Тогда я еще не догадался, что ее зевок, как и все ее поведение, был попыткой скрыть тайну, сделать обыденной загадку, прямое отношение к которой имел не только мистер Мефисто, но и она сама.
— Не вижу ничего замечательного, — сказала она. — Опять нелепые пятна и сумасшедшие линии.
Клара зевнула еще раз. И красивое лицо ее, живое и подвижное, стало усталым и скучным, как после долгой бессонницы.
— Если вы слепая, — вдруг закричал Харди, — так займите у кого-нибудь глаза! Ведь такой первобытной стихийной силы вы не увидите даже в Альтамирской пещере. Это дикий лес, госпожа Вайс, где деревья растут, не спрашивая разрешения у садовника, ни даже у господа бога. Вглядитесь, какая мощь!
Жена, казалось, неохотно уступила.
— Да, кажется, есть что-то. Но, Герберт, вы же сами сдержанно относились к работам моего мужа. Вы и все, кто его знал. Уж не хотите ли вы меня убедить, что у него вдруг появился талант?
— Вас убедят коллекционеры и скупщики картин! Клара рассмеялась.
— Вы, Герберт, такой же фантазер, как мой муж. За последние пять лет Дик не продал ни одной картины.
— Возьмите свои глаза в руки, — перебил ее Харди, — и поднесите к полотну. Только незрячий и невежда не заметит этой красоты. А уж купят ее или не купят — не мое дело! Кругом обыватели и слепцы!
— Надоели мне алкоголики, неврастеники и математики, — сказала жена и ушла, хлопнув дверями.
Мы недоуменно взглянули друг на друга, я на Герберта Харди, Герберт Харди на меня.
3
Мистер Мефисто, хотя и обладал властью над временем, не был ни астрономом, ни богом, ни даже часовщиком. На афише, где крупными буквами была напечатана его фамилия, скромно значилось: биолог.
Да, биолог. Ни астробиолог, ни субмолекулярный биолог, ни биофизик, а просто биолог, без всякой приставки, как в начале века. Собственно, это и заставило меня поверить в подлинность его знаний и купить билет на его публичную лекцию в антропологическом музее.
Название его лекции привлекло меня и насторожило. Афиша обращалась с витрины к каждому прохожему со странным вопросом: «В одну ли сторону течет время?»
По-видимому, немногих прохожих заинтересовал этот вопрос, меня да еще чистильщика сапог, мальчишку-негра. Мы оба стояли возле витрины молча, потом мальчишка спросил:
— Объясните, пожалуйста, господин. Разве у времени несколько сторон?
— Несколько? Нет! До сих пор мне было известно, что время течет в одну сторону, настоящее может стать прошлым, но прошлое не может стать настоящим и будущим. Этого не случится.
— А вы уверены в этом, господин? — спросил чистильщик сапог. — Вы уверены?
— Уверен, — ответил я.
Мальчишка своим черным пальцем показал на афишу.
— А зачем тогда лектор спрашивает об этом у вас и у меня?
— Не знаю. Думаю, что он спрашивает не у нас, а у себя и заодно хочет, чтобы мы тоже задали себе этот вопрос.
Через полчаса я уже сидел в зале среди случайной публики и, ожидая лектора, рассматривал лицо толстой усатой старухи, которая лет тридцать или сорок тому назад, вероятно, была красавицей. Кто украл у нее красоту, здоровье, радость жизни? Время. Его однонаправленность. Может быть, она пришла сюда в тайной надежде на чудо, что лектор вернет ей утраченное или по крайней мере даст рецепт от старческих невзгод.
Но тот, выхода которого мы все так долго ждали, тоже оказался изрядно потрепанным старостью и невзгодами. Он говорил о законах природы, ничего не обещая. То, что утрачено, в силу односторонности времени, увы, вернуть нельзя.
Я не был внимателен. Мне скоро наскучили формулы, которые он писал на доске, желая облечь свои нейрофизиологические мысли в математическую форму и придать своим словам научную достоверность и вес. Я уже жалел, что пришел сюда, не предполагая и не думая о том, какое значение для меня приобретет эта встреча.
Сразу после лекции он подошел ко мне — загадочный, нелепый, улыбающийся странной улыбкой. Он подошел ко мне с таким видом, словно знал меня когда-то, очень давно — возможно, еще до моего рождения.
— Вайс, — сказал он. — Привет, Вайс. Как я рад, что, наконец, встретился с вами.
— Откуда вам известно мое имя?
— Я знаю о вас, Вайс, больше, чем вы сами знаете о себе.
— Вы телепат?
— Не только.
— А кто?
