгле он различил недалекую платформу — ровный слой снега на коротких черных столбиках, и черный силуэт домика дежурного с одиноким желтым оконцем и струйкой дыма над крышей. А когда глаза совсем привыкли, то он различил и фигуру человека на другом конце платформы. Человек сидел неподвижно и, казалось, дремал, подперев голову руками.

А он лежал в снегу за кустами и смотрел на человека сначала лишь настороженно и злобно, как зверь. Потом в голове тяжело, медленно зашевелились мысли, как проржавевшие чугунные шестерни.

Он давно уже жил только инстинктом. Как зверь, издали чуял жилье человека и всякий раз бежал от него в самую глухомань, в непролазную дебрь. Инстинкт толкал его разгребать снег и выискивать замерзшие ягоды, горькие, твердые шарики, траву трилистника, выковыривать корни, отдирать кору с молодых деревьев и пробовать все это. Он потерял счет дням. Сколько он скитался таким зверем — неделю, год, всю жизнь?..

И вот той ночью он вдруг наткнулся на маленький, затерянный в тайге полустанок, но не учуял его, не обошел. А потом разглядел на пустынной платформе одинокую фигуру спящего человека. И тогда вдруг зашевелились, тяжело заскрипели мысли. «Чего тот сидит? Небось ждет… поезда ждет…» Чугунные мысли двигались все быстрее. «Билет, значит, есть, деньги, барахло… И ничего не чует, спит… Эх, мне бы… Подыхаю ведь… А что, если…» Он поднес к лицу грязную, потрескавшуюся с крючками-кольцами руку, сжал кулак. «А чего ж…»

И он стал тихо подкрадываться к платформе…

Стучат колеса, качается вагон. Совсем рядом людские голоса, пугающе громкие. Он еще больше съеживается, прижимается к стенке, зарывается лицом в рукав шинели. Страшно… Но все-таки он едет, с каждым часом все дальше проклятая тайга, все ближе воля. Только бы дорваться до нее, разыскать кое-кого. И тогда концерт на всю Москву и такие гастроли!

А пока лежать вот так, чтобы не выдать себя.

И накатывают новые воспоминания, как мутные, с грязной пеной волны, они накрывают с головой и несут, бьют по камням, крутят…

Вот он словно заново ощущает себя вдруг стиснутым в узком-узком подземном лазе. Сзади он слышит прерывистое дыхание второго человека. А он сам еле протискивается вперед, извиваясь как червь, судорожно отталкиваясь то локтями, то коленями, то пальцами ног. Земля сдавила со всех сторон, осыпается, нечем дышать. А впереди чернота. Назад уже не выбраться, а впереди что?.. И жуткая мысль заползает в голову: «А вдруг впереди завал? А вдруг этот проход станет хоть чуть уже и не пролезут плечи? Тут и останешься, тут и хана». И от этих мыслей слабеют, дрожат руки, мутится в голове. Проход так плотно забит его телом, что даже крикнуть тому, второму, бесполезно — не услышит. И рот полон земли, она засыпает глаза, уши… Когда понял, наконец, что сил больше нет, что тут ему под землей и подыхать, он вдруг уловил еле ощутимую, тоненькую струйку свежего воздуха. Ну что ж, решил он, еще маленько, пожалуй, можно, а там уж… И пополз дальше.

Так один за другим и выбрались на поверхность, одурелые, без сил. Они возникли из-под земли, как привидения.

Вокруг бушевала метель, в пронзительно воющих, бешеных столбах снега ничего не было видно. Шли напролом сквозь кусты. Следы исчезали мгновенно. Ветер стих, лишь когда они углубились в лес.

Так был совершен побег.

Убийцы оказались на свободе.

Он знал, что начнется завтра, когда побег будет обнаружен. По дорогам пойдут конные и пешие патрули с собаками, на лесных тропах станут засады, все поселки вокруг станции, лесопункты будут предупреждены об опасности… Все это он знал.

Поэтому они шли всю ночь, забираясь в самую глухую, непролазную дебрь, все дальше и дальше от людей…

Началась дикая, звериная жизнь в тайге.

