Терпение у Берла лопнуло. Он отметил это событие звонким шлепком ладони по столу.
— Вот что, милая. Хватит. По-хорошему мне надо сматываться отсюда немедленно, прямо сейчас… Но я тебе действительно должен, и потому честно пытаюсь понять, чего тебе все-таки от меня нужно? Пытаюсь изо всех сил и не могу. Может быть, ты попробуешь еще раз, с самого начала? А?..
Энджи молчала, подрагивая веерами расставленных пальцев.
— Не хочешь, как хочешь, — сказал Берл, вставая. Он испытывал странную смесь облегчения и разочарования. — Спасибо за штаны.
Энджи молчала. Берл подошел к окну. Сумерки сгущались над городом. С одной стороны, выходить было еще рановато, но с другой, это даже к лучшему — нет ничего обманчивей ранней осенней темноты. Он вынул магнум, выщелкнул обойму и пересчитал патроны — восемь. Негусто.
— Эй… — тихо послышалось сзади.
Он обернулся. Она стояла вплотную к нему, заломив руки и распахнув навстречу кричащие от боли сухие глаза.
— Я расскажу. Мне трудно. Я никогда не рассказывала. Никому. Ты первый… Майк?..
— Берл, — сказал Берл, не успев понять, зачем.
— Берл… — повторила она и сглотнула. — Мне очень трудно, Берл. Это как умереть. Я буду рассказывать, а ты, пожалуйста, смотри куда-нибудь в сторону, ладно? Только не на меня. Иначе я совсем не смогу.
* * *Она родилась в этом доме. Ее назвали Энджи в честь бабки, которой она никогда не видела. Собственно говоря, даже мама не помнила ту бабку-тезку, свою мать. Та, первая Энджи, погибла во время Второй Мировой войны, в местном лагере в Крушице, будь проклято это место.
Дом этот очень старый, ему, наверное, лет сто, а цоколю наверняка — двести, если не больше. Его построила еврейская семья; даже сейчас еще можно увидеть на дверных косяках следы от мезуз. На входной двери нету: отец снял рубанком и закрасил, чтобы не раздражать мусульман. Во время большой войны евреев истребили всех до единого, до последнего человека. Кто-то, может быть, и остался; но из этой семьи, из той, что жила в этом доме и зажигала по субботам свечи в старинных подсвечниках, не вернулся никто. Эти подсвечники долго хранились у них на чердаке — вместе с другой утварью и старыми книгами на непонятном языке — на случай, если кто-то все-таки выжил и, вернувшись, потребует назад свое владение.
Тогда пришлось бы уходить или как-то договариваться… И этот странный, неокончательный статус дома, в котором они жили, делал из них еще больших цыган, чем они были на самом деле. Так говорил Энджин отец.
— Мы — цыганы, — говорил он без всякой горечи, даже наоборот, с каким-то гордым удовольствием. — Для нас любой дом неродной. Родная для нас только дорога.
Но никто, конечно, не воспринимал это всерьез. Для Энджиной матери этот дом был уж точно родной, и для Энджи, и для ее младшей сестренки Анны, и для старшего брата Симона. С беззубых младенческих дней они учились узнавать его качающиеся над люлькой потолки, его запах, рассеянный свет луны в переплетах его окон. Они ползали по его дощатым полам, карабкались по его широкой лестнице, делали первые шаги, держась за его надежные стены, росли наперегонки с карандашными метками на его дверном косяке. Это был их дом, без всяких оговорок, и оттого они никогда не одобряли отцовского легкомыслия в столь важном вопросе. Да и вообще они уже так много всего переделали, переложили печку, выстроили новое крыльцо, посадили деревья… Как же так — все это бросить и уйти? Ну нет…
И тем не менее, узел с вещами от прежних владельцев на чердаке служил постоянным напоминанием о непрочности их прав на владение. Поэтому все вздохнули с облегчением, когда с началом последней войны отец спустил узел с чердака, развязал его на полу горницы, посидел над вещами, сокрушенно качая головой и как будто прося прощения, а потом завязал снова и унес из дома неведомо куда.
— Нельзя, опасно, — объяснил он, вернувшись. — Если мусульмане найдут это, то будет совсем плохо. Как цыган они нас еще пощадят, но если решат, что мы евреи… тю!..
В этом отцовском «тю!» сквозила такая бесконечность угрозы, что никто даже не спросил, что именно он сделал со злополучным узлом.
