Я останавливаюсь посреди моста и смотрю вниз на желтую воду — она очень желтая, и только на волнах покачиваются клочья отраженного голубого или серого неба.
Берега реки закованы в гранит, такой же серый, как и то здание, которое я только что покинул. Вероятно, из-за цвета набережной в моем сознании дом с колоннами как-то связывается с рекой, с этим мостом и с желтой водой, лениво убегающей у меня под ногами.
А прохожие обходят меня, неодобрительно оглядываясь, и, наверное, думают, что я порядочный бездельник, если вот так, как сейчас, могу стоять у перил моста и смотреть на желтую воду, которая течет туда, куда ей положено течь.
Мне становится весело от мысли, что многие принимают меня за бездельника, от нечего делать глазеющего на течение реки, и тогда я снова мысленно переношусь в полупустые залы и вспоминаю все до последней мелочи, ибо мир состоит из мелочей, которые только кажутся незначительными.
При первом знакомстве Горгадзе прямо спросил, умею ли я «замечать». Я не понял, что он имел в виду, но после его разъяснения мне стало ясно, что под этим словом он подразумевал все на свете, а значит, особенно не нужно было ломать голову, что я должен уметь замечать.
Сначала были тесты, подобные тем, которые раньше педологи предлагали ученикам, чтобы определить степень их внимательности, — огромные листы бумаги с точками, крестиками, кружочками. Их нужно было либо закрасить в разные цвета, либо перечеркнуть через один или через три, либо отметить фиолетовыми и красными чернилами.
Я очень быстро справился с этим, и Горгадзе сказал, что моей способности замечать мелочи может позавидовать самый совершенный автомат.
Постепенно от тестов на бумаге мы перешли к тестам более простым и одновременно более сложным.
Мелочи нужно было обнаруживать там, где их, казалось, вовсе и не существует: например, на идеальном стеклянном шаре, или на полированной поверхности металла, или еще на чем-нибудь удивительно простом.
Сначала я думал, что должен заметить крохотную царапину, вмятину, пылинку, но после обнаружилось, что есть еще бесконечно много других мелочей… И я увидел искаженное отражение высокого, доходящего почти до потолка стрельчатого окна, через которое пробивался дневной свет и мимо которого плыли белые облака. Увидел, как в шаре отражаются мое собственное лицо, руки, кажущиеся неимоверно огромными. А на мгновение по нему в разные стороны растекались усы Горгадзе и его улыбающиеся губы, хотя он никогда не улыбается.
С поверхностью металла дело обстояло значительно сложнее, потому что в нем отражается все, весь мир, и, значит, нужно было заметить все и об этом подробно написать в рабочем дневнике.
Я учился замечать подробней не только на отдельных предметах, но и на сложном собрании их, или, как говорил Горгадзе, на ансамбле предметов, и тогда число мелочей росло в фантастической пропорции. А когда для такого изучения он поставил передо мной картину Крымова «Женщина в голубом», я исписал целую толстую тетрадь. Там было обо всем: о каждом мазке кисти художника, обо всех оттенках красок и о выражении лица женщины, которая, конечно, была смертельно больна. Это видно сразу, если обратить внимание на синеватые пятна на ее руках и на голубоватую дымку, сквозь которую как бы просвечивает лицо женщины. Кажется, что она куда-то уходит, или почти ушла, или находится на границе между реальным и нереальным.
За то, что я это заметил, Горгадзе особенно похвалил меня, и тогда мы перешли к завершающему этапу тренировки, в течение которого я должен был научиться замечать и запоминать мелочи, попадающиеся на глаза в реальной жизни.
На это ушло три месяца, и после я удивлялся сам себе: я стал на редкость внимательным и мгновенно запоминал все…
Одновременно пришло чувство значительности любой так называемой мелочи, понимание того, что из мира нельзя изъять ни одной крупинки, ни одного атома, а если это каким-то чудом и сделать, то тогда рухнет вся вселенная.
По правде говоря, я стою посреди моста и смотрю на бегущую реку не только для того, чтобы еще и еще раз убедиться, что без этой реки, и без вот той крохотной волны, и без моста, и без меня вселенная существовать не может… Это для меня аксиома. Но если вселенная не может существовать без таких мелочей, то она и подавно не может существовать без того человека, которого я здесь жду.
