Лунный парк - Эллис Брет Истон 23 стр.


Штукатурка, обнаруживающаяся под краской, была того же цвета, что и на доме, где я вырос.

Дом становился того же цвета, что и вилла на Вэлли-Виста в Шерман-Оукс.

Осознав это, я на секунду ослеп, и вскоре исчезли последние сомнения.

Я быстро пошел обратно в дом и направился в гостиную. Лампы больше не мерцали, светили ровно.

Теперь я понял, почему ковер и мебель не давали мне покоя: столы, стулья, диваны, торшеры – все было расставлено так же, как в гостиной на Вэлли-Виста.

И ковер теперь стал того же цвета зеленой листвы.

Я помнил, что на ковре оставались пепельные следы, но в темноте их было не разглядеть.

Я посмотрел на потолок и понял, что вся планировка дома стала идентичной.

Вот почему этот дом казался мне таким знакомым.

Я жил в нем раньше.

Еще одно воспоминание прервало мои мысли.

Я вернулся в медиа-комнату и включил телевизор.

«1941» все еще шел по 64-му каналу, звук был выключен.

Этот фильм я смотрел с отцом в декабре 1979 года в кинотеатре «Синерама-доум» в Голливуде.

В 1941 году родился мой отец.

И буквально через несколько секунд – когда это стало до меня доходить – компьютер в моем кабинете заладил: «Вам письмо, вам письмо, вам письмо…»

Войдя в кабинет, я обнаружил на экране бесконечный ряд мейлов из отделения Банка Америки в Шерман-Оукс.

Как только я дошел до стола, письма резко перестали поступать.

Всю эту долгую ночь я просидел в кабинете онемевший, чего-то дожидаясь, пока семья спала наверху. Все вокруг меня слегка подрагивало, мне виделась серая река пепла, текущая вспять. Сперва меня охватило некое ощущение чуда, но, когда я понял, что ни к чему конкретному оно не привязано, изумление обернулось страхом. А за страхом последовали боль и пронзительные отголоски прошлого, которое не хотелось вспоминать, поэтому я сосредоточился на предсказаниях, читавшихся в подернутом рябью будущем, но, поскольку ничего хорошего они не сулили, и от них пришлось отстраниться. Тотальное отрицание мягко вытянуло меня из реальности, но лишь на миг, потому что одни линии стали сцепляться с другими, образуя смысловую сеть, наделенную значением, и наконец из пустоты соткался образ моего отца: белое лицо, глаза сомкнуты вечным покоем, а рот стянут в ниточку, которая скоро исказилась криком. Сознание нашептывало само себе, и в памяти возникло все: покрытый розовой штукатуркой дом, вытертый зеленый ковер, плавки из «Мауна-Кеа», наши соседи Сьюзен и Билл Аллен… я видел, как отцовский кремовый «450SL» едет по шоссе мимо рядов цитрусовых деревьев к съезду на Шерман-Оукс, что неподалеку, и где-то посреди ночи или ранним утром 4 ноября я смеялся, не веря, что все эти шумы могут раздаваться у меня в голове, и разговаривал сам с собой, но был при этом человеком, который пытается поддерживать рациональную беседу с кем-то, кто уже не в себе, и я кричал: «Отпусти, отпусти!», но не мог больше закрывать глаза на тот факт, что пора принять все как есть: отец хочет мне что-то передать. И, беспрестанно повторяя его имя, я понял, что именно.

Предостережение.

Вторник, 4 ноября

15. Приложения

Когда сознание вернулось, я стал мучиться похмельем, хотя накануне почти не пил. Хотелось курить, потом прошло. Шли, расплываясь, часы, а я все сидел на террасе. В какой-то момент я завернулся в одеяло, вышел на террасу и сел на стул. Когда небеса обернулись гигантским белым экраном, я наконец окинул дом бессонным взором, а его обитатели начали просыпаться. Безмятежность экстерьера контрастировала с ситуацией в доме, и заходить внутрь не хотелось, да и незачем было, хотя что-то подталкивало меня внутрь, некая сила хотела, чтоб я вернулся. Уверенная улыбка потеряла всякий смысл. Я был как пластмассовый. Все вокруг покрылось вуалью. Набор свидетельств, сложносочиненный фактический материал – все это были только наброски. Не хватало связующих звеньев, ничто ни с чем не женилось, и сознанию пришлось строить защиту, переставляя улики и показания; именно этим я и пытался заняться в то утро – выстроить события в понятную, осмысленную последовательность, и это мне никак не удавалось. Где-то за моей спиной в деревьях пряталась ворона, я слышал, как она хлопает крыльями, а когда я увидел, что птица кружит надо мной без устали, я уставился на неё, поскольку смотреть в пустом небе было больше не на что и думать кое о чем тоже совсем не хотелось (сегодня же вечером игрушка, которую ты подарил девочке, распотрошит на этой веранде еще одну белку) вот так и случается, когда не хочешь встречаться со своим прошлым: прошлое само приходит к тебе. Отец преследовал меня (но он всю жизнь тебя преследовал) он хотел что-то мне сообщить, и немедленно, и так вот эта его нужда и выражалась. В облезании краски, в мигающих лампочках, в переставленной мебели, в мокрых плавках и появлениях кремового «мерседеса». Но – зачем?