Сначала был голод, то режущий, как нож, то сосущий, обрывающий все внутри, потом тупой, ушедший куда-то вглубь, выматывающий силы. Голод в конце концов сменился апатией, ушли мысли и чувства, ушли воспоминания и мечты… Остался инстинкт.

Еще был страх, сначала как будто осмысленный, активный, заставлявший что-то придумывать, обороняться, соображать, потом и страх стал инстинктом, как у зверя. И тоже, как зверей, их загоняла в норы лютая стужа. Там, плотно прижавшись друг к другу, молча — они теперь почти не разговаривали — отлеживались, пытались согреться.

Но однажды тот, второй, исчез…

Было так. В ясный, морозный день они неожиданно вышли к лесной поляне. Посередине, занесенная снегом, стояла охотничья избушка. В окнах не было света, из трубы не вился дымок, кругом не было следов. Избушка казалась пустой. Но в ней наверняка были продукты, спички, дрова — все, что оставляет последний ночевавший там охотник товарищу, если его постигнет беда. Значит, в избушке была жизнь. Но там могла быть и засада.

Несколько часов лежали они в снегу, наблюдая за избушкой. Все казалось там пусто и мертво. Неожиданно стемнело, замела пурга, избушка стала едва видной сквозь снежный вихрь.

И тогда он кивком послал своего напарника вперед. Сам же отполз в сторону и стал наблюдать.

Он видел, как тот, второй, шатаясь, пробился, наконец, сквозь глубокую снежную целину к избушке, навалился на дверь и исчез в черном ее проеме. Медленно потянулось время. Он ждал, долго ждал.

Инстинкт подсказывал ему, что тот, второй, оказавшись в тепле и сунув в рот кусок хлеба, мог потерять сознание, свалиться, даже уснуть.

Он долго боролся с собой, но потом, гонимый страхом, уполз в глубь леса.

Теперь он был один. Серый, тусклый день незаметно переходил в ночь. Так было много раз.

Он должен был попросту издохнуть в тайге от голода и стужи, его должны были изорвать и загрызть звери, он уже почти помешался от вечного страха и одиночества. Но нет, его спас случай. Это он вывел его однажды ночью, перед рассветом к тому полустанку, где на платформе, ожидая поезда, дремал на чемоданчике молодой солдатик-отпускник…

И вот он в вагоне, скрючился на полке, в чужой, не по плечу шинели, в чужой шапке, с чужим чемоданчиком в головах. Их хозяин остался там, его труп найдут не скоро, он под платформой, глубоко в снегу. Не скоро? А вдруг… вдруг уже, обгоняя экспресс, телеграф отстукивает страшные слова и сейчас они летят, летят по проводам, над его головой: «Ловите… убийца в поезде… ловите!» И пойдут из вагона в вагон ненавистные ему люди в синих шинелях.

И он дергается, вскрикивает и скрежещет зубами. И снова тот же старушечий голос снизу, за его спиной, озабоченно говорит: «О господи. Разбудить его, что ли». И чья-то рука неуверенно дотрагивается до его плеча.

Потом он уже внизу, пришедший в себя, даже повеселевший от всеобщего сочувствия и заботы. Он уже кое-как объяснил свой диковинный вид («Пурга. Сбился с пути по дороге на станцию. Трое суток бродил по тайге…») и усмехался про себя: «Всему верят, чего не нагороди». Он был бойким и услужливым, бегал за чаем, за посудой, за домино, не стесняясь, ел, чем делились. И вот взялся нарезать колбасу той старой холере. Моряк, сидевший напротив, дал свой нож, острый, зараза, как бритва. Вот им он от спешки, от отвычки, от слабости еще и саданул по руке. Да как саданул-то! Кровища хлестнула — мать честная! А уж крику кругом!

С тех пор вроде и зажило. Но если невзначай посильнее заденешь за палец, как током бьет. И разом вспоминал он тот случай в вагоне и все, что тогда было с ним.

А уж, считай, год прошел, как он на воле, и не замели пока. Нет, не так просто его замести. Он еще даст не один концерн. И уже дал. Но ни раньше, ни потом, пожалуй, не будет такого, какой он подготовил сейчас со своими «жориками». Они, конечно, еще не чуют всего. Только Васька Длинный знает до конца, ну, и малость поменьше — Розовый. И все, и амба. Остальные потом. И кралечка его тоже.