Тем более что и Тетка сказала, что он поступил мудро. А уж Тетка-то понимала в таких вещах побольше других. Вообще-то теткой она приходилась той самой Энджи, первой, погибшей на большой войне, вернее, сгинувшей в крушицком лагерном аду, да сотрутся имена палачей… А энджиной дочке-сосунку она заменила мать, выкормила, вырастила, подняла в этом спорном в плане принадлежности доме. А потом выдала замуж и нянчила ее детей, так что для новой, юной Энджи, она выходила скорее бабкой, чем теткой. И тем не менее, все звали ее Тетка… не мать, не бабушка, а Тетка — что ж тут поделаешь, как повелось, так пусть и идет, никому не мешает. В начале последней войны Тетке было уже сильно за семьдесят. О той, большой войне она не рассказывала ничего, никогда, хотя просили. Тогда из всего их огромного семейного клана в несколько десятков человек уцелели только она и энджин младенец, и с тех пор все погибшие родственники приходили по ночам вспоминать о прежнем житье-бытье именно к ней, потому что больше идти им было не к кому. Тетка ужасно уставала от такой неимоверной ночной нагрузки и ни за что не желала посвящать той войне еще и дневное время.
Начало последней войны Тетка почувствовала задолго, за несколько месяцев до первых смертей. Она собрала всю семью в горнице и сказала, что хочет открыть им один старый секрет.
— Я очень надеялась, — сказала она, — что смогу подождать с этим разговором до того времени, пока не почувствую, что настала пора присоединиться к ушедшей части моей семьи, которая так бессовестно мучает меня по ночам, не давая спать. Их можно понять — кто еще знал их на этой земле, кроме меня? Вам, дети, будет намного легче. Не знаю, хорошо это или плохо. Я думала, что передам этот секрет только старшим, для хранения, на всякий случай. Но теперь вижу, что об этом должны узнать все, даже самые маленькие, потому что неизвестно, как все обернется… Не хочу вас пугать, но войны в здешних местах делят людей на две части: тех, кто убивает, и тех, кто прячется. Слава Богу, вы не принадлежите к первой части. Поэтому я покажу вам, где вы будете прятаться.
С этими словами она подошла к буфету, открыла нижнюю дверцу и, щелкнув невидимым рычажком, продемонстрировала своим изумленным родным заветную тайну дома Алкалаев.
— Постарайтесь хранить это в полном секрете. Тайник не вместит всех желающих. Он предназначен для спасения тех, кто живет в этом доме. Для вас и для тех, кто будет после.
Потом пришла война, страшная и кровавая. Через Травник прокатывались банды, похожие на регулярные войска, и армейские части, похожие на банды. Хорваты, сербы и босняки самозабвенно убивали друг друга. Круто заваренная ненависть кипела в котле этой жуткой войны; дети, внуки и правнуки прежних мертвецов сводили друг с другом старые счеты; собаки обгрызали лица неубранных трупов на городских улицах. Казалось, только одно было по-настоящему живо в этом царстве торжествующей смерти — ненависть. Ненависть! Только ей, размашисто пляшущей на залитых кровью площадях и на кромках расстрельных рвов, было не занимать жизненной силы!
Цыганская семья изо всех сил пыталась выжить в этой смертельной пляске, стараясь по возможности оставаться в стороне, пряча детей во время обысков — Симона от мобилизации, Энджи и Анку от насильников. Под конец третьего года войны отец поехал в Зеницу проведать родных и привез Милену — девушку, семья которой погибла целиком, а сама она чудом уцелела, отсидевшись в заваленном бомбежкой погребе. Помимо спасения родственницы у отца имелся и дальний прицел — Симон. Парню стукнуло двадцать, самое время жениться, а девушек вокруг почти не осталось. Тех поубивали, этих сломали диким насилием, а какие и сами скурвились под безжалостными чреслами войны. А Милена — красавица, из хорошей семьи… что еще надо?
— Умен у вас отец, — сказала Тетка Энджи и Анке, увидев Милену. — Где бы вы были, когда б не нашла я такого хорошего парня для вашей матери? И были бы вы вообще?..
Все так и вышло, в точности по отцовскому расчету. Расцвела любовь в старом доме Алкалаев. Теперь, сидя подолгу в тайном схроне за буфетом, тесном для четверых, поневоле слушали Энджи и Анка подавленные вздохи и частое прерывистое дыхание из противоположного конца, где ждали конца тревоги Симон и Милена. Ждали ли?.. Сначала хотели играть свадьбу весной, как и положено, но мудрая Тетка настояла на немедленном решении проблемы.