Я смотрю на свои часы и по углу между стрелками определяю время. В курс тренировки входило определение времени без часов, и я это могу делать днем и ночью с точностью до секунды. На часы я смотрю просто для того, чтобы еще раз удивиться, до чего же это таинственный механизм. Более того, я уверен, что из всех самых непонятных и таинственных вещей на свете самым непонятным и таинственным предметом являются часы — все равно какие. Или мои наручные, или вон те, большие, электрические, которые висят на столбе… Тайна этого прибора в его простоте. Подумать только: от угла между большой и маленькой стрелками зависят затмения Луны и Солнца, распад атомов урана, движение переменных звезд и железнодорожных поездов.
Горгадзе всегда говорил, что от часов нужно избавиться, потому что они только запутывают суть дела и вносят сумятицу в понимание проблемы. Поэтому нужно научиться не обращать внимания на часы и вообще о них не думать.
Мои часы мне ни к чему, я их ношу по привычке, просто для того, чтобы иногда пытаться постигнуть их непостижимую тайну. А тайна здесь какая-то есть — может быть, одна из тех, на которых стоит весь мир.
Ведь недаром же вот сейчас, когда обе стрелки слились, когда колесики и пружинки поставили их так, что время стало называться половиной шестого, человек, которого я жду, появился на противоположном конце моста. Как закон или неизбежная судьба. Как вспышка новой звезды в далекой галактике.
Я издали вижу, что, как всегда, она идет неторопливой походкой и, как всегда, улыбается. И я заранее знаю, что, когда она поравняется со мной, улыбка исчезнет с ее лица и она пройдет мимо, глядя на противоположную сторону моста.
Ее лицо запомнилось мне с первого раза навсегда и так ярко, как ничто другое, и все же в каждую следующую встречу я открываю для себя в нем все новые и новые черты. Вот и на этот раз…
Но она, как всегда, я знаю, очень медленно пройдет мимо, как бы ожидая, что я ее окликну или что-нибудь спрошу, а когда этого не случится, зашатает быстрее, разочарованная и даже рассерженная.
А может быть, мне это только кажется, и в наших встречах нет ничего особенного, и она просто думает, как многие другие прохожие, что я стою на мосту от нечего делать и к тому, что я здесь стою, она не имеет никакого отношения.
А я каждый раз даю себе слово хоть на минутку стать храбрым, остановить ее и сказать, что я так больше не могу и что для меня она весь мир, и особенно сейчас, когда все тренировки, которые придумал Горгадзе, позади, и я жду главного…
Я заранее знаю, что храбрым не стану, и что сегодня будет то же, что вчера, позавчера, неделю и месяц тому назад, и я просто еще раз буду провожать удаляющуюся фигурку глазами до тех пор, пока она не скроется. Потом побреду обратно, ей вслед, проклиная свою нерешительность и мечтая о том, чтобы скорее все началось сначала.
По мере того как девушка приближается, мои руки все судорожнее сжимают чугунные перила, и я замечаю все мелочи.
Она идет очень медленно, плавно, слегка покачиваясь, и в этой походке есть что-то по-детски озорное, небрежное и очаровательное. Я вижу ее голубые глаза, полуоткрытый розовый рот, легкий румянец и беспокойную прядь каштановых волос, которую треплет легкий ветерок.
Горгадзе часто повторял, что в мире важны не столько предметы, сколько их движения, поэтому нельзя влюбиться даже в самую красивую, но неподвижную статую.
Если говорить правду, то о Горгадзе и огромном здании с полупустыми залами я забываю только на одно мгновение, на тот теряющийся в океане времени миг, когда она оказывается рядом со мной. Даже мой натренированный мозг не в состоянии определить этот интервал времени — до того он краток. У меня внезапно появляется жгучее желание усилием воли растянуть этот интервал до бесконечности, и вот здесь наступает что-то похожее на облегчение, вспыхивает надежда, в сердце вздрагивает чувство, похожее на чувство мести.
Закусив губы, я начинаю думать о том, что если Горгадзе прав, то всем моим мукам скоро конец, и о том, что когда это наступит, то я выброшу свои часы, как ненужные.
Я взглянул на циферблат — стрелки разошлись ровно на столько, на сколько я и предвидел, и она поравнялась со мной…
— Скажите пожалуйста, который час?
Я окаменел.
Перед глазами плывут желтые пятна, и среди них, как отражение солнца в волнах реки, светится ее лицо, то самое лицо, которое я так хорошо знаю.
