История одного крестьянина. Том 2 - Эркман-Шатриан


Эркман-Шатриан История одного крестьянина Том 2

Часть третья Первый год Республики 1793

Глава первая



Теперь мы перенесемся с вами в места, далекие от моих родимых краев; я уже не буду вам рассказывать о маленькой кузнице в Лачугах-у-Дубняка, о харчевне «Три голубя» и о хижине моего старого отца Жан-Пьера Бастьена, речь у нас пойдет о маршах, переходах, о маршах, атаках и битвах.

Волонтеров национальной гвардии из Саарбургского округа продержали в Рюльцгейме до конца июля; там горцы, явившиеся с косами и дубинками, получили ружья, патроны и лядунки. Каждый день прибывало новое пополнение — подходили группками, и их тут же принимались муштровать, так что в этой части Эльзаса, между Виссенбургом и Ландау, только и слышался грохот барабана, под звуки которого маршировали пехотинцы, да рожок кавалеристов, которых обучали скакать по кругу.

Позади нас протянулась линия редутов — от лагеря Келлермана[1] до лагеря Бирона[2]; длина ее была, наверно, лье четыре или пять, и шли эти редуты вдоль реки Лаутер — их потом прозвали «линия Виссенбурга».

Обозной службы тогда еще не было и в помине, поэтому приходилось отбирать у крестьян лошадей и телеги, чтобы подвезти нам провиант, и мы частенько ощущали в нем недостаток.

Жил я, вместе с Марком Дивесом и Жаном Ра, у одной вдовы, — бедная женщина плакала с утра до вечера. Она отдавала нам все свои овощи, картофель, ржаной хлеб. Мы с Дивесом очень были довольны таким житьем, а Жан Ра считал, что она нас плохо кормит, — ему, видите ли, подавай мясо!

Товарищи наши, расквартированные в окрестностях, спали в амбарах, на сеновалах, под любым навесом и забирали все, что ни попадет под руку. Не умирать же с голоду! А для бедных жителей это была сущая напасть.

За все расплачивались ассигнатами, которые почти ничего не стоили. В лагере ходили по рукам немецкие газетенки, где расписывалось бедственное положение армии оборванцев, невежество и промахи ее командиров. Эмигранты изображали нас босяками, которые трясутся от холода и только и думают, как бы удрать, а немцы, свирепо вращая глазами и подкрутив усы, преследуют нас с саблей наголо. Эх, бедняги! Не раз за эти двадцать лет им туго приходилось, и даже лихо закрученные усы их не спасли.

Вот как королевские писаки умеют людей друг на друга натравливать — сами жиреют за счет народов, а те за это жизнью расплачиваются. А уж как они нищету нашу расписывали и великолепие союзных войск! И солдаты-то у них хорошо одеты, и пушек-то у них видимо-невидимо, провианта и снаряжения на складах полным-полно, а склады эти построены вдоль всего Рейна, и у курфюрста Баварского, и у герцога Цвейбрюккенского, и у прочих князей имперских. Можно себе представить, какая нас разбирала охота добраться до таких складов в Шпейере, Вормсе, Майнце; мы только о них и думали, и чем больше думали, тем больше распалялись.

К несчастью, вся наша армия на Рейне состояла тогда из двадцати одной тысячи пехотинцев, семнадцати тысяч волонтеров, шести тысяч кавалеристов и тысячи семисот артиллеристов, — словом, всего нас было почти сорок шесть тысяч человек; двадцать четыре тысячи из них были заняты охраной редутов и только двадцать две тысячи могли участвовать в кампании.

А пруссаки и австрийцы вместе выставили свыше двухсот тысяч человек. Наши эмигранты кричали им: «Вперед, вперед!..» Но Буйе ведь прекрасно знал, что хоть министры Людовика XVI и заявили Национальному собранию, будто у нас есть все необходимое для походной жизни, а перерывы в снабжении объясняются-де только чрезмерным усердием поставщиков, которые спешат снабдить оружием сначала волонтеров, арсеналы-де наши набиты до отказа и у армий наших всего вдоволь, — Буйе прекрасно знал, что министры врут, что у нас нет больше высших офицеров, инженеров и минеров, что они дезертировали; что мы вынуждены реквизировать кареты, верховых и упряжных лошадей и даже орудия крестьянского труда; что у большинства из нас одна холщовая куртка да штаны, обуты мы в сабо, и не ружья у нас, а ружьишки — десять раз зарядишь, а шесть выстрелишь; что нам даже самим велели добывать себе мешки — кожаные под скарб, а холщовые — под снаряжение, все это он знал, потому как министры, Людовик XVI, двор и эмигранты — все были заодно.

