История одного крестьянина. Том 2 - Эркман-Шатриан 3 стр.


Эта свора караулила нас; посты их были расставлены вокруг всего города, но так, чтобы мы не могли достать до них пушкой. Время от времени с крепостных стен раздавался ружейный выстрел, потом наступала тишина. Это называлось блокадой.

Вражеские войска всегда проходили вдали от города: кавалерия, пехота, обозы с порохом и с ядрами — все проплывало где-то в тумане, направляясь в сторону Лотарингии.

Глядишь, бывало, на эту армию, тянущуюся нескончаемой чередой, и как подумаешь, что ведь это враг вторгается в твою страну, — так и тянет ринуться в гущу больших сражений.

Погода по-прежнему была унылая, пасмурная, частенько шел дождь, — нас утешала только мысль, что пруссаков и австрийцев он тоже поливает день и ночь. Раза два или три немцы присылали к нам парламентеров — приезжал офицер с трубачом. Наши выходили к ним навстречу, офицеру завязывали глаза и вели его к начальству. Зачем приезжали эти люди, чего они хотели? Никто, кроме военного совета, этого не знал.

Однажды в сентябре прошел слух, будто на аванпостах у Альбертсвейлерских ворот слышали, как один пандур издалека крикнул:

— Лонгви взят!.. Верден сдался!..[14]

Весь гарнизон только об этом и говорил.

Кюстин с эскортом гусар отправился на линию Виссенбургской обороны; гусары скоро вернулись и рассказали, что восьмой и десятый егерские, первый драгунский, четвертый и девятнадцатый кавалерийские, первый и второй гренадерские полки, а также батальон из департамента Соны и Луары и несколько батальонов из департамента Нижнего Рейна форсированным маршем направились к Мецу. Сердце у нас так и сжалось: все подумали, что мы, видно, проиграли большое сражение, раз решили оголить линию обороны и выслать подкрепление. Но патриоты-горожане по-прежнему утверждали, что Эльзасу нечего опасаться, что там осталось достаточно войск, чтобы охранять проход через реку в Лаутербурге; что немцам не пройти иначе, как по Фишбахской и Данской долинам или через Бинвальдский лес, а стоит им туда сунуться, волонтеры национальной гвардии перебьют их всех до одного; если же они пойдут по дороге на Альтштадт, то хоть будь их пятьдесят тысяч, наши редуты остановят их.

Вот о чем толковали в пивных Ландау: горожане и солдаты были в ту пору как братья. Да, но если бы союзники двинулись на Париж, какой был бы прок от того, что мы сберегли этот уголок Эльзаса? Ох, сколько в эти две недели было огорчений и беспокойств!

Из всей нашей компании одни только старина Сом не унывал. Однажды, когда кто-то уж очень разволновался, он сказал:

— Да плюньте: прут, ну и пусть… И чем больше их будет, тем лучше: мы на них как навалимся — ни один живым не уйдет.

Словом, так или иначе, мы сохраняли бодрость духа и только думали о том, как бы побыстрее выступить и сразиться с ними. Но вот однажды утром мы не увидели больше длинной череды вражеских войск, которые уже три недели шли мимо нас, — к этому времени во Франции находилось сто восемьдесят тысяч солдат союзников. Сколько мы ни вглядывались с крепостных стен в даль, ничего не было видно, — даже пандуры и те ушли следом за последней колонной. В тот же день крестьяне, мужчины и женщины, с корзинками на голове или за плечами, в великом множестве появились у самых аванпостов города; пришел приказ впустить их через один из подземных ходов; они-то и рассказали нам, что принц Гогенлоэ-Киршберг останавливался на ночлег у мэра Нейштадта; что теперь армия принца обложила Тионвиль; что они палят из пушек по всему без разбору; что гарнизон время от времени делает вылазки; что австрияки и баварцы заставили наших крестьян подвезти их имущество и припасы к самому городу и что от них-то крестьяне и узнали обо всем. А вот что творится в других местах, об этом никто ничего не знал.

Надо было, значит, набраться терпения и ждать.

Опустили мы Импфлингенский мост и сидели сложа руки, изнывая от безделья, как вдруг, числа двадцать пятого сентября, прибыла почта сразу из Страсбурга в Нанси, и через какой-нибудь час уже все в городе читали письма и газеты. Так мы узнали про то, что произошло за эти три недели: про взятие Лонгви, сданного жителями без сопротивления, хоть там и находились волонтеры из Арденн и из Кот-д’Ор; про капитуляцию Вердена, тоже вынужденную, — город пришлось сдать, ибо женщины и девушки вышли с цветами навстречу прусскому королю; про смерть доблестного коменданта Борепера[15], который не пожелал подписать позорной капитуляции; про то, как Дюмурье защищал проходы в Аргонских горах; как Келлерман во главе Центральной армии выступил к нему на подмогу, чтобы сообща дать бой на подступах к Шалону; про восстание в Париже, где народ поднялся, узнав, что предатели сдают наши крепости, а герцог Брауншвейгский собирается уничтожить всех патриотов; про то, как в тюрьмах перебили дворян и неприсягнувших священников[16]; про битву при Вальми[17]; про поражение пруссаков и первое заседание Конвента, который 21 сентября единогласно провозгласил республику.