Будут знать Петьку Лузгина — Гусиную Лапу!


Они жили не в самом городе, а в поселке возле депо, И Егору Спиридоновичу до работы было, как говорится, рукой подать. Улочка буквально через три дома уже упиралась в черный от копоти деповский забор. И не то что паровозные гудки, а даже дробный стук колес, лязг буферов и разноголосый гул станков в мастерских доносились до их домика днем и ночью. Но люди давно привыкли к этому неумолчному шуму и вроде бы даже не замечали его. Только порой кто-нибудь из белобрысых пацанов, игравших на улице, вдруг насторожится и скажет: «Чего-то мой папка сегодня не на паровозе, дядя Аким ведет». А другой добавит, прислушавшись: «Шибко идет. У него сегодня братан из армии вертается. Вот он и гонит».

Егор Спиридонович работал машинистом на маневровом. В депо его ценили за умение и смекалку, но и побаивались, уж больно вспыльчив и крут был он, а в гневе себя не помнил и мог натворить неведомо что. Но и на другой день, остыв, извинения не попросит, с неделю будет ходить, угрюмо посматривая на обиженного им человека, сердясь и на него и на себя. Тяжелый был характер у Егора Спиридоновича, но честен он был зато на редкость и спиртного в рот не брал, разве только по большому случаю, да и то самую малость. Потому доверяло ему начальство многое, а вот друзьями не обзавелся, не было у него друзей.

Терпеть его могла одна только супруга Анна Степановна, женщина тихая, ласковая, уступчивая. Соседки, вздыхая, жалели ее, а она никогда не жаловалась, иной раз даже вступалась за своего неуемного мужа. «И то надо, бабоньки, понять, — говорила она соседкам, — ведь жизнь у него какая была. Сирота. Ни отца, ни матери не знал. Все по чужим людям горе мыкал, пока мне не встретился». И слезы выступали у нее на глазах. «Святая Анька, ей-богу, святая», — говорили промеж себя женщины. И только на нее одну, кажется, никогда не гневался, не кричал Егор Спиридонович, не раз она спасала от его гнева и сыновей.

Двое их росло в семье. Петька да года на три моложе его Ванюшка. С виду оба одинаково на отца смахивали, темноволосые, кареглазые, приземистые. Но характером пошел в отца только старший, Петька, а младший был веселый и ласковый парнишка, «лизун», как умиленно говорила Анна Степановна и думала, что родиться бы должен был Ванюшка девочкой, так она мечтала о девочке. А Петька был замкнут, норовист и упрям.

Когда отец раздавал сыновьям подзатыльники, Ванюшка ревел в голос, уткнувшись в колени матери, и успокаивался сразу, стоило дать ему только вкусный кусочек или какую-нибудь безделушку. И сразу лучезарная улыбка появлялась на его заплаканной рожице, он уже ласкался к отцу, тяготясь его сердитым видом, и добивался своего: отходил Егор Спиридонович.

Но когда подзатыльник доставался Петьке, тот, сверкнув глазами, молча убегал из дому и пропадал где-то допоздна, а потом неделю смотрел на отца зверенышем, тая обиду, разговаривал только с матерью, и то цедил слова неохотно, словно пересиливая себя.

Когда Ванюшка возвращался из школы, он с упоением рассказывал все, что случилось за день в классе, показывал тетради, табель, его невозможно было остановить. Он безмерно гордился полученными пятерками, красными ленточками в тетрадях, показывая их всем, кто приходил в дом. Ванюшка с воодушевлением собирал и тащил в школу бабочек, жучков и цветы, а когда его назначили командиром октябрятского звена, то окончательно потерял покой и сразу же уселся чертить какую-то ведомость, где должен был отмечать все полученные замечания и невыполненные задания, так велела ему вожатая из пятого класса, о которой он уже прожужжал все уши родителям. Над этой ведомостью было пролито немало слез, пока, наконец, сам Егор Спиридонович, усмехаясь, не помог ее сделать по всей форме.

