Гость не заставил себя долго ждать — еще издалека раздался рев мотора, пронзительный свет фар подпер ворота, и, открыв их при посредстве пульта, прибывший лихо загнал «феррари» внутрь. Трехсотсильное чудище сразу угомонилось, хлопнула входная дверь, и в округе наступила тишина, только брехали где-то во дворах проявлявшие бдительность кабыздохи.
«А где же почетный эскорт?» Снегирев выбрался из «мышастой» и произвел рекогносцировку на местности, однако никаких следов голубой «девятки» не обнаружил, — видимо, «феррари» сумела от нее оторваться. «Ну и ладно, никто над душой стоять не будет». Он приблизился к границе депутатских владений и внимательно осмотрел ограду.
Внушительно, ничего не скажешь, — трехметровый бетонный забор, построенный, правда, не из гладких блоков, а из рельефных, и, дотронувшись до выпуклости узора, Снегирев ухмыльнулся: «Кажется, пустячок, а приятно». Через минуту он уже оседлал стену, по верху которой были вмурованы бутылочные осколки, и, стараясь не порвать штаны, прицелился в направлении светившихся окон. У него в руках был пневматический ствол, заряженный массивной оперенной стрелой. При выстреле с пятидесяти метров она надежно прилипала к любой поверхности — мокрой, ржавой, быстро движущейся, а внутри нее была вмонтирована ударопрочная радиозакладка, способная вести трансляцию на расстояние до полукилометра. Шпок — стрелка намертво прилипла к раме, однако голоса, возникшие в снегиревском ухе, были едва различимы, и он покачал головой: «Электроэнергию не экономит, гад, свет везде зажег, и не угадаешь, в какое окно стрелять». Пришлось заряжать пневмоствол снова, зато со второй попытки в наушнике раздался оглушительный звук пощечины, и гневный горкинский голос заорал:
— Макса, мать твою, ты чего перебздел? Это Дембель, сука, облажался, а ты ссышь мелко, жопа твоя позорная! Да ведь если что, корынец всегда тебя отмажет, это уже на крайняк, а потом, ты вообще не при делах. Мы ведь с тобой по мясной части. — Он вдруг засмеялся до того пакостно, что у Снегирева натянулась кожа на скулах. — А Дембель твой зазнобный — мудак, и зуб даю, что порешенный, Колун его с говном схавает. Кстати, как насчет пожрать?
«Было бы неплохо». Снегирев слез со стены и, забравшись в «мышастую», убавил на приемнике громкость — в ухе уже звенело. Между тем было слышно, как открылась дверца холодильника, что-то покатилось по полу и все еще Дрожащий голос депутата законстатировал:
— С харчами туго, одни консервы. Есть икра, но только красная, язык паршивый, свиной, ага, вот — крабы и в вакууме салат какой-то финский.
— Да хрен с ней, с жратвой! — Горкин внезапно сменил гнев на милость и, заскрипев паркетом, громко заржал: — Ну-ка иди сюда к папочке, он тебя отшлепает.
Пока раздавались удары по чему-то мягкому, законодатель воркующе стонал, затем вжикнула молния и тишину наполнили звуки столь смачно-пакостные, что Снегирев скривился — да, это, похоже, надолго. Наконец раздался крик блаженства — громкий, вибрирующий, черт разберет чей, и чуть спустя хриплый горкинский голос выразил депутату неудовольствие:
— Хорош очком сучить, давай шевели грудями — «аргоном» сыт не будешь. И бухалом проставься, знаю, у тебя его хоть жопой ешь.
Заскрежетал по жести консервный нож, негромко загудела микроволновка, и раздался голос законодателя, все еще дрожащий и прерывистый:
— Мишаня, монгольскую будешь?
Снегирев сразу представил бутылку с резко пахнущей водкой, в глубинах которой скрючилась в три погибели заживо заспиртованная змеюга, и почувствовал, что, несмотря на отвращение к алкоголю, сейчас бы охотно впился в нее зубами — есть хотелось до тошноты.
— Нам, татарам, одна хрен, что порево подтаскивать, что отпоротых оттаскивать. — Горкин заливисто заржал и, набив полную пасть, принялся смачно жевать. — Макса, хорош вошкаться, пожрем по-рыхлому и по новой сыграем в «буек» — твоя жопа, мой х…ек! — Он опять раскатился хохотом, закашлявшись, рыгнул и вдруг мерзким козлетоном пронзительно затянул: — А мальчонку тово у параши бардачной поимели все хором и загнали в петлю…
Действительно, в следующие два часа было выжрано и сыграно изрядно. Наконец, когда мерный диванный скрип прекратился и сладострастные стоны затихли, законодатель засобирался домой:
— Ах, Мишаня, я поеду, а то Дембель такую сцену устроит — жуть.