Кюстин, наш командир, — а им командовал генерал Бирон, — прибыл в Ландау, наш аванпост, выдвинутый перед Тионвилем и Мецем; в город он въехал на лошади через брешь в стене, а следом за ним — гусары. Можете себе представить, в каком состоянии были наши укрепления! Сколько раз я твердил себе:

«Подлые вы, подлые! В какое положение вы нас ставите! Не ровен час, двинется на нас враг всею массою, — да разве же мы устоим против двухсот тысяч человек? Нас раздавят — все поляжем костьми!.. А вы родину готовы продать, только бы сохранить свои привилегии и держать нас в рабстве. Вы предатели, а ваш министр Нарбонн[3], который объехал наши крепости, а потом заявил в Национальном собрании, что мы готовы к войне, — последний мерзавец».

По счастью, пруссаки и австрийцы не переходили в наступление: генералы у них были мудрые и осторожные, а принцы и короли — прирожденные гении, которые только тем и занимались, что заранее строили планы, как поделить нашу страну. Если б ими командовал выходец из народа, вроде Гоша или Клебера, нас ждала бы гибель неминуемая. Словом, раздумывали они этак целых три недели, а тем временем нашему батальону, первому горному, приказали выбрать офицеров и идти на Ландау.

В тот же день, — а было это в последний день июля 1792 года, — каждая рота, сформированная из жителей одной деревни, выбрала себе сержантов, лейтенантов, младших лейтенантов и капитанов, а затем все роты вместе выбрали командиром Жан-Батиста Менье, молодого архитектора, которого я сотни раз видел в наших краях, когда он, вооружившись саженью и ватерпасом, стоял где-нибудь на откосе, выравнивая траншеи; он работал на Пирмеца, подрядчика, строившего фортификации, а теперь принял над нами командование. Жана Ра сразу выбрали тамбурмажором — наконец-то повезло бедному малому, и он получил тепленькое местечко, теперь ему будут платить двойное жалованье, и заживет он не хуже сержанта.

А на другой день мы уже двинулись в путь на Ландау — кто в блузе, кто в куртке, с саблей на перевязи, с ружьем на плече. Погода была неплохая. Второй батальон волонтеров из Нижней Шаранты, стоявший на биваке неподалеку от нас, следовал тем же путем. Многие шли босиком, и все пели «Марсельезу» — почти не было такого патриота на Рейне, который не знал бы ее.

Волонтеры из Нижней Шаранты остановились в Импфлингене, а мы прибыли в Ландау около трех часов пополудни. В передовом дозоре находились солдаты Бретонского полка, еще в белых мундирах; караульный окликнул нас: «Кто идет?» — и когда командир наш ответил: «Первый горный батальон!», раздались крики: «Да здравствует нация!», на штыках замелькали шапки — ведь все мы были горцы и гордились этим.

Нас опознали, и батальон вступил под старинные мрачные своды, над которыми красовались три королевские лилии. «Вперед, защитники свободы!» — перекатывалось, как гром.

Ландау очень похож на Пфальцбург, с той только разницей, что в этом старинном немецком городке подъемные мосты, ворота, крепостные стены и равелины построены на французский лад. За крепостными стенами течет речка Квейх — не течет, а стоит, ибо это не река, а скорей болото, заросшее камышом, ракитником и осокой, где по утрам и вечерам квакают лягушки да жабы. Добрая половина крепостных стен сползла в ров, и гарнизон, вооружившись лопатами, заступами, лестницами и тачками, спешил их подправить.

Честь и хвала Людовику XVI за такие укрепления, которые были построены самим Вобаном[4] и содержались теперь в таком замечательном порядке! А денежки народные тратились на празднества, на охоту, на пенсии тем, кто записан в Красную книгу. Стыд-то, беда какая, боже мой!..

Гарнизону в городе было семь тысяч шестьсот человек.

Нас разместили по казармам и сразу отправили работать вместе со всеми. Наш командир Менье, не расстававшийся со своей саженью, хорошо знал дело; он неотступно был при нас, на стенах, и это наш батальон восстановил бастион со стороны Альбертсвейлера. Работа нашлась для всех; каменщики клали стены, землекопы делали насыпи и так далее. Пять или шесть кузнецов, ушедших добровольцами, как и я, исправляли под моим наблюдением поломанный инструмент, — словом, дела хватало.

Но никогда я не забуду, какой гнев и возмущение охватили гарнизон, когда до нас дошел манифест герцога Брауншвейгского к жителям Франции. Вместо того чтоб утаить его от нас, нам его прочитали по распоряжению командования на утреннем сборе.