Я взглянул на циферблат — стрелки разошлись ровно на столько, на сколько я и предвидел, и она поравнялась со мной…
— Скажите пожалуйста, который час?
Я окаменел.
Перед глазами плывут желтые пятна, и среди них, как отражение солнца в волнах реки, светится ее лицо, то самое лицо, которое я так хорошо знаю.
— У вас, кажется, есть часы?
Я нелепо киваю головой и тяну рукав пиджака.
— Я вижу. Половина шестого. Спасибо.
И она повернулась, чтобы опять уйти.
— Постойте…
Когда мы пошли рядом, мне стало чертовски радостно и весело. Был взят какой-то тяжелый, требующий огромного душевного напряжения барьер, и теперь все оказалось легко и просто.
Мы болтали обо всем на свете, и она иногда останавливалась, и ее глаза светились неподдельным удивлением, когда я сообщал ей что-нибудь такое, чего она не знала или о чем никогда не думала.
— Я вас знаю давным-давно, — сказал я, когда мы уселись на скамейке в сквере.
— Я вас тоже. Вы мне даже раз или два снились. Стоите себе на мосту с каким-то странным выражением лица. Я иногда даже думала, что вы собираетесь кинуться в реку. Не знаю, почему я так думала, наверное, потому, что у вас действительно всегда было такое странное выражение лица.
— Я прихожу туда, чтобы встретить вас.
— А я об этом догадалась давно и тогда перестала бояться за вас.
— А вы боялись за меня?
— Очень, — ответила она, — особенно ранней весной, когда вода в реке была еще холодной.
В темноте при свете первых фонарей она кажется мне еще красивее, и я иногда умолкаю, чтобы просто слушать ее голос, не очень заботясь о том, чтобы понимать, о чем она говорит. После снова говорю я, и так было до тех пор, пока на башне куранты не пробили полночь.
Она вздрогнула, а я тихонько взял ее руку и прошептал:
— Это скоро кончится…
— Что?
— Тирания… Тирания времени… Вы помните, у Гёте: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!»
— Помню…
Когда мы дошли до ее дома и взялись за руки, чтобы попрощаться, у меня возникло такое чувство, будто мы старинные-престаринные друзья, и было нелепо несколько месяцев стоять без толку на мосту и смотреть на желтую воду и на стрелки часов.
А может быть, не так уж и нелепо, как мне казалось. Ничего нельзя уже переменить, а то, что должно было свершиться, свершилось, и, значит, так и нужно.
Я все еще продолжал верить, что поток времени совершенно неуправляем, что против его течения человек бессилен, а будущее давным-давно готово, лежит себе, как на складе, и ждет момента, чтобы неизбежно превратиться в настоящее… Все наше будущее существует себе с незапамятных времен, готовенькое, и ждет своего времени.
— Именно такая концепция породила множество нелепых фантазий о машине времени, — сурово поучал Горгадзе. — Нельзя совершить путешествие туда, где ничего нет… Будущее — это постепенное, кропотливое, мучительное созидание, в котором участвуют силы природы и силы человека. Его мы создаем, строим по зримым и незримым чертежам и планам. А пока эти чертежи и планы не реализованы, нечего и мечтать о путешествии в ничто.
Голос Горгадзе гулко отражался под сводами высоких залов, и от этого смысл его слов становился торжественным и величественным. Горгадзе посвятил всю свою жизнь тому, чтобы разрушить концепцию машины времени, доказать всю ее нелепость и бессмысленность. А сделать это можно было, только создав нечто совершенно противоположное.
— Реальным является только настоящее.
А кто в этом сомневается? Машина времени — это неизбежная мечта человека, не сознающего своего собственного величия. Такому человеку кажется, что его завтрашний день давно ему уготовлен и остается только покорно ждать.
— Реальным является только настоящее.
Рано утром, поднимаясь по широкой лестнице в этот серый дом, я заранее знаю, что будет дальше. Я буду смотреть на экран осциллографа, где неподвижно застыли причудливые кривые, которые изображают волны, несущиеся с фантастической скоростью. И буду удивляться тому, что этот незамысловатый прибор остановил течение времени, и то, что мчится, летит, изменяется, на экране омертвело и застыло… Я буду долго смотреть на бешено вращающееся колесо. Его спицы освещаются быстро мигающей лампой — и вот теперь оно стоит совершенно неподвижно, и течение времени прекратилось…
Горгадзе снова и снова покажет мне фильм, на котором запечатлен всего лишь один неподвижный гоночный автомобиль. Гонщик сидит в напряженной позе, упрятав голову в плечи так, что над сиденьем возвышается только его белый шлем.