— Давай, давай, греби к своему уроду, пока его еще не присыпали.
Было слышно, как Горкин соскочил на пол и, хлюпко шлепая по паркету босыми ногами, прямиком направился к удобствам — вода там зашумела, как Ниагарский водопад.
— А жопа старика не стоит пятака. — Негромко напевая, законодатель зашуршал одеждой, щелкнув зажигалкой, закурил, энергично постучал в дверь ванной: — Любимый, запри все как следует, — и двинулся на выход.
Вскоре во дворе негромко чиркнул стартер «пятьсот двадцатой», галогеново загорелись фары, и, не жалея холодный двигатель, Шагаев выкатился со двора. Правда, не совсем удачно — чертовы ворота оказались узковаты для депутатской удали, и, сковырнув к едрене фене правое боковое зеркало, законодатель громко выругался и вихрем пролетел мимо «мышастой», — что все-таки делает с человеком любовь!
Тем временем, судя по доносившимся звукам, Горкин уже процесс омовения закончил, и, потянувшись так, что хрустнули все суставы, Снегирев начал собираться. Поверх ботинок он натянул полностью маскирующие характер следов «галоши», смазал руки «антидактом», специальным кремом, позволяющим не оставлять отпечатков, и, захватив спортивную сумку, этаким любителем вечерних моционов двинул прямиком на депутатское подворье. Тем более что сделать это было совсем несложно. Хозяин, мудак, оставил ворота настежь открытыми, и, очутившись во дворе, Снегирев первым делом направился к «феррари», чтобы снять с нее радиомаяк — вещь редкую, цены немалой, а кроме всего прочего, свою задачу уже выполнившую.
«Ос-тос-перевертос, бабушка здорова. — Бодрый горкинский голос между тем выражал полную удовлетворенность жизнью и сопровождался звоном хрусталя, бульканьем жидкости и, как следствие, смачным кряканьем на выдохе: — Ну, бля, упало». Наконец золотое правило, что на халяву и уксус сладок, встало ему поперек горла, и, хватанув последнюю на посошок, он облачился в кашемир и начал открывать массивную входную дверь. Однако выбраться наружу не успел. Что-то резко ударило его в подбородок, так, что мозги встряхнулись, а земля стремительно ушла из-под ног, и Михаил Борисович провалился в небытие.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
«Хорошо-то как!» Ступин убрал ксиву подальше и, жмурясь от весеннего солнышка, двинулся по направлению к «Чернышевской». С не убранных всю зиму крыш свисали ледяные бомбы, орали от восторга влюбленные коты, а воздух был наполнен томлением, южными ветрами и вонью оттаявших помоек. Весело чирикали воробьи, брызгала капель девушкам на колготки, и весь мир казался прекрасным, а будущее удивительным. Наступал уик-энд, пятница, и, несмотря на полуденный час, народу на улицах было не протолкнуться.
Шатались без толку молодые мутноглазые люди, бойкие барышни ловили похотливые взгляды и находили приключения на свои хорошенькие попки, а сыновья Кавказа собирались в стаи, демонстрируя удаль и золото зубов. Пахло перегаром, сигаретным дымом и разбавленными женским потом духами.
«Глаза, как у Насти, пустые». Ступин покосился на юную особь, цедившую на ходу «Молотов-коктейль», и, стараясь не наступить кому-нибудь на ногу, медленно потянулся к эскалатору. Больше всего на свете ему сейчас хотелось купить бутылку водки, выжрать ее дома, подальше от чужих глаз, и залечь, прислонившись к теплому боку Бакса, — чтобы никаких мыслей.
Вчера дал о себе знать «барабан» Борисов, зовущийся в миру Сергеем Ивановичем Жилиным. Утром сосед снизу увидел его тело, подвешенное за ногу, как раз за своим окном. На жилинской спине было вырезано: «Стукач хуже провокатора», а вскрытие определило, что погибал он мучительно и страшно. Сперва через задний проход его накачали пенящимся, быстро твердеющим герметиком, затем кастрировали и только потом повесили умирать от потери крови. Входная дверь без повреждений, следы отсутствуют, никто ничего не видел, не слышал, не знает…
«Глаза, как у Насти, пустые». Ступин покосился на юную особь, цедившую на ходу «Молотов-коктейль», и, стараясь не наступить кому-нибудь на ногу, медленно потянулся к эскалатору. Больше всего на свете ему сейчас хотелось купить бутылку водки, выжрать ее дома, подальше от чужих глаз, и залечь, прислонившись к теплому боку Бакса, — чтобы никаких мыслей.
