Он спокойно приблизился к ней и сказал непринужденнее, чем собирался:
— Не позволишь ли мне попытаться?
Она поглядела ему в лицо и, словно не слыша вопроса, проговорила, как бы продолжая вслух свои собственные мысли:
— Я знала, что вы придете. Когда вы вошли, я вас сразу увидела.
И, не вымолвив больше ни слова, она вложила руку ему в ладонь, и в следующее мгновение зал исчез в кружащемся пространстве.
Все это, от первого его слова до первого грациозного взлета розового края ее пышного платья, произошло так быстро, как будто они с первого взгляда просто бросились друг другу в объятия. Как часто он и прежде был рядом с нею, как часто он стоял подле нее в школе и даже склонялся над ее партой, но всегда с нарочитой досадной скованностью, передававшейся, как он сейчас понимал, и ей. Сейчас, когда он так близко перед собой видел ее красноречивое, бледное лицо и вдыхал слабый аромат ее волос, когда чувства его были в сладком смятении от долгого, ускользающего пожатия ее руки, прикосновения к ее гибкой талии, все мгновенно переменилось. В страхе отогнал он от себя мысль, что никогда уже больше не сможет приблизиться к ней без этого трепетного восторга. Он вообще гнал от себя мысли, он целиком отдался смятенному чувству, которое в еще пустой школе вызвал в нем миртовый букетик, стянутый прядью волос и приведший ее в конце концов в его объятия.
Они двигались в таком безупречном согласии, в такой совершенной гармонии, что сами не ощущали своего движения. Один раз, очутившись у раскрытого окна, он успел заметить круглую луну, вставшую над сумрачными склонами на том берегу, и прохладное дыхание реки и гор коснулось его щеки и сплело с его волосами выбившуюся прядь ее шелковистых волос. И грубая пестрота, окружающая их, свечи, потрескивающие в жестяных канделябрах, несусветные одеяния, бессмысленные лица — все, вихрясь, отступило далеко-далеко. Они остались наедине с ночью, с природой; они были недвижны, а все остальное отступило куда-то в мир бесцветной реальности, к которому они двое не имели никакого отношения.
Звучи же, вальс Штрауса! Кружись, о юность и любовь! Ведь как бы ты ни кружилась, расступившийся мир снова сомкнется вокруг тебя. Быстрей играй, надтреснутый кларнет! Надсаживайся фальцетом, бравый фагот! Шире круг, о бесцветная земная реальность, покуда учитель и его ученица не домечтают до конца свою глупую мечту!
В грезах они сейчас одни на берегу реки, только круглая луна стоит над ними, и их сопряженные тени колышутся на воде. Они так близко друг к другу, ее рука обнимает его шею, ее глаза, мерцающие лунным отсветом, тонут в его глазах; теснее, еще теснее, покуда сердца их не замирают и губы не соприкасаются в первом поцелуе. Быстрее кружитесь, маленькие ножки! Шире раздувайтесь, юбки Кресси, чтобы вновь расступился смыкающийся круг!.. И снова они вдвоем. Судейская трибуна и герб штата над ним, промелькнув, превращается в алтарь, полускрытый от глаз пышными складками венчальной фаты на ее шелковистой головке. Смутно произнесенные слова сочетают две жизни в одну. Они поворачиваются и торжественно идут между двумя рядами праздничных, восхищенных лиц. Ах, все теснее круг! Кружитесь же еще и не давайте ему сомкнуться, о пышные юбки и легкокрылые ножки! Поздно. Музыка смолкла. Грубые стены встали на свои места, вернулась пестрая толпа, и они стоят, бледные и притихшие, в центре кольца из восторженных, удивленных, испуганных и негодующих лиц. Опускаются ее руки, словно складываются крылья. Вальс кончился.
Визгливый хор женских голосов швыряет ей в лицо похвалы, и в них звучат отчетливые подголоски зависти; с десяток отчаянных кавалеров, совсем потерявших голову от ее грации и красоты, толпясь, просят ее на следующий вальс. Но она отвечает — не им, но ему: «нет, больше нет» — и ускользает в толпу с той новой для нее застенчивостью, которая из всех ее преображений кажется самой восхитительной. Но так ясно ощущают они свою взаимную страсть, что расстаются без боязни, будто меж ними уже условлено о следующем свидании. Кто-то выражает ему восхищение его танцевальным мастерством. Прекрасный незнакомец маленького Джонни заинтересованно смотрит ему вслед. Кое-кто из старших неловко пожимает ему руку, сомневаясь, совместимы ли танцы с его служебным положением.