— Обратите внимание, автомобиль неподвижен, хотя он и несется вперед. Просто съемки производились с другого автомобиля, который мчался с такой же скоростью…
А вот другой фильм.
В голубом небе парит очаровательная девушка. Она с нераскрытым парашютом, широко раскинула руки и замерла в бездонной голубизне. На ней оранжевый комбинезон, и она напоминает неземное существо, покорившее силу тяжести.
— Камнем падает на землю, — бормочет Горгадзе. — Но ее снимал другой парашютист, который падал так же, как и она…
Да, идея предельно ясна: для того чтобы остановить течение времени, нужно научиться двигаться с его же скоростью!
Я долго не мог понять, что значит двигаться с той же скоростью, что и время, пока, наконец, в процессе тренировки до меня не дошел смысл этого. Я фиксирую внимание на множестве мелочей, я их запоминаю, я их фотографирую в своем сознании, и они оказываются навсегда выхваченными из потока времени. Теперь они уже вне изменений, и над ними ничто не властно…
Значительно позже Горгадзе раскрыл сущность моих тренировок. Он сказал, что они нужны так же, как нужны тренировки для любого другого путешествия: в горы, на плоту через океан, в космос… Я столкнусь с необычайным миром, где время перестанет течь… Это должен быть мир застывших движений, неизменных предметов, мир, состоящий из бездны связанных друг с другом мелочей, как величественный храм, построенный из миллионов сцементированных кирпичей… Движения и изменения не позволяют в деталях изучить запутанную структуру мироздания, и поэтому путешествие в мир без времени станет началом величайшей революции в истории познания, революции, не знающей себе равной во всей истории науки…
Я поднимаюсь по ступеням в здание, которое когда-то было не то музеем, не то католической церковью, и заранее знаю, что Горгадзе снова и снова будет повторять мне то, что я уже давно усвоил, но что я должен сделать частью себя, иначе опыт не удастся.
И то, что я знаю, как все будет, почему-то убеждает меня, что будущее все же существует в реальности, что оно меня ждет именно таким, каким я его предвижу. Я начинаю сомневаться в том, что нельзя построить машину времени, и уже готов доверить свои сомнения Горгадзе, как вдруг он сам, прославленный ученый, выдающийся знаток теории времени, встречает меня вовсе не там, где обычно, а прямо возле самого входа…
По его глазам и сосредоточенному выражению лица я понимаю, что он догадался о моих сомнениях и вот так, просто, нарушив привычное течение событий, вышел мне навстречу…
— Сегодня, — сказал он коротко. — Сейчас. Вы готовы?
Мне казалось, что я всегда был готов, вернее, давно уже готов к тому, чтобы броситься в омут безвременья, но сейчас, когда это мгновение наступило, я вздрогнул и заколебался…
— Если вы не готовы, можно подождать.
Подождать? Ах, да, конечно, нужно подождать! До того момента, когда обе стрелки часов не сольются в одну…
— Если не возражаете…
— Нет, что вы! В таких случаях не возражают… Делайте что хотите, а когда будете готовы, приходите.
Он исчез в полумраке, но долго не смолкающие гулкие шаги свидетельствовали о том, что он идет в самый дальний зал, где под стеклянным колпаком стоит его стробоскоп времени.
И вот я снова в толпе быстро идущих людей, среди грохота и шума большого города. Всматриваюсь в мелькающие лица, смеющиеся глаза, в солнечные зайчики, прыгающие по трепетной утренней листве, и мне кажется, что иначе и быть не может, и нужно действительно быть таким, как Горгадзе, чтобы додуматься до машины, останавливающей время.
Я силился представить себе, как все будет, что я буду чувствовать, когда все остановится и я буду бродить (именно так сказал Горгадзе — бродить!) в мире без времени.
Это все равно, что смотреть на живую картину, великолепную картину, написанную великим мастером, думалось мне…
Долго я стоял на трамвайной остановке и почему-то снова и снова следил за тем, как останавливался трамвай, как переставали вращаться его колеса, и передо мной возникала красная стенка вагона, а после он трогался с места, красное полотно исчезало, а на той стороне улицы торопливо шли люди, открывались и закрывались двери магазинов, и порывистый городской ветер непрерывно шарил в густых кронах лип, что растут вдоль тротуара…