Сколько страшных и великих событий произошло за эти двадцать дней! А мы — мы совсем в них не участвовали, просидели сложа руки из-за какого-то несчастного принца, который даже и атаковать-то нас не желал. Очень мы были всем этим раздосадованы.

— Неужто нас так и оставят здесь киснуть до конца войны?! — восклицали мы. — Раз пруссаков разбили, отрежем им путь к отступлению!

А иные считали, что лучше напасть на их склады, расположенные по Рейну, — до них было часов десять — двенадцать марша: этак мы и с врагом быстрей поквитаемся, и республике будет прок.

Словом, думали об этом во всех полках, и стали уже поговаривать, что генералы наши — предатели, раз они не хотят воспользоваться таким удачным случаем; кое-где начали бунтовать, но 29 сентября, к вечеру, по счастью, вернулся Кюстин вместе со всем своим штабом. Дождь лил как из ведра, однако генерал приказал бить сбор, велел кавалеристам сесть на коней, пехоте — надеть ранцы и тотчас двинуться в путь: одним — по дороге на Гермерсгейм, другим — по дороге на Вайнгартен. Свершилось то, чего мы жаждали, и вроде бы мы должны были радоваться. Все понимали, что лучшего сюрприза не придумаешь, что шпионы, если они и были в Ландау, не успеют предупредить врага, чтобы он вывез свои склады, и мы доберемся до них одновременно с лазутчиками.

Все это было, конечно, так, но когда нам раздали патроны и батальон за батальоном стал выходить в ночь из-под древних ворот с опускными решетками; когда по двум мостам, перекрывая шум дождя и ветра, застучали сапоги, а там, за аванпостами, солдат ждала кромешная тьма и пришлось идти, не разбирая дороги, под дождем, который, точно из водосточной трубы, лил с треуголки; когда долгими часами мы слушали только шаги, — люди идут, идут, не останавливаясь, а позади — ржанье лошадей, впряженных в пушки, и на небе — ни звездочки, ни единый луч луны не пробивает темных, нависших облаков, — тогда захват складов не казался нам таким уж заманчивым!

В памяти у меня от этой дороги осталось только одно: как мы шли, не видя друг друга, — даже трубки и то нельзя было закурить из-за ветра и дождя; лишь время от времени вдоль колонны проезжали верховые, крича нам:

— А ну, поторапливайтесь… прибавить шагу!.. К рассвету надо быть на месте.

Кто-нибудь вдруг говорил:

— Уже полночь… Час… Два часа…

А дождь все лил, и шум его казался особенно гулким здесь, среди полей.

Когда мы вступали в деревню, собаки принимались было лаять, но, увидев такое множество народу, прятались, и мы шли, не встречая кругом ни души. Только раз, помнится, мы проходили мимо одного дома, где пекли хлеб; оконца в нем светились, и оттуда так вкусно потянуло свежеиспеченным хлебом, что мы только поворачивали на запах голову и говорили:

— До чего же тут вкусно пахнет!

Долго еще, после того как мы прошли ту деревню, вспоминал я про печь дядюшки Жана, представляя себе кухню в «Трех голубях»: тепло, красноватые отсветы огня отражаются на кастрюлях, потрескивая, жарятся лепешки на сале… И я подумал, что если бы я не любил так свободу, с какой радостью сидел бы я сейчас там, за печкой, засунув ноги в сабо, вместо того чтобы шагать по дороге, — спина и ноги мокрые, точно выкупался в реке. Сколько раз такие мысли приходили мне потом в голову, и я знаю: все мои товарищи думали так же. Ничего тут с собой не поделаешь: когда ночью идешь по дороге, в голову всегда лезут мысли про деревню и про славных людей, которых ты там знал.

Когда мы отшагали более семи лье от Ландау, забрезжил наконец бледный рассвет — вдали, над темной землей, появилась узкая белая полоска, упреждая, что время подходит к четырем утра. Дневной свет приободрил нас, и Жан-Батист, шагавший рядом со мной, точно молоденький, хоть он уже был совсем седой, да и за плечами нес здоровенный кожаный ранец, весело объявил:

Когда мы отшагали более семи лье от Ландау, забрезжил наконец бледный рассвет — вдали, над темной землей, появилась узкая белая полоска, упреждая, что время подходит к четырем утра. Дневной свет приободрил нас, и Жан-Батист, шагавший рядом со мной, точно молоденький, хоть он уже был совсем седой, да и за плечами нес здоровенный кожаный ранец, весело объявил:

— Ну, Мишель, подходим!.. Лишь бы эти мерзавцы, имперские прихвостни, не вывезли все со складов!