— Я почти бог. Естественный бог, причинный, материальный, враждебный всякому шарлатанству и мистике. Я бог физики, математики и нейрофизиологии. Ну, не бог, не сердитесь на маленькую неточность, но все же кое-кто. Я хочу вам помочь.
— Понимаю. Вы хотите поставить меня на ноги, излечить от запоя? Вам обо мне сообщили родственники жены и, вероятно, предварительно даже показали фотографический снимок?
Он посмотрел на меня одновременно и насмешливо и настороженно.
— Вам нужны реалистические мотивировки? А без них вы не можете разговаривать со мной? Нет, от запоя я не лечу. Это слишком мелко. Я лечу…
— От чего?
— Это слишком сложно. Боюсь, что не поймете.
— А все-таки?
— Небольшой нейросеанс вам не повредит.
— Сеанс? — переспросил я.
— Да, сеанс. Сеансик, — повторил он, играя этим легким, почти воздушным словечком.
Он дал мне адрес своей лаборатории на Гаррисон-авеню. Затем жестом, резким жестом фокусника показал на то кресло, где только что сидела усатая старуха, жертва необратимого хода времени.
Я увидел красавицу. Пушок на верхней губе только подчеркивал очарование ее молодости.
— Мадам, — обратился к ней лектор, — как вы себя чувствуете?
— Как после крепкого освежающего сна утром.
— Я вернул вам утро, мадам. Молодейте. Но будьте осторожнее, не испугайте мужа, когда вернетесь домой. Неожиданность опасна, особенно в таком возрасте. Я говорю не о вашем возрасте, а о возрасте вашего мужа. За ваш возраст я теперь спокоен.
4
О сеансе, о сеансике и о способах поворачивать вспять время я расскажу позже, а сейчас поведаю о том, что произошло сразу после сеансика.
Каким образом я оказался в диком лесу недалеко от скалы?
Мне не у кого было об этом спросить. Лес выглядел так, что у меня сразу возникло сомнение, существовало ли цивилизованное человечество. Ни одной банки из-под консервов, ни обрывка газеты, ни целлофанового стаканчика. Огромные толстенные деревья стояли с таким видом, словно ожидали съемочную группу, ставившую картину из межледникового периода.
У меня не возникло да и не могло возникнуть никакого контакта с этими огромными деревьями, державшимися слишком независимо и, я бы сказал, чуточку высокомерно. Так могла держать себя природа, еще не знавшая цивилизованного человека, не ведавшая ни автомобильных колес, ни химических фабрик, ни электрических пил, ни туристских групп, ни влюбленных парочек, ищущих общения без свидетелей.
Меня окружал мир, несомненно не имеющий ничего общего с семидесятыми годами XX века. Я чувствовал свежее дыхание другого тысячелетия, вернувшегося на землю вопреки всякой логике, всяким доводам рассудка.
Природа и я, больше никого, возможно, за исключением диких зверей, приютившихся в чаще. Воздух был густ и сладок, напоен запахами трав и ветвей. Этот воздух меня хмелил, пока тревога не напомнила мне об удивительном и непонятном обстоятельстве. Где я?
Я стал вспоминать все, что было до того. Но было ли оно? Дикий лес, казалось, опровергал своим реальным могучим существованием все мое, в сущности, эфемерное прошлое. Что-то случилось с планетой, все повернулось вспять. Но мой рассудок, моя логика человека семидесятых годов XX столетия искала доводы мысленной защиты против этой не укладывающейся в норму действительности.
«Очень возможно, — думал я, — надо мной подшутили. Меня усыпили и забросили на самолете в дикую местность Канады, где уцелели уголки первобытной природы».
Эта догадка вселила в меня некоторую надежду. Я пытался вспомнить все, что предшествовало этому странному происшествию. Нейросеанс, сеансик. Несомненно, во время этого сеансика Мефисто меня усыпил. А потом посадил в машину и увез в аэропорт. Зачем? С какой целью? Об этом я узнаю, когда за мной прилетят. Страх сменился досадой и возмущением. Меня сделали объектом какой-то недостойной нелепой игры или шутки.
Может, это новый способ лечения от алкоголизма? Но вряд ли мои родственники способны раскошелиться, чтобы осуществить столь дорогостоящий эксперимент — высадку в дикой местности Северной Канады.
Я решил ждать. Что же мне еще оставалось? Ждать! Современная цивилизация была не в ладу с этим устаревшим понятием. Она давно уже освободила человека от ожидания. Сервис, немыслимые скорости передвижения, почти отрицающие время. Но, может быть, меня решили лечить ожиданием, погрузив в непривычное состояние?