Это была, так сказать, прокламация, в которой прусский фельдмаршал оповещал нас о том, что государи восстановили права и владения немецких князей в Эльзасе и Лотарингии; что им ничего от нас не нужно — они хотят-де только помочь нашему христианнейшему королю осчастливить своих подданных; что армии союзников будут защищать города, селения и деревни, которые поспешат открыть ворота пруссакам и австрийцам; с теми же, кто осмелится оказать сопротивление войскам их величеств и станет по ним стрелять, будь то в открытом поле, будь то из дверей, окон или других каких амбразур своих домов, расправятся как положено — со всею строгостью суровых законов войны; что французским солдатам предлагается сложить оружие и стать под старые знамена; что национальные гвардейцы должны обеспечить спокойствие в деревнях до прихода союзников, которые снимут с них эту обязанность; что парижане все без исключения обязаны немедля и без дальних околичностей подчиниться австрийцам и пруссакам и что, если они посмеют оскорбить Людовика XVI, Марию-Антуанетту или их августейшее семейство, союзники сровняют город с землей; если же парижане проявят послушание, король Прусский и император Австрийский обещают просить его величество простить народу совершенные им преступления.

Не успели зачитать этот манифест, как все солдаты — кавалеристы, пехотинцы, волонтеры — выбежали из казарм с криком:

— Вперед! На врага!

В городе национальные гвардейцы тоже выбежали из домов и собрались на плацу. Все кричали: «Вперед, на врага!.. Победим или умрем!.. Да здравствует нация!», пели «Марсельезу», «Наша возьмет!» — в воздухе стоял такой гул, что генерал Кюстин галопом проскакал по Почтовой улице во главе своего штаба: думал, что войска взбунтовались. Как сейчас вижу его — высокий, рыжий, широкоплечий, с большими сверкающими глазами, крупным красным носом и лихими гусарскими усами и бакенбардами; он поднимает руку, требуя тишины, а с ним — полковник Жозеф де Брольи, командир второго полка конных егерей, замечательный офицер, лицо открытое, смелое, как у родовитого дворянина, и еще командир эскадрона Ушар из Форбаха, рябой, весь в шрамах. Будто сейчас вижу, как лошади под ними танцуют, бьют копытом, а они кричат, отдают приказания, только никто их не слышит.

Ну и я, конечно, разъярился не меньше других: оскорбление, которое посмел нанести какой-то паршивый прусский герцог моему народу, возмущало меня до мозга костей — я весь дрожал от гнева!..

Вдруг слышим: на крепостных стенах забили тревогу. Вот уже восемь дней, как передовые отряды неприятеля двигались к городу, и теперь мы решили, что они перешли в атаку; все кинулись на бастионы — по своим местам. Смотрим: вокруг все тихо. Оказалось, это генерал велел пробить тревогу, — военная хитрость, чтобы заставить нас разойтись и призвать к порядку.

Все снова принялись за работу, но с той минуты возмущение против Людовика XVI, герцога Брауншвейгского, короля Прусского и императора Австрийского возрастало с каждым днем. Солдаты регулярных войск, волонтеры и национальная гвардия города собирались в пивных и кабачках, составляли петиции в Национальное собрание против изменников и требовали низложения короля.

Какое-то время все оставалось без перемен. Крепостные стены воздвигли заново, а перед ними соорудили палисады; стали расставлять пушки, класть фашины. В расположение наших войск между Виссенбургом и Ландау стали просачиваться крупные отряды австрийцев; в городе появились обозы с мукой и оружием — их сопровождали комиссары дистрикта, а конвоировали конные егеря из второго полка и национальные драгуны, потому что враг совершал набеги на них до самых аванпостов Импфлингена и Оффенбаха. Все ждали, что мы, того и гляди, попадем в окружение.

Но еще до прихода австрияков мы узнали, к чему привел грозный манифест герцога Брауншвейгского в Париже: народ захватил Тюильрийский дворец, перерезал швейцарцев из королевской стражи, взял в плен Людовика XVI, Марию-Антуанетту и все их семейство и заточил их сначала в Люксембургском дворце, а потом — в Тампле.

Когда 15 августа к нам прибыл курьер с этим известием, солдаты до того возликовали, что наши крики и песни доносились, наверно, до неприятельских патрулей — пол-лье в округе их было слышно. Люди целовались, кричали:

— Избавились от предателей!

На глазах у всех были слезы — люди смеялись и радовались так, точно им вовек не знать горя.