— Чего ждать-то? — говорила она отцу. — Ты только посмотри, какие искры между ними проскакивают — не ровен час, дом запалят. Да и вообще — жить надо сейчас, на завтра не откладывать. Кто его знает, будет ли оно у тебя, это завтра? Война…
А война кончалась, издыхала, подлая гадина. В середине декабря подписали в Париже мирное соглашение, замелькали на улицах натовские джипы «миротворцев», все реже слышались выстрелы, люди стали выходить из домов, не боясь снайперской пули или случайной мины. Можно было бы справить свадьбу еще до рождества, но отец решил переждать месяцок, на всякий случай. Не коня ведь случает — сына женит, первенца… Война-войной, а праздник надо устроить чин по чину, настоящую цыганскую свадьбу, с гостями, с оркестром и с угощением. Ждать больше месяца было никак нельзя — это понимала даже Анка. Симон с Миленой повадились запираться по ночам в тайнике, чтобы не слышны были в доме страстные стоны невесты.
А война кончалась, издыхала, подлая гадина. В середине декабря подписали в Париже мирное соглашение, замелькали на улицах натовские джипы «миротворцев», все реже слышались выстрелы, люди стали выходить из домов, не боясь снайперской пули или случайной мины. Можно было бы справить свадьбу еще до рождества, но отец решил переждать месяцок, на всякий случай. Не коня ведь случает — сына женит, первенца… Война-войной, а праздник надо устроить чин по чину, настоящую цыганскую свадьбу, с гостями, с оркестром и с угощением. Ждать больше месяца было никак нельзя — это понимала даже Анка. Симон с Миленой повадились запираться по ночам в тайнике, чтобы не слышны были в доме страстные стоны невесты.
Как же, не услышишь такое… Энджи прокрадывалась в горницу, приникала ухом к гладким бревенчатым стенам, слушала с пылающими щеками. Как-то Тетка, спускаясь на двор от своей наполненной ночными визитерами бессонницы, поймала ее за этим занятием.
— Ты чего это здесь делаешь?.. — приложила ухо, послушала, покачала головой. — Вот так Симон… Это ж надо, что он из нее выкручивает — даром что молодой жеребенок, а пашет, слышь-ты, по самые уши…
И, спохватившись, шлепнула зардевшуюся Энджи: «А ну, спать, красавица! Бог даст, и тебе такого найдем!»
Свадьбу назначили на вторую субботу января. Накануне отец привез музыкантов — они ночевали в горнице на полу и с утра путались у всех под ногами со своими скрипками, бубнами и гитарами. Большого количества гостей не ждали — из-за войны и неудобного зимнего времени, но собралось неожиданно много. Уж больно хотелось праздника людям — вот и набежали со всего городка, да и с окрестных мест тоже. А война — что ж… война кончилась — самое время на свадьбу идти, напиться до беспамятства, наплясаться до упаду, вытряхнуть из сердец невыносимую горечь утрат, забыть, отодвинуть подальше въевшийся в душу страх, урвать хоть немного, хоть чуть-чуть прежней, человеческой радости.
Когда стало ясно, что в горницу все равно всех не вместить, поставили несколько столов во дворе, на снегу, как будто и не зима это вовсе, а лето. Рядом сложили несколько костров побольше. Теперь и легкий морозец — не беда: с веселым огнем, да с хорошей ракией, да со свадебной музыкой небось не замерзнут! С вечера выпал легкий снежок, а потом вызвездило. Все спали вмертвую, умотавшись от предсвадебных хлопот. Энджи тоже сначала свалилась, но потом что-то разбудило ее в самой середине ночи, будто толкнул кто под локоть. И как она ни ворочалась, заснуть так и не смогла. Снизу доносился богатырский храп авансом напившихся музыкантов. Наконец, наскучив постелью, она встала и вышла во двор, осторожно перешагнув через ноги и скрипки.
На свадебных столах лежали белые пушистые скатерти свежего снега, чернели шалашики дров на заготовленных костровищах, а в неожиданно близком небе плавали звезды, крупные, как карпы в пруду. Ноги сами привели ее к колодцу. Она откинула тяжелую заиндевевшую крышку, глянула внутрь, и плещущиеся в воде серебристые осколки радостно скакнули ей навстречу из черной глубины. Энджи спустила ведро на позвякивающей обжигающей цепи и вытащила наружу несколько светляков. Наклонившись над ведром, она ловила и не могла поймать свое неверное отражение в искрящейся темной воде.