Все эти невеселые мысли мелькали в моей голове, пока я сидел возле огромных деревьев, вершины которых уходили к облакам. Потом я встал. Оттого что я встал, ничего не изменилось. Лес не раздвинулся, чтобы пропустить меня на где-то скрывающуюся шоссейную дорогу или хотя бы на охотничью тропу, соединяющую мир с человеком, с человеческим жильем, с привычками, которые мы ценим выше всего и называем жизнью. Меня выхватили из общества, вырвали из моих привычек и перенесли сюда. С непризнанным художником и пьяницей не стали считаться. Ждать, нужно ждать, больше ничего не остается. Ждать, как ждали наши предки, когда не было воздушных лайнеров и мотелей, когда люди знали, что такое расстояние.
Я ждал. Мои ручные часики отмеривали время. Они шли, стрелки двигались, напоминая мне о том, о чем, пожалуй, не следовало мне напоминать.
Начало темнеть. Над моей головой было огромное звездное небо. Я смотрел на него с надеждой. Это были знакомые звезды. Я их видел еще из окна моего детства.
Затем я уснул, уснул со смутной надеждой, что проснусь в своем мире, в кругу привычных вещей и лиц, которыми вчера я еще не умел дорожить, не подозревая о том, что все повернется вспять.
Сон, который мне затем приснился, был уютен, домашне ясен, он окружил меня привычной атмосферой моей квартиры. Руки жены и ее улыбка оыли рядом, так же как и стол с чашкой горячего кофе. Я подвес чашку ко рту, чтобы глотнуть чуточку тепла и уюта, как вдруг проснулся. Дул холодный, пронизывающий ветер. Где-то далеко кричала птица. Ее крик был похож на стон, на плач. Она явно кого-то оплакивала.
Деревья стояли рядом. Ничего не изменилось. Реальность напоминала о себе, не заботясь о том, найду или не найду я объяснение, чтобы согласовать все случившееся со мной с законами логики и здравого смысла.
Я встал и пошел к скале. Она была дальше, чем мне это казалось, и то приближалась ко мне, то отодвигалась, словно играя. Я шел не спеша, как идет человек, у которого пока нет никакой цели.
Скала стояла на берегу горной реки. Ее шум, звон и грохот я услышал позже. Когда я подошел к скале, солнце вышло из-за туч. Стало совсем светло, и, взглянув, я увидел на скале незаконченный рисунок, силуэт бегущего оленя. Была изображена его передняя часть, задняя же только обозначена едва заметной линией. Передо мной было изображение необычайной живости и силы, словно кто-то недавно побывавший здесь остановил мгновение, заставив его ждать себя. Еще местами не обсохла краска — смесь охры с жиром. Нагнувшись, я увидел выдолбленную из камня чашку с остатками незасохшей охры, а также тонкую длинную кисть — пучок кабаньей щетины, привязанной к палочке.
Дикое и нелепое желание возникло во мне, дерзкое и жалкое, как мысль вора, возомнившего себя способным украсть Джиоконду из Лувра. Мне страстно захотелось закончить незаконченное, завершить незавершенное и к созданию неведомого гения прибавить частицу своей посредственности, дописав не дописанную на скале фреску.
Лихорадочным движением я схватил кисть, обмакнул ее в охру и прикоснулся своей немощной мыслью к идее гения, сумевшего запечатлеть страсть, бег, радость и испуг самой жизни.
Неосознанное чувство заставило меня оглянуться. В двух шагах от меня, всего в двух шагах стоял дикарь, одетый в оленью шкуру, может сам художник, и смотрел на то, что я творил.
Всего два шага отделяло меня от небытия, от пропасти без дна, в которую толкал я сам себя. Даже человечнейший из людей великий Рембрандт, увидя, как посредственность портит создание его сверхмощной силы, охваченный неистовым гневом, способен был бы, вероятно, убить навязавшего ему себя в соавторы. Но в двух шагах от меня стоял не мудрый Рембрандт и не кроткий Боттичелли, а первобытный человек с копьем в руке. Я весь сжался, уже обреченный, и мысленно считал мгновения, отделявшие меня от конца. Но первобытный художник не торопился. Я видел его лицо, изумленное и ужасное, прекрасное лицо юноши, представителя не только своей личной молодости и свежести, но и в сто крат более мощной юности, юности самого бытия, еще недавно взглянувшего на мир и только начавшего понимать его.
Охотник сделал широкий шаг и положил ладонь на мое плечо. Улыбка преобразила его строгое мужественное лицо, детская милая улыбка. Затем он показал на фреску. Взглянув, я не поверил себе. Завершенное изображение вдруг ожило, олень рванулся — весь испуг и трепет… Мое прикосновение к чужой мысли, полной красоты и силы, не испортило ее. Отнюдь.