Я напрягся, но в воспоминаниях моих его не было: подсвеченный бассейн, пустынный пляж Зумы, старая песня в стиле «нью-вейв», бульвар Вентура в полночь без единого человека, пальмовые ветви, плывущие на фоне темно-бордовых полос вечернего неба, слова «а мне не страшно», сказанные кому-то в назидание. Он был вычеркнут отовсюду. Но теперь он вернулся, и я понял, что под миром, где мы живем, есть другой мир. Наша поверхность скрывала еще что-то. По двору раскидались опавшие листья – надо бы собрать. У Алленов секретничали – приглушенные голоса доносились еле-еле. Я вдруг подумал – а скоро ведь Рождество.

С того места, где я сидел, видна была кухня, и ровно в семь утра она осветилась ярким солнечным светом. Я смотрел фильм на иностранном языке:

Джейн в пижаме, уже на телефоне. Роза нарезает грушу тонкими ломтиками (я в тот момент даже представить себе не мог, каково это). Потом Марта привела Сару, в руках у которой был букет фиалок, а Виктор петлял туда-сюда среди множества ног, а потом явился Робби в форме Бакли (серые слаксы, белая рубашка поло, красный галстук, синий джемпер с эмблемой-грифоном на нагрудном кармане) и проплыл по кухне, будто в невесомости. Как все было спокойно и полно значения. Он протянул Джейн листок бумаги, та пробежала его глазами и передала Марте, чтоб она проверила ошибки. Волосы Робби зачесывал назад без всякого пробора – неужели я только теперь это заметил? Уточнялось насыщенное расписание на день. Достигались обычные договоренности. Принимались быстрые утренние решения. Составлялись и одобрялись планы. Кто будет главным в первую смену? Кто присмотрит за второй? Чем-нибудь придется и пожертвовать, и кто-то будет чем-то немного недоволен, но все готовы проявить гибкость.

Ритм немного ускорился, когда Робби позволил Марте перевязать свой галстук, а Джейн указала Саре на блюдо с нарезанной грушей. Вот-вот начнется новый день, и никаких капризов быть не должно. Мне хотелось, чтоб моему появлению на кухне обрадовались, хотелось быть членом этой семьи, хотелось, чтоб мой голос не раздражал их, но мне не хватало воздуха, и холодная рука слегка поднажала на мое сердце. Я представлял себе, как Сара спрашивает, откуда появились названия цветов, и вспомнил, как Робби с каменным лицом показывал Саре звезду в ночном небе и говорил, что хоть свет от звезды все еще идет к нам, она уже давно погибла, и в тоне его крылся намек, что дом на Эльсинор-лейн до моего появления был его домом и что мне не стоит об этом забывать. (Утром четвертого ноября наличие такого сына меня изумляло, но я должен был разобраться, как до этого дошел – и почему здесь оказался, – чтобы в изумлении этом было хоть сколько-нибудь удовольствия.) В ответ на одну из реплик Джейн Робби нахмурился, а потом посмотрел на нее с хитрой ухмылкой, но, когда она вышла из кухни, ухмылка потухла, и я слегка подался вперед (потому что ухмылка эта была не оригиналом, а копией), и лицо его сделалось простым. Он уставился в пол, и довольно надолго, а потом что-то четко сообразил – словно в голове у него щелкнуло – и двинулся дальше. В этом мире, в этом доме мне места не было. Я это знал. Зачем же цеплялся за то, что никогда не станет моим? (Впрочем, к этому многие склонны, разве не так?) Если кто-то и видел меня на террасе закутанным в одеяло, виду никто не подал.

Мысль о том, что пора вернуться к холостяцкой жизни в квартиру, которую я все еще держал за собой на Тринадцатой восточной улице Манхэттена, проникала в меня с шипеньем химической реакции. Но холостяцкая жизнь – это жуткий бардак. Всем известно: холостяки сходят с ума, стареют в одиночестве, становятся голодными призраками, насытить которых невозможно. Холостяки платят горничным за стирку. Пьют коктейль за коктейлем в клубе, где давно уже старше самого старого посетителя, болтают со скучными молодыми девицами, от невежества которых волосы встают дыбом. Но, сидя в кресле на террасе, я подумал: уезжай-ка ты из округа Мидленд, отпусти козлиную бородку, кури, соблазняй женщин, которые тебе в дочери годятся (только успешно), обустрой себе рабочее место в солнечном углу квартиры, умерь это помешательство на форме, поведай друзьям о своих тайных недугах. Освободи себя. Начни сначала.