От Петьки же нельзя было добиться ни слова о его школьных делах. Впрочем, от него этого и не очень добивались. «Не говорит, и не надо, лишь бы учился», — думала Анна Степановна и заботливо поглядывала в угрюмые глаза своего старшого.

Но Петька долго за уроками не засиживался. Стоило только кому-нибудь из приятелей стукнуть в окно, как он тайком от матери уже выскакивал на улицу и пропадал до ночи. Возвращался все такой же угрюмый, молчаливый, иногда с синяками, в разорванной рубашке и упорно не отвечал на взволнованные вопросы матери. «А ну, говори, где был?» — мрачно поднимался отец. И Петька цедил сквозь зубы: «Там меня уже нет». — «Ты как говоришь, паскуда?» — наливался злостью Егор Спиридонович. «А чего?..» — неприязненно тянул Петька. Отец медленно выдергивал ремень из брюк, хватал пытавшегося убежать Петьку, валил на кровать.

А скоро начались новые неприятности. Анну Степановну вызвали в школу и показали испещренный двойками дневник старшего сына. Потом вызывали не раз. Домой приходила учительница. Петьку ничем нельзя было пронять, не действовали ни слезы матери, ни уговоры учительницы, ни вызовы к директору. Он не желал учиться. Его оставили на второй год.

В то лето началась война. Егор Спиридонович получил повестку одним из первых.

Уже на перроне, когда подали состав с теплушками, под нестройную медь оркестра и надрывные женские рыдания — призывников было много — Егор Спиридонович обнял жену и дрогнувшим голосом сурово сказал: «Ну, мать, прощай. Трудно тебе было со мной, знаю. Сейчас еще трудней будет. Ну, да авось выдюжим. И вон их расти». Он повернулся к сыновьям.

Они стояли рядом, невысокие, крепко скроенные, словно грибки-боровички, оба кареглазые, скуластые, и ветер разметал темные, одного отлива волосы на лбу у обоих. Петька смотрел себе под ноги угрюмо и спокойно, лишь закусил губу, У Ванюшки мелко-мелко дрожал подбородок и глаза были полны слез, тихо всхлипывая, он неотрывно смотрел на отца.

Такими они, наверное, и остались у него в памяти до той самой роковой ночи весны сорок третьего года, когда слепая вражеская пуля сразила пробиравшегося через линию фронта отчаянного полкового разведчика Егора Лузгина, кавалера многих боевых орденов.

А два года спустя такой же весенней ночью исчез из дому его старший сын Петька.

За неделю до этого Петька — он работал учеником слесаря в железнодорожных мастерских — под вечер пришел с улицы в таком виде, что Анна Степановна, побледнев, только всплеснула руками. Штаны и рубаха на нем были изорваны в клочья, из бесчисленных ран и ссадин сочилась кровь. Петька еле держался на ногах.

Глотая слезы, Анна Степановна кинулась раздевать сына, уложила в кровать, промыла и перевязала раны. Петька стонал от боли, ругался сквозь зубы и не отвечал на расспросы матери. Ванюшка суетился тут же, испуганный и притихший.

Только поздно ночью Петька скупо и отчужденно рассказал матери, что с ним случилось.

Оказалось, пятеро ребят, в том числе и Петька, залезли в чей-то сад ломать сирень. И хозяин, не крикнув, не предупредив, спустил на них собаку, огромного, злобного пса. Другие успели перескочить за ограду, Петька сорвался, и пес кинулся на него. Хозяин не подбежал, не отогнал его…

— Убью гада… — мрачно закончил Петька. Анна Степановна лишь горько и бессильно плакала. Был бы жив Егор, нешто он бы позволил…

А через неделю… нет, Петька не убил того человека, но вечером хитро и расчетливо, с трех сторон облив керосином стены, поджег его дом и исчез.

Только месяца через три или четыре его задержали где-то в Средней Азии, еще ничего не зная о совершенном им преступлении, просто за бродяжничество, и Петька попал в детприемник. Он прикинулся тихим, покорным и испуганным, казалось, чистосердечно, охотно рассказал, кто он и откуда, стал проситься домой, с готовностью выполнял все, что от него требовали, а потом, коварно обманув поверившую ему женщину-инспектора, бежал из детприемника.

Дальше