Вчера дал о себе знать «барабан» Борисов, зовущийся в миру Сергеем Ивановичем Жилиным. Утром сосед снизу увидел его тело, подвешенное за ногу, как раз за своим окном. На жилинской спине было вырезано: «Стукач хуже провокатора», а вскрытие определило, что погибал он мучительно и страшно. Сперва через задний проход его накачали пенящимся, быстро твердеющим герметиком, затем кастрировали и только потом повесили умирать от потери крови. Входная дверь без повреждений, следы отсутствуют, никто ничего не видел, не слышал, не знает…
«Профессионально сработали, сволочи». Ступин шагнул на живую ступеньку эскалатора и медленно поплыл вниз, непроизвольно вглядываясь во встречные лица. Равнодушные молодые, красивые женские, скорбные старческие. Да, стоило воевать и вкалывать всю жизнь, чтобы вот так, зажав в кулаке тридцать пенсионных долларов, выплаченных черт знает с каким опозданием, наблюдать творящийся вокруг бардак!
«Многоразовые прокладки! Фигурный тампакс! Грезы настоящей женщины! Сухо! Сухо! Сука». Ступин сошел с эскалатора и, продираясь сквозь толпу, двинулся в самый конец перрона. В руке он держал объемистый мешочек с раками — Настя попросила вчера, причем врачи согласились с легкостью — пожалуйста, ей уже можно все… Говоря честно, членистоногие были так себе, мелкие, сваренные неизвестно когда, сразу видно — магазинные. Давно когда-то Ступин сам ловил их сотнями, не таких, конечно, дохлых, а здоровенных, усатых, хватит такой за палец — мало не покажется. Господи, сколько же лет прошло с тех пор!
Десять, а может, пятнадцать? Безжалостная память сразу перенесла его на глинистые берега безымянной речушки. Он увидел себя, загорелого, в огромных семейных трусах, с полной корзиной раков, и Настю, крохотную, испуганно раскрывшую глазенки при виде страшных, загребуще-клешнястых усатых великанов. Майор вдруг почувствовал, как к горлу под самый кадык подкатывает горький, хорошо знакомый ком. Он попытался проглотить его, крепко сжал повлажневшие глаза и, может быть, поэтому не обратил внимания на человека в черной кожаной кепке.
Тот протолкнулся в двери вслед за Ступиным, прижался грудью к его плечу и, ухватив рукой поручень, стал с любопытством вникать в рекламу: в свет вышло новое творение какой-то писательницы. Фамилия Ступину показалась знакомой. Правда, из всех ее книг майор читал лишь «Волкодава», да и то урывками, но роман ему понравился. Он и сам бы, может быть, взялся за боевой топор и кое-кому выпустил мозги наружу, да руки коротки и закваска не та — рабская.
Внезапно на полной скорости вагон качнуло, пассажир в кепке вдруг навалился на майора, и тот, коротко вскрикнув, начал оседать. Немыслимая боль засела огненной занозой в ступинском сердце, и, хватая воздух ртом, он представил, как будет мучиться невыгулянный Бакс, бессильно вытянулся, и по его щекам скатились две слезинки. Вся жизнь мгновенно промелькнула перед ним, сразу стало легко, а потом появился ослепительный свет, такой яркий, что пришлось крепко сомкнуть веки. Навсегда.
— Смотри-ка ты, человеку с сердцем стало плохо.
Пассажир в кепке был профессионалом высокого класса. Недаром поется в старой зековской песне: «Пером не бьют, перо суют», — он мастерски всадил трехгранную, сделанную из надфиля заточку клиенту глубоко под лопатку, попал точно в сердце и, обломив хрупкую сталь заученным движением, уже успел избавиться от рукояти.
— Ой, как бы его тошнить не начало! — засуетились окружающие, определили мертвеца на сидячее место, а в это время поезд встал, и, усмехнувшись, пассажир в кепке из вагона вышел. Не торопясь он двинулся по эскалатору вверх, спокойно вышел из метро и, зашвырнув в первый же мусорный бак свой головной убор, растворился в лабиринте улиц.
Настиных раков сожрали метровские менты — с удовольствием, под разговоры и водочку. Даром, что ли, перли жмура из вагона? А что майор, так насрать. Мертвые, они все одинаковые — без претензий.
Селедка под шубой была восхитительной — сочной, тающей во рту и в меру соленой. За ней последовал борщ, не какая-нибудь там общепитовская гадость, бульоном для которой служит неизвестно что, а свекла варится отдельно и добавляется по мере надобности. Нет, настоящий украинский — с толченным в сале чесночком, благоухающий кореньями и нежно-розовый от сметаны.