По мере того как занимался день, вдали, на равнине, стало что-то поблескивать — это Рейн вышел из берегов и затопил окрестности. Теперь мы и себя увидели: люди шли, расплескивая грязь; офицерские кони увязали в густой жиже, затопившей дорогу; позади, насколько хватал глаз, тянулись пушки и повозки с амуницией, оставляя глубокие колеи; ехали драгуны, закутавшись в белые плащи, низко нахлобучив шляпы, ехали забрызганные грязью гусары, стрелки, — ехали и в то же время словно не двигались с места, так велика была равнина. Глядя на все это, я невольно думал:

«Ведь нас тут тысяч пять, а то и шесть будет, а посмотришь — жалкая горсточка».

В семь часов мы подъехали к какой-то большой деревне и остановились перекусить; кавалерия и пехота разбила в поле биваки, только пушки да наши пожитки остались на дороге.

Не успели мы составить ружья, как нас с Жан-Батистом отправили в наряд. Здесь, в этой деревне, я впервые увидел, как солдаты отбирали у жителей дрова, хлеб, мясо и все прочее; увидел несчастных людей, вздымавших руки к небу, в то время как из стойл выводили их коров и быков и тут же, на улице, убивали, сдирали с них шкуру и по ротам делили туши. Каждое отделение, с капралом во главе, получало свою долю и уходило. А Кюстин, вокруг которого с криками и стенаниями толпилась добрая половина деревни, только говорил:

— Эх, друзья, ведь это война. Ваши герцоги, ваши короли, ваши императоры захотели этой войны — вот теперь и жалуйтесь им!

Когда мы с Жан-Батистом вернулись к бивакам, неся на плечах жердь, на которой болталась наша доля мяса, сотни костров уже пылали на лугу вдоль Шпейера, клубы дыма стлались по равнине, солдаты смеялись, поглядывая на кипящие котлы. Часа через полтора все было сварено и съедено. Мы отправились дальше как ни в чем не бывало; крестьяне смотрели нам вслед: мы разорили их лет на двадцать вперед.

Помнится, когда мы вышли из деревни, слева тянулась длинная цепь лесистых гор; на склоне одной из них высился старинный замок, и Марк Дивес, занимавшийся со своим отцом контрабандой в этих местах — между Форбахом и Майнцем, сказал, что это Нейштадт.

Шли мы не большой дорогой, а проселками, где было очень трудно продвигаться, особенно пушкам и обозам; приходилось руками подталкивать колеса; иной раз шестерки, а то и семерки лошадей с трудом вытаскивали пушки из ухабов.

Часам к одиннадцати, справа, ближе к Рейну, показалась длинная вереница солдат, в большинстве — кавалеристов, которые двигались в том же направлении, что и мы; сначала мы решили, что это неприятель, но вскоре узнали, что еще две колонны патриотов вышли нам на подмогу: одна шла через Ваннгартен, а другая — вдоль Рейна, через Гермерсгейм. Дальше обе эти дороги сходились.

Не успели мы заметить колонну, как многие мои товарищи обнаружили за излучиной Рейна колокольни какого-то города; они остановились и, показывая на него пальцем, закричали:

— Смотри-ка! Вот они — склады! Вот они… Теперь они наши!

И, несмотря на усталость после долгого перехода, в воздух полетели шапки, все ликовали. Я тогда был в роте гренадер, и как теперь вижу: сорвал с головы свою высокую шапку с красным султаном и ну ею размахивать. Радость наша была несказанна. Обоз подтянулся: сразу за пушками следовали зарядные ящики и повозки с пожитками; лошади и те, казалось, почуяли близость складов, — возможно, потому, что возницы хлестали их с большим рвением.

Второй колонной командовал Нейвингер, бывший офицер, полгода назад вновь вступивший в армию волонтером, а теперь произведенный республикой в бригадные генералы. Мы почти одновременно вышли на большую дорогу из Вормса в Шпейер, которая спускается прямо к Рейну. И тут в тысяче — тысяче двухстах шагах вправо мы увидели колокольни и даже дома Шпейера: весь город с его древними полуразрушенными крепостными стенами предстал перед нами как на ладони, а позади него — река, усеянная лодками и судами.