«Эй, кто это там? — прошептала она, улыбаясь. — Кто ты?» — «Энджи… — прошелестела ночь. — Это я, Энджи…» — «Я знаю, — подмигнула девушка. — Ты — это я, Энджи.» — «Нет… — ответило отражение. — Это я — Энджи… Я… я…»
Похолодев от страха, Энджи опрокинула ведро в снег, убежала домой, к уютному храпу перепившихся музыкантов, забралась под еще теплую перину и немедленно заснула, на этот раз до утра.
Утром началась беготня, заполошная и бестолковая, но полная радостного предчувствия, как и положено свадебному утру. Похмелили музыкантов, заперли дом и с музыкой отправились в мэрию. Жених с невестой шли впереди всех, ослепительно красивые от своего счастья. Полдень выдался солнечный, с легким морозцем, с хрустким настом под ногами. Ночной снежок припорошил открытые язвы войны, накинул белое покрывало на черные пепелища, и оттого всем казалось, что беда прошла, кончилась, а то, что было — забудется, отойдет само собой, исчезнет, укрытое снегопадом как покровом спасительного, все лечащего времени. На площади перед маленькой мэрией собралось множество народу — еще бы: никому не хотелось пропустить первую послевоенную свадьбу.
Торжественный мэр с лентой через плечо вышел на крыльцо встречать новобрачных. Энджи замешкалась у ступенек, и ее оттерли от входа, а потом уже было не войти — люди плотной стеною стояли в дверях, вытянув шеи. Потыкавшись в неуступчивые спины, она вышла назад на крыльцо и запрыгала на месте, хлопая себя по бокам, чтобы не замерзнуть. Она чувствовала себя неимоверной красавицей в новом — ну ладно, не столь уж и новом, но по крайней мере специально по этому случаю перелицованном мамином платье. Конечно, Милена была самой красивой — на то она и невеста, но в настоящий момент Милена находилась внутри, а в ее отсутствие лавры первой красавицы города несомненно принадлежали ей, Энджи. Вот так! Она специально держала полушубок расстегнутым, чтобы вся площадь могла полюбоваться ею и ее замечательным платьем.
— Мирсад, Мирсад, ты только посмотри, какая телка! — сказал в полукилометре от нее человек в белом маскировочном халате, на секунду оторвавшись от окуляра, чтобы взглянуть на товарища. — Это что, местная? Как же это мы ее пропустили?
— Так ведь прячут девок, сволочи, — отвечал второй, рассматривая Энджи через паутинку оптического прицела. — И в самом деле хороша. Давно у нас свежей девки не было… Даже жалко такое мясцо в расход пускать.
Он сглотнул слюну. На крыше мечети рядом с площадью было холодновато, но снайперы не жаловались. Такая уж профессия, ничего не поделаешь. Тот, кто не в состоянии выдержать многочасовое ожидание в засаде, без пищи, без воды, без курева и без движения, не годится для этой тонкой работенки.
В дверях мэрии наметилось движение.
— Смотри, Мирсад, выходят… — сказал первый «жаворонок».
— Вижу. Как выйдут, подождем, чтобы дошли до середины площади. А там уже все будут наши, кого успеем. Ты бери мужиков, а я — баб. Примерно поровну и получится. Ишь ты, как прыгает-то…
Энджи попрыгала еще чуть-чуть и застегнула полушубок — а то ведь и простудиться недолго. Спины в дверях мэрии зашевелились, стали вываливаться наружу. Но тут уже Энджи не сплоховала, не дала унести себя людскому потоку — ухватилась за перила, дождалась, пока отец вышел, да и прицепилась к его рукаву. Грянули скрипки, приветствуя новобрачных. Засуетились люди, освобождая дорогу жениху и невесте. Совет вам да любовь! Долгой жизни и много детей!
«Будут дети, будут… и скорее, чем вы думаете!» — смеется счастливый Симон.
«Чш-ш-ш!..» — возмущенно стукает его по руке счастливая Милена.
Ах, Милена, милая, да кто ж того не знает? Кто ж не слышал стонов вашей красивой и сильной любви, доносившихся до самого Загреба!
Эй, музыканты! Да что же вы еле пиликаете, как на похоронах? А ну-ка, гряньте пожарче, чтобы ноги сами пошли мелким бесом, чтобы взвились руки к улыбающемуся солнцу, чтобы таял снег под ногами танцующих!
И грянули