Стань моложе. Снова окунись в мир юношеского выгорания и монументальных панно, сложенных из обугленных трупов, – ведь именно это принесло тебе ранний успех. Продолжай игнорировать механизмы общественного мнения, созданного Восточным побережьем. Сделайся эргономичным. Перестань пожимать плечами. Забудь про мотовство. Оставь неуместную иронию.

Выброси пиджак с олеандровым тиснением, который тебе так нравился. И пусть тебе натрут тело воском и нанесут искусственный загар, а потом выбьют татуировку на бицепсе. Веди себя так, будто ты только что прилетел из ниоткуда. Работай под гангстера с каменным лицом. Заставь их поверить в твою медийную историю, даже если сам ты знаешь, как все это отвратительно и фальшиво.

Поскольку в доме 307 по Эльсинор-лейн завелись привидения, это была единственная альтернатива, которую я смог придумать во вторник утром.

Мне нужно было отвлечься на другую жизнь – чтоб облегчить страх.

Однако возвращаться в такой мир я не хотел. Я предпочел бы вернуть идиллический блеск нашей жизни (точнее – реализованный посул ее). Мне нужен был еще один шанс. Однако желание это я мог выразить только себе самому. Необходимо подкрепить его действиями, дабы доказать, что я не выпал, что не зарубил все на корню, что способен к возрождению. Нужно было дать понять, что я все-таки могу свернуть с кривой дорожки. Я все еще молод. И все еще умен. Я сохранил убеждения. И остатки воли и разума. Я возьму этот барьер. Я сделаю так, что Джейн забудет свои обиды (Куда подевалась ее манера кончать, как только я входил в нее, где те ночи, когда я смотрел на нее спящую?) и Робби полюбит меня.

Мечты мои были невероятно далеки от окружающей реальности, их можно было сравнить с видениями слепца. Мечты – это чудо. Утро рассеивалось. Я снова вспомнил, что я здесь проездом. (Четвертого ноября я не знал этого, но то утро стало последним, когда я видел всю свою семью вместе.) И тут – словно все было срежиссировано – эти мысли запустили во мне какую-то реакцию. Невидимая сила подтолкнула меня к месту назначения.

Я буквально физически ощутил это.

Произошел небольшой направленный взрыв.

Я глазел на кружащих надо мной ворон и вдруг кое-что понял.

Там были приложения.

Где?

В письмах, приходящих из отделения Банка Америки в Шерман-Оукс, были приложения.

Грудь заболела, я еле усидел на стуле, но все же дождался, пока моя семья не исчезла с кухни, а со двора не послышалось урчание отъезжающего «рейнджровера», и когда автоматический таймер запустил распылители на лужайке у фасада, в ту же секунду я рванул в дом.

Роза прибиралась на кухне; кивнув ей, я промчался мимо и уже возле кабинета наткнулся на Марту; подробностей разговора я не помню, единственное полезное сведение, которое я вынес, – это что Джейн уезжает в Торонто на следующий день; кутаясь покрепче в одеяло, я просто кивал всему, что она говорила, и вот добрался до кабинета, скинул одеяло, нащупал компьютер, опираясь на вертящееся кресло. В черном экране монитора отражалось мое лицо. Я включил его, и отражение исчезло. Я зашел в почту.

«Вам письмо», – сообщил металлический голос.

В папке было семьдесят четыре мейла. В каждом из семидесяти четырех пришедших ночью писем – которые гурьбой посыпались, как только я подсоединился, – было приложение.

Когда я посмотрел первое письмо, пришедшее третьего октября, в день рожденья отца, там тоже оказалось приложение.

До этого я их просто не замечал, видел только пустые страницы, которые приходили в 2:40 ночи, а теперь вот появилось что загрузить.

Я начал с первого, пришедшего третьего октября.

На экране: 10:03. Мой электронный адрес. Тема письма: (без темы).

Правая рука затряслась, когда я нажал «прочитать». Пришлось придерживать ее левой.

Пустая страница.

Но к ней прикреплен видеофайл (540 кб) с названием (без темы).

Я нажал «загрузить».

Появилось окошко с вопросом: «Желаете загрузить этот файл?» («Желаете» – странный выбор глагола, вяло подумал я.) Я нажал «да».

«Файл загружен», – сообщил металлический голос.

И тогда я нажал «открыть файл».

Я вздохнул.

Экран почернел.

Потом на экране возникла картинка, и стало понятно, что это видео.

В кадре дом. Ночь, вокруг дома вьются клочья тумана, но сам дом ярко освещен – на самом деле даже слишком ярко, словно огни призваны отогнать одиночество. Дом – современное двухэтажное здание в дорогом районе. Дома по обе стороны – точная копия этого; картинка одновременно знакомая и ничем не запоминающаяся. Камера снимает с противоположной стороны улицы.