Прелестные охотницы за чужим успехом, выжидательно сочетая намек с лестью, выслушивают от него лишь шутливое объяснение: он-де один-единственный раз позволил себе отступить от строгих правил учительского поведения; при этом он ссылается на своих пожилых судей. Одно лицо — грубое, зловещее, мстительное — выделяется из толпы; это лицо Сета Дэвиса. Учитель не видел Дэвиса с той поры, как тот оставил школу, и совершенно забыл о его существовании. Он и сейчас подумал не о нем, а о его преемнике Джо Мастерсе и оглянулся, ища в толпе нынешнего поклонника Кресси. Только уже в дверях до сознания его дошел смысл ревнивого взгляда Дэвиса, и он с негодованием подумал: «Почему этот безмозглый детина не выместил свою ревность на Мастерсе, который открыто дает ему повод?» И, подумав так, вернулся с порога с какими-то неопределенно-воинственными намерениями; но Сета Дэвиса нигде не было видно. Все еще пылая негодованием, он наткнулся на Хайрама Маккинстри с дядей Беном, стоящих вместе с другими недалеко от дверей. Почему вот дядя Бен не ревнует? И если этот их единственный вальс оказался таким компрометирующим, то почему бы не вмешаться ее отцу? Но они оба дружно — хотя в обычные дни Маккинстри презрительно сторонился дяди Бена — выразили ему свое восхищение.
— Я как увидел, что вы вошли, мистер Форд, — мечтательно проговорил дядя Бен, — так ребятам и говорю: ну, расступись, народ, и гляди, сейчас нам покажут высший класс. И как только вы пошли кружиться, я говорю: это, братцы, французский стиль, высший французский стиль последнего образца — от лучших специалистов и по лучшим книгам. Видите, тот же росчерк, длинный и с заворотом, что и в прописях у него. Та же плавная линия, и тоже с наклоном, и нигде не заедает. Он и стихи декламирует с таким же вот разгоном. И можете прозакладывать свои сапоги, ребята, это все и есть образование.
— Мистер Форд, — торжественно сказал Маккинстри, коротко взмахнув рукой в сиреневой перчатке, которой он счел уместным скрыть от посторонних взглядов свою покалеченную кисть, а заодно и отметить такой парадный случай, — я должен поблагодарить вас за то, как вы вывели мою дочку, словно необъезженную кобылку, и она у вас пошла таким славным аллюром. Сам я не танцую — тем более этот танец, по мне он вроде как бы помесь галопа с рысью, и мне нынче редко случается видеть танцы, где тут, все болею о скотине, но вот сейчас, когда я видел вас с нею вдвоем, что-то такое на меня накатило, — во всю мою жизнь не знавал такого спокоя.
Кровь прихлынула к лицу учителя от вдруг охватившего его сознания вины и стыда.
— Но ваша дочь, — заикаясь, пробормотал он, — сама превосходно танцует. Она, конечно, не в первый раз вальсировала.
— Может, и так, — ответил Маккинстри, тяжело кладя на плечо учителю руку в сиреневой перчатке, и при этом пустой мизинец зловеще подогнулся. — А только я хотел сказать, очень у вас это легко получилось, запросто так, по-семейному, вот вы чем меня взяли. Когда под конец вы вроде бы как притянули ее к себе и она так это головку опустила вам на грудной карман и словно уснула, — ни дать ни взять малое дитя, как тогда, когда я, бывало, сам шагал с ней на руках за фургоном у Плэт-Ривер! Даже жалко стало, что старуха моя вас не видит.
Покрасневший учитель искоса метнул взгляд на багровое, в рыжей бороде лицо Маккинстри, но в чертах его, медленно просветлевших от удовольствия, не было и следа того сарказма, которым его язвила собственная совесть.
— А разве вашей жены здесь нет? — рассеянно спросил мистер Форд.
— Она в церкви. Она решила, что меня одного довольно будет, чтобы присмотреть здесь за Кресси, а ей вроде бы как религия не позволяет. Может, отойдем в сторону: мне надо сказать вам два слова.
И, продев, как раньше, под локоть учителя свою покалеченную руку, он отвел его в угол.
— Вам не попадался здесь на глаза Сет Дэвис?
— Кажется, я видел его только что, — презрительно ответил мистер Форд.
— Он ничего такого себе с вами не позволил?
— Разумеется, нет, — надменно сказал учитель. — Как бы он посмел?
— Вот именно, — задумчиво проговорил Маккинстри. — Так вот и держитесь, в таком вот духе. А Сета или его отца — это, можно считать, одно и то же — предоставьте мне. Не допускайте, чтобы вас втянули в эту распрю, что между мною и Дэвисами. Вам это вовсе ни к чему. У меня и то уж на совести, что вы тогда мне ружье приносили. Старуха не должна была вас посылать, ни вас, ни Кресси. Запомните мои слова, мистер Форд: я всегда в случае чего буду стоять между вами и Дэвисами. Смотрите только сами обходите его стороной, ежели он вам где попадется.