— Очень вкусно, родная.
Управившись с борщом, Плещеев взял из рук жены горшочек с пловом, полил сверху соусом и только нацелился вилкой, как проснулся телефон.
— Это тебя, подойдешь? — Прикрыв ладонью трубку, Людмила изобразила скорбный вид, — пообедать не дадут человеку! — и недокормленный супруг поднялся из-за стола:
— Придется, может, срочное что.
— Добрый вечер, Сергей Петрович.
«Бывают же чудеса на свете! Это объявился Женька Хрусталев; как только телефон нашел, столько лет прошло».
Голос у бывшего опера был какой-то убитый, да и повод для звонка — горячее желание встретиться — показался Плещееву странным, но как откажешь бывшему сослуживцу, с которым вместе пуд дерьма съеден, боевому, можно сказать, товарищу?
— Через час у паровоза, подходит? — Сергей Петрович вздохнул, положил трубку и, глянув виновато на супругу: — Спасибо, киса, я потом, — принялся одеваться: надо было еще топать на стоянку за машиной.
Неподалеку от святыни, на коей аккурат в канун октябрьских безобразий изволил кочегарить вождь, было многолюдно. Народ, оперевшись на реликвию задом, занимал выжидательную позицию, и легендарное прошлое паровоза было ему до фени. А напрасно! Сколько интересного мог бы рассказать он: к примеру, что именно и в каких купюрах перевез на нем геройский путеец Елава, как однажды, сгорев на валюте, машинист никого не вломил и за верность идее был спасен лично вождем пролетариев.
С тех пор много чего случилось, а главное, паровоз революции давно уже загнали в тупик, и, сгрудившись перед ним, россияне нынче занимались своими делами — курили, ждали кого-то, так что появление Плещеева прошло незамеченным. Только парочка девиц с интересом стрельнула глазенками по усатому лицу Сергея Петровича, ну да что с них взять — гормонально озабоченные дурочки, жертвы акселерации.
Хрусталев уже был на месте — облокотившись о поручень ограждения, он стоял без шапки, и порывистый ветер трепал его седые, стриженные явно не по уставу волосы.
— Здравствуй, Сергей Петрович. — От полковника пахло водкой, но в ответ на плещеевский взгляд он твердо посмотрел ему в лицо красными слезящимися глазами: — Товарища хоронил сегодня, убили его.
Ступина зарыли на Южном, под карканье ворон и матюги пахавших неподалеку «негров». Когда гроб с его телом опустили в вырытую «Беларусью» могилу, послышался плеск воды, и сердце Хрусталева сжалось — нет уж, лучше в крематорий, чем вот так, вплавь… Затем коротко, чтобы не застудить горло, начальство толкануло речь, с грохотом продырявил небо калибр семь шестьдесят две, и под похоронные крики пернатых скорбная церемония закончилась.
По пути в управление Хрусталев приобрел бутылку «Топаза» — литровую, с огурчиком, мать его за ногу — и так набрался у себя в кабинете, что пришлось вызывать машину и ехать домой — служить отечеству в столь прискорбном виде было несовместно.
Пока он отсыпался на диване — прямо в форме, пуская слюни на орденские планки кителя, — снилась ему какая-то гадость. Скрюченное ступинское тело с пятидюймовой заточкой в сердце, окровавленные кроличьи тушки, уроды с мордами, напоминающими генеральскую, и, пробудившись от чувства омерзения, Хрусталев побрел в ванную и долго стоял под холодным секущим дождем. Ну и ну, совершенно неожиданно его вырвало, на глаза вдруг навернулись слезы, и, даже содрогнувшись от глубокого к себе отвращения, он принялся звонить Плещееву. Если бы он сделал это раньше, может быть, и Ступин был бы жив, кто знает.
— Тебя ведь интересует «фараон», — полковник быстро отвел глаза и, оглянувшись, со вздохом показал Сергею Петровичу на обшарпанный бордовый дипломат, — здесь кое-какая фактура по нему, целый отдел пахал две недели. — Заметив, как изумленно расширились плещеевские зрачки, он закурил и, с наслаждением затянувшись, выщелкнул сигарету в урну. — Из-за этого дерьма уже погибли двое, думаю, будет намного больше. А мне, — он снова потянулся за пачкой «Бонда» и неожиданно с яростью смял ее в кулаке, — все это поперек горла. Потому как закон у нас для дураков, а чтобы служить ему, надо быть вообще круглым идиотом. Куда как лучше сразу, без суда и следствия, — наповал, чтобы башка вдребезги.