Мой взгляд привлек серебристый «феррари», криво припаркованный возле гаража, передними колесами на темной лужайке, спускающейся от дома. С болезненным удивлением я узнал дом моего отца в Ньюпорт-Бич, куда он переехал после развода с мамой. Я вскрикнул и зажал рот ладонью, когда сквозь огромное стекло гостиной увидел его самого, сидящего в белой футболке и красных с цветастым узором шортах, купленных в отеле «Мауна-Кеа» на Гавайях.

Как только по Клаудиус-стрит медленно, разрезая фарами туман, проехала машина, камера пошла скользить по гранитной дорожке к отцовскому дому, и движения ее были, при всем проворстве, неспешны, расчетливы, но конечная цель – не ясна.

Слышно было, как волны Тихого океана пенятся и разбиваются о берег, и откуда-то еще – лай собачонки.

Камера ловко настроилась сквозь широкое окно на моего отца, который сидел в кресле ссутулившись в окружении полированного дерева и зеркал гостиной. В доме играла музыка, и песня была мне знакома – «На солнечной стороне улицы».[30] Это была любимая песня бабушки; то, что она могла что-то значить для отца, удивило и тронуло меня, и ощущение это ненадолго заслонило страх. Но когда я осознал: отец понятия не имеет о том, что его снимают, – страх вернулся.

Когда песня закончилась, отец резко поднялся, придерживаясь за ручки кресла, решая, куда двинуться дальше. Мужчина он был видный, высокий и крупный, но в одиночестве выглядел уставшим. (А где же Моника? Двадцать два года, кроссовки, розовая куртка, блонда – она жила с ним и ушла только за месяц до его кончины, она и обнаружила тело; но эта запись не показывала ни малейших следов ее присутствия.) Отец выглядел крайне утомленным. Седая щетина покрывала шею и вытянутые щеки. В руках пустой бокал. Пошатываясь, он вышел из комнаты. Но камера задержалась в окне, рассматривая обстановку: ковер цвета лайма, жалкие импрессионистские картины (отец был единственным покупателем некоего французского художника-почвенника, представленного галереей Уолли Финдли в Беверли-Хиллз), массивный модульный диван, стеклянный столик, где он выставил свою коллекцию хрустальных медведей.

Я нажал «увелич.», чтобы разглядеть детали.

Книжный стеллаж заставлен рядами фотографий, которых не было, когда я посещал его в последний раз: на Рождество 1991 года у нас был очень краткий обед.

Фотографий было так много, что глаза мои заплясали.

Это были по большей части мои фотографии, и я не удержался от мысли: они служили ему напоминанием, что я его покинул. В серебряной рамке стояла выцветшая полароидная карточка насупленного мальчишки в подтяжках и игрушечном, из красной пластмассы, шлеме пожарника, мальчишка простодушно протягивал апельсин тому, кто делал снимок.

Брет, двенадцати лет, в футболке с рекламой «Звездных войн», на пляже в Монтерее за домом, что родители купили в Пахаро-Дьюнс.

Мы с отцом стоим у входа в класс, на мой выпускной. На мне красная камилавка и мантия, я обдолбан, но стараюсь этого не показывать. Мы стоим на заметном расстоянии друг от друга. Помню, отец потребовал, чтоб моя подружка нас сфотографировала. (Тем же вечером состоялся праздничный ужин у «Трампа», где он, пьяный, к ней подкатывался.) Еще одна фотография, где мы вместе. Мне семнадцать лет – солнечные очки, загар, поджатые губы. Отец сгоревший. Мы стоим возле белой церкви в Кабо-Сан-Лукас, штукатурка потрескалась, фонтан высох. Палит солнце. С одного боку полоска мерцающей лазури моря, с другого – развалины деревушки. Горе истощило меня. Сколько раз мы ругались во время этой поездки? Сколько раз я срывался за те несколько жутких дней? Вынести поездку стоило мне таких трудов, что сердце мое заледенело. Я стер из памяти все воспоминания о ней, кроме ощущения холодного песка под ногами и диковинного вентилятора, который жужжал под потолком моего номера в отеле, – все остальное забыто по сей день.

Затем я перевел взгляд на стену, где в рамочках висели журнальные обложки с моим изображением. Другую стену занимали (еще печальнее) мои фотографии, вырезанные из различных журналов. Держаться больше не было сил, и я со стоном отвернулся.

Отец стал отшельником. Он либо не знал, что его сын для него потерян, либо не хотел в это поверить.

Но тут камера – будто почувствовав, что зрелище становится для меня невыносимым, – нагнулась и побежала вокруг дома. Она не ведала страха, но при этом старалась остаться незамеченной.

Назад Дальше