— Я вам весьма признателен, — ответил Форд с неожиданной яростью в голосе, — но я не намерен менять свои привычки из-за какого-то школьника, отстраненного мною от занятий.
Он тут же осознал всю несправедливость и мальчишескую запальчивость своего ответа и почувствовал, как у него снова запылали щеки.
Маккинстри сонно посмотрел на него своим воспаленным, тусклым оком.
— Вы глядите, не теряйте главного своего козыря, мистер Форд, — спокоя. Сохраните его при себе, и вам в Индейцевом Ключе никто не страшен. У меня вот нет его, я неспокойный, мне что драка, что две, разницы не составляет, — продолжал он самым бесстрастным тоном. — А вы, вы держитесь своего спокоя. — Он отступил на шаг и, поведя в его сторону покалеченной рукой, словно указывая на какую-то удачную деталь его костюма, заключил: — Он вам очень даже к лицу.
С этими словами Маккинстри, кивнув, снова повернулся к танцующим. Мистер Форд молча проложил себе путь сквозь толпу вниз по лестнице. Но лишь только он очутился на улице, вся его странная ярость, как и не менее странные угрызения совести, терзающие его в присутствии Маккинстри, испарились в ярком лунном свете, растаяли в теплом вечернем воздухе. Внизу был берег реки, и трепещущая серебристая струя проглядывала сквозь сонные речные испарения, как и в тот миг, когда они вдвоем увидели все это через распахнутое окно. Он даже обернулся и посмотрел на освещенные окна, будто в одном из них ожидал увидеть ее. Впрочем, он знал, что завтра увидит ее непременно, и, отбросив все мысли о благоразумии, все заботы о будущем, все сомнения, зашагал домой, погруженный в восхитительные воспоминания. Даже Руперт Филджи, о котором он с тех пор и не вспомнил ни разу, Руперт, давно уже мирно спавший подле своего маленького братца, не шагал домой в таком безумном и опасном состоянии.
Дойдя до гостиницы, он с удивлением увидел, что еще только одиннадцать часов. Никто еще не возвращался, во всей гостинице оставались только бармен и вертлявая горничная, которая поглядела на него недоуменно и с сожалением. Он почувствовал себя как-то глупо и готов был раскаяться, что не остался пригласить на танец миссис Трип или хотя бы просто постоять, смешавшись с толпой зрителей. Торопливо пробормотав что-то насчет срочных писем, он взял свечу и поднялся к себе. Но в своей комнате он почувствовал, что не в силах терпеть холодное равнодушие, с каким знакомые стены встречают нас после какого-нибудь важного события в нашей жизни. Трудно было поверить, что он вышел из этой самой комнаты всего каких-нибудь два часа назад, — так незнакомо было в ней все, так чуждо его новым переживаниям. А между тем вот его стол, книги, кресло, его постель, все в том же виде, в каком было оставлено, даже липкий огрызок пряника, выпавший из кармана Джонни. Он еще не достиг той стадии всепоглощающей влюбленности, когда образ любимой может жить во всем, что нас окружает; в его тихой комнате для нее еще не было места. Он даже думать о ней здесь не мог; а думать о ней должен был непременно, пусть не здесь, он может и уйти. Ему пришла в голову мысль выйти и походить по поселку, покуда тревожная греза не отпустит его, но даже в своем безумии он ясно понимал всю сентиментальную глупость такой затеи. Школа! Вот куда он может пойти. Это будет всего лишь приятной прогулкой, ночь так прекрасна; и к тому же можно будет забрать миртовый букетик из стола. Он слишком красноречив — или слишком драгоценен, — чтобы его там оставить. А потом он ведь не посмотрел как следует, может быть, в букетике или на столе есть еще какой-нибудь не замеченный им знак, намек, след. Сердце у него учащенно забилось, но он твердил себе, что в нем говорит лишь инстинкт осторожности.
Воздух был мягче и теплее, чем всегда, хотя в нем и сохранялась безросная прозрачность, обычная для здешних мест. Трава еще хранила солнечное тепло долгого дня, и в сосняке перед школой еще стоял смолистый знойный дух. Высоко в небе светила луна, отбрасывая в чащу божественный полумрак теней, питавший его сладкие грезы. Совсем уже скоро наступит завтра, и он без труда сможет отозвать ее сюда на перемене и поговорить с ней. Что он ей скажет и для чего он хочет с ней говорить — об этом он не задумывался; как не задумывался и о том, что все, чем он располагает, — это ее красноречивый взгляд, взволнованное лицо, многозначительное молчание и несколько слов о том, что она его ждала. Он не задумывался, много ли все это значит, при всем том, что ему известно о ее прошлом, о ее нраве и привычках. Сама неубедительность убеждала и завораживала его. От любви всегда ждут чудес. Мы можем с недоверием отнестись к самому постоянному чувству, но никогда не подвергнем сомнению привязанность ветреницы, разлюбившей кого-то ради нас.