Как только мы увидели город, обе колонны сразу остановились и запели «Марсельезу». Нейвингер, Ушар, Кюстин — все были местные, они и должны были вести нас в бой. Нейвингер, уроженец Пфальцбурга, сразу направился к нашему командиру Менье, чтобы с ним поздороваться, а когда проезжал на лошади мимо нас, крикнул:

— Ребята из Саарбургского дистрикта, смотрите у меня, не оплошайте!

И засмеялся. Мы гаркнули ему в ответ:

— Да здравствует республика! Да здравствует свобода!

В этот момент мы получили приказ идти на Шпейер и вступить в бой.

Противника нигде не было видно, как вдруг правее города, за живыми изгородями и низенькими садовыми оградами, что подступали к самым крепостным стенам, мы заметили множество белых мундиров. Глаза у меня были тогда зоркие — ведь мне едва минуло двадцать лет, — и, несмотря на дальность, я сразу распознал, что австрияки устанавливают орудия за земляными насыпями, которые они только что соорудили. При въезде в город, между двумя старыми башнями, как раз где кончалась наша дорога, и я тоже обнаружил уйму народу: там были и мужчины и женщины — должно быть, горожане, которые пришли посмотреть, что происходит. Но они недолго там простояли: как мы стали подходить ближе, они кинулись к старинным воротам и исчезли в городе.

Времени было, наверное, часа два; погода прояснилась, мы продвигались в боевом строю прямо по полям; каждому батальону было придано по две небольшие восьмидюймовые пушки и по шестнадцати канониров, чтобы их обслуживать; шли мы ускоренным шагом, с ружьем на плече, еле вытаскивая ноги из грязи. С флангов нас прикрывала кавалерия, драгуны, стрелки и гусары, а вокруг разливался вышедший из берегов Рейн, — изгороди, деревья, небольшие холмики торчали из воды. Стояла тишина, лишь гулко звучал размеренный шаг эскадронов и батальонов. Шагаем мы себе, задравши нос и поглядывая на австрияков, как вдруг на косогоре показалась линия белых дымков, со страшным свистом пролетели над нами ядра, а секунды через две, точно удар грома, раздался взрыв. Никогда в жизни не слышал я ничего подобного.

Офицеры наши забегали перед фронтом, закричали:

— Стой!.. Стой!.. К бою готовьсь!..

Второй егерский и семнадцатый драгунский двинулись вправо, в обход холма, но Рейн там разлился, насколько хватал глаз, он казался огромным зеркалом, и, чтоб объехать его, надо было сделать большой крюк.

Австрийцы продолжали вести огонь. Меня же разбирало любопытство — я смотрел во все глаза: на дороге остановился Кюстин в окружении своего штаба, отдал приказания, и офицеры вихрем полетели во все концы, подскакали и к нам, слышим:

— Орудия вперед!

А стрелки и драгуны к тому времени уже далеко уехали и едва виднелись на краю воды.

Выстроили мы наши восьмидюймовые пушки и четыре гаубицы в одну линию позади небольшого пригорка, и из-за этого прикрытия начали пальбу — ядра и снаряды тотчас полетели в сторону холма; но у тех, других, тоже имелись гаубицы, и вот тут-то я впервые услышал, как свистят гаубичные гранаты — нежно так, будто птахи; никто из нас еще не понимал, что это за свист, — мы ведь знали только, как грохочут наши пушки, и, когда перед самым нашим носом земля взлетела вдруг вверх и образовалась воронка, мы решили, что там было заминировано.

Грохот стоял минут двадцать, потом по всему нашему фронту прокатился крик: «Вперед! Вперед!» В ту же минуту барабаны забили «на приступ!», и к небу вознеслась «Марсельеза». Все разом двинулись вперед, но мы могли бы и не двигаться, ибо враг, вместо того чтобы дожидаться нас, кинулся наутек, к городу. Мы видели, как они улепетывали, прячась за изгородями и каменными оградами, перерезавшими холм, а когда мы взобрались по откосу, то заметили семнадцатый драгунский, который поднимался с другой стороны, гоня перед собой пленных австрияков, — их оказалось четыреста человек.

Все остальные — тысячи три или четыре — укрылись в Шпейере и с высоты крепостных стен открыли по нашим огонь.

До сих пор все шло удачно: хоть противник и палил вовсю, убитых у нас было немного, но теперь предстояло настоящее сраженье.



Три батальона бретонцев и наш выстроились под стенами — такими же древними, как и виссенбургские. Прямо пред нами находились ворота, а перед воротами — подъемный мост, но он оказался таким тяжелым и так заржавел, что даже все караульные, ухватившись за цепи, не сумели его поднять. Мы стреляли по этим караульным, а те, что стояли на стенах, стреляли по нас, и многие из наших уже полегли; тут вдруг появился Нейвингер, да как рявкнет:

Назад Дальше