А теперь я расскажу вам, как все произошло, — я-то своими глазами не видел, но газеты, издававшиеся патриотами, поступали к нам сотнями; их все читали; а потом — всякий, кто получал письмо от двоюродного брата или приятеля, взбирался на стол и читал его вслух, а кто-нибудь другой читал последний бюллетень Национального собрания или Якобинского клуба; словом, в конце концов все узнавалось.

Я уже говорил, что после 20 июня к королю стали относиться с подозрением, ибо он заявил, что не снимет вето с декрета Национального собрания против неприсягнувших священников. Да и министры его ничего не делали, чтобы спасти нас от нашествия: крепости наши оставлены были без защиты, склады пусты; новых офицеров, выбранных солдатами, не утверждали в чине, а в Национальном собрании нагло заявляли, что все готово к отпору врагу. Когда же пруссаки и австрийцы двинулись на нас, все эти министры скопом подали в отставку, и Национальному собранию пришлось объявить отечество в опасности.

Словом, знаете, как это бывает!

И все же многие мирные жители не могли поверить, чтобы добрый их король предал свой народ. Но тут прибыл манифест герцога Брауншвейгского, и там говорилось, что пруссаки и австрийцы вступили в нашу страну, чтобы вернуть ему, Людовику XVI, его дворянам и его епископам их извечные привилегии, а нам — наше извечное рабство, — постыдный, омерзительный, наглый манифест, который показал, что все эти господа выступают против народа и друг с другом столковались, точно воры на ярмарке. Ну и конечно, те, кто был почестнее, стали возмущаться, и сотни петиций полетели в Национальное собрание, требуя низложения короля. Но лучшие депутаты разъехались по департаментам проводить набор волонтеров, а тс, кто остался в Национальном собрании, не желали слушать справедливых жалоб народа. К тому же, как узналось позднее, в это самое время вожди жирондистов вели тайные переговоры с королем, который сулил им сделать их всех министрами.

Парижские секции, видя, что их депутаты ничего не делают, чтобы спасти отечество, заявили: «Наберемся терпения и подождем немного, но если в четверг, 9 августа, к одиннадцати часам вечера Национальное собрание не решит низложить короля, а Законодательный корпус не удовлетворит справедливых требований народа, через час, в полночь, загудит набат, барабаны забьют тревогу и поднимется весь народ!» Это было откровенное и храброе заявление!

Вместо ответа Национальное собрание велело военному министру немедля отправить в Суассонский лагерь всех департаментских федератов, какие находились в Париже, и в тот же день, 406 голосами против 224, отвергло предложение предать генерала Лафайета суду[5].

И тотчас Дантон, Камилл Демулен, Барбару, командир марсельских федератов, Панис[6], Сержан[7], Базир[8], Мерлен из Тионвиля, Сантер, Вестерман[9] и прочие и прочие, — словом, все патриоты, которые решили спасти свободу или погибнуть, — подняли народ на восстание. Секции собрались в ночь с 9 на 10 августа и выделили каждая по три комиссара, которых облекли «всей полнотою власти, какая может потребоваться, чтобы спасти общее дело». Дантон велел ударить в набат.

В Тюильрийском дворце полно было швейцарцев, дворян и всякой охраны, но Людовик XVI смекнул, что, если народ победит, он отомстит за смерть своих братьев, и, решив себя обезопасить, не дожидаясь, пока начнется осада дворца, отправился с королевой и дофином в Национальное собрание и заявил, что он не хочет, чтобы восставшие отяготили свою совесть тяжким преступлением.

Словом, король, видно, рассуждал иначе, чем последний пастух в деревне, который постыдился бы удрать от опасности и оставить чужих людей жертвовать жизнью, защищая его добро.

Так или иначе, их величества отбыли, а народ под предводительством Вестермана двинулся на дворец под беглым огнем швейцарцев, стрелявших из всех окон. Патриоты сначала было отступили, а потом, разъярясь, бросились на приступ со штыками наперевес; они подожгли казарму, где помещались швейцарцы, и ворвались во дворец, кроша направо и налево дворцовую челядь, лакеев, дворян, всех, кто попадался под руку. Несчастных швейцарцев выбрасывали из окон, расстреливали во дворах, на улицах, в садах; уже двести марсельских федератов, сто бретонских федератов, пятьсот швейцарцев, тысяча национальных гвардейцев и жителей предместий, тысяча дворян и слуг полегли на мостовых, на лестницах, на паркете дворца или сгорели под развалинами казармы, а его величество Людовик XVI, вместо того чтобы своим присутствием поддержать тех, кто его защищал, прятался в Национальном собрании. Газеты того времени писали, что аппетит у него был по-прежнему отменный, но этому не хочется верить — неужели у такого храброго народа, как французы, были подобные властелины.

Дальше