И сам первобытный художник признал это своей детской улыбкой, своей ладонью, лежавшей на моем плече.
Мы стояли рядом и смотрели на изображение бегущего оленя. Мое плечо чувствовало тепло и приятную тяжесть ладош охотника.
Мы стояли рядом, как братья. Нас соединяло вместе нечто более близкое, чем кровное родство, единство мысли, воплотившейся теперь уже в общем рисунке.
5
Я уже упоминал о том, что на семнадцатом этаже прозрачного дома по Гаррисон-авеню, где раньше была нейрофизиологическая лаборатория, теперь зубоврачебный кабинет. Там священнодействовали зубные врачи и, тихо и монотонно бормоча, вгрызались в живую кость бормашины. А где же пребывал он, мистер Мефисто, лысый и жеманный бог, враждебный всякому шарлатанству?
Никто ничего о нем не знал, даже лифтер, бойкий, знающий все на свете мальчишка-негр.
— Он творил чудеса? — переспросил, меня лифтер, — Самые настоящие чудеса, господин? Нет, такого на свете не бывает. Чудес нет, я за это ручаюсь. Я тут работаю три года.
— А до зубоврачебного кабинета тут что было? — допытывался я.
— Контора одной фирмы. И очень недолго это помещение снимал какой-то чудак. Он давал советы неудачникам, как им жить. Потом он сбежал. Нет, нет! Он не был старым, скорей наоборот.
Так ничего не узнав, я ушел домой. Я искал того человека, который совершил чудо, дав мне возможность познать всю сладость и горечь изменившего свое направление времени. Я искал его со смутной надеждой, что он вернет меня туда к скале, в первобытный, юный и мощный мир, где остался юноша охотник.
А жизнь между тем шла, обыденная жизнь семидесятых годов XX века. Я не читал, что писали обо мне газеты. Обычно читала вслух Клара.
Меня называли феноменом. Искусствоведы и журналисты сравнивали меня с Брейгелем-старшим. Одни уверяли, что я был сильнее и оригинальнее Брейгеля, другие склонялись к тому, что Брейгель мне не уступал. В голосе моей жены Клары, когда она читала, чувствовалась насмешка и надо мной, и над искусствоведами, и даже над Брейгелем-старшим.
— Чья же я жена, — спрашивала она меня, — твоя или этого самого Брейгеля-старшего, который проживал, кажется, в семнадцатом веке?
— В шестнадцатом, — поправлял я.
— На век дальше, — дразнила она меня. — Подумаешь, всего-навсего на какое-нибудь паршивое столетие.
Да, они называли это талантом, мою тоску по утраченному, мою неосуществимую надежду снова оказаться возле скалы, по которой бежал нарисованный олень.
Тоска моя все усиливалась, и я во что бы то ни стало решил найти того старика, с помощью которого мне удалось побывать в палеолите.
Верил ли я в его, казалось бы, сверхъестественную способность обращать время вспять? Я не знаю, что ответить на этот вопрос. Ведь и охотник, изображая всю страсть и трепет живого мгновения, бег оленя, магией своей линии соединял невозможное с возможным, мечту с действительностью. Ведь прежде чем погрузить меня в странное сновидение, старик долго толковал мне о загадочности времени и о том дневнике, который ведет в молекулах нашего мозга и наша личная жизнь и история нашего рода. Он долго и скучно толковал мне о теории информации, поминал отца ее — великого Норберта Винера, как вдруг внезапно толкнул меня туда, в прошлое, в далекий мир палеолитических предков. Да, это был толчок. Я чувствую его и сейчас, словно пол уходит из-под моих ног и я повисаю в пустом пространстве. Это были первые страшные мгновения. А потом ощущение вернувшегося пространства, удовлетворенное и радостное чувство, что в мире есть то, на что можно опереться.
Правда, тот мир, в котором я нашел опору для своего тела, был моложе меня по крайней мере на тридцать тысяч лет.
Мир помолодел. Но я еще не знал, что придется помолодеть и мне. Об этом я узнал только тогда, когда притронулся поднятой с травы кистью к чужому и дивному рисунку.
Я и теперь каждый раз испытываю это чувство, когда притрагиваюсь своей собственной кистью, но уже не к скале, а к холсту. Это прикосновение соединяет меня с древней эпохой, где навсегда остался охотник. Я всякий раз чувствую что-то вроде толчка, но дверь в прошлое наглухо закрыта. Чувство каждый раз обманывает меня. Я здесь, а охотник там, и между нами тридцать тысячелетий.