Он подошел к школе, отпер дверь и снова запер ее за собой — не столько от людей, сколько от летучих мышей и белок. Луна, стоявшая теперь почти в зените, ярко освещала двор и лесные поляны, но не доставала отвесными лучами внутрь школы — только бледные отсветы дрожали высоко на потолке. Отчасти из предосторожности, отчасти же просто потому, что здесь ему все было так хорошо знакомо, учитель не стал зажигать свет, а уверенно подошел в темноте к своему столу, пододвинул стул, сел, отпер ящик, нашарил в нем букетик мирта и его шелковистую перевязь, снова ощутив прилив восторга, и под покровом темноты храбро поднес его к губам.
Чтобы освободить для него место в нагрудном кармане, понадобилось вынуть несколько писем, в том числе и то старое письмо, которое он перечитывал сегодня утром. Со смешанным чувством раскаяния и облегчения он подумал о том, что оно принадлежит прошлому, и уронил его на дно ящика, и оно упало с легким, полым стуком, словно комок земли на крышку гроба.
Но что это?
Звуки шагов по гравию на дворе, тихий смех, три тени на освещенном потолке, голоса — мужской, детский и… ее голос!
Возможно ли? Не чудится ли ему? Но нет! Мужской — это голос Мастерса, детский — Октавии Дин, а женский — ее.
Он замер в темноте. Тропа, по которой она должна возвращаться с бала к себе на ранчо, проходит недалеко от школы. Но почему она свернула сюда? Может быть, они заметили, как вошел он? Что, если они следили за ним и все видели? Голос Кресси и шорох приподнимаемой оконной рамы убедили его, что страхи его напрасны.
— Ну вот так довольно. Теперь вы отойдите. Тави, отведи его вон туда к забору и не пускай сюда, покуда я не влезу. Нет, сэр, благодарю, я сама. Не в первый раз. Случалось мне лазить через это окошко, верно, Тави?
У Форда перехватило дыхание. Прозвучал смешок, послышались два удаляющихся голоса, окно вдруг померкло, белой пеной колыхнулись юбки, мелькнула тонкая лодыжка — и Кресси Маккинстри легко соскочила на пол.
Она быстро пошла по лунной дорожке между парт. И вдруг остановилась. В то же мгновение учитель встал из-за стола и протянул руку, предупреждая возглас испуга, который, он был уверен, должен сорваться с уст Кресси. Но он плохо знал свою ученицу. Она не издала ни звука. И даже в тусклых лунных отсветах он различил на лице ее лишь то же ясное понимание, что и раньше, на балу, только нечаянная радость чуть растворила ее спокойные губы. Он шагнул ей навстречу, руки их встретились; она быстро и многозначительно пожала ему руку и метнулась обратно к окну.
— Тави, — лениво прозвучал ее томный голос.
— А?
— Ступайте подождите меня там на тропе. Чтобы люди вас не заметили возле школы. Слышишь? Я сейчас.
Она стояла у окна, предостерегающе подняв руку, пока двое ее спутников не скрылись за соснами. Потом повернулась навстречу приблизившемуся учителю, и отраженный луч луны блеснул в ее глазах и на ее светящемся ожиданием лице. Тысячи вопросов готовы были сорваться с его губ, тысячи ответов — с ее. Но ни один из них не был произнесен, ибо в следующее мгновение с полузакрытыми глазами она качнулась вперед — навстречу поцелую.
Она первая опомнилась и, держа в ладонях его лицо, повернула его к свету, сама оставаясь в жаркой лунной тени.
— Они думают, что я пришла забрать одну вещь, которую забыла у себя в парте, — быстро проговорила она. — Они пошли со мной так, для смеха. Я и вправду думала взять одну вещь, но не со своей парты, а с твоего стола.
— Вот это? — шепотом спросил он, вынимая мирт из кармана.
Она выхватила букетик с тихим возгласом, поцеловала сама, потом прижала к его губам. Потом снова сжала его лицо в своих мягких ладонях, повернула к окну и сказала:
— Смотри не на меня, а на них.
Вдали по тропе медленно двигались две фигуры. Он смотрел в окно, а сам крепко прижимал ее к груди, и задать вопрос, вертевшийся у него на языке, казалось ему святотатством.
— Это еще не все, — говорила она, то приближая его лицо к своему, то отстраняясь, словно вдыхала в него жизнь. — Когда мы вошли в рощу, я сразу почувствовала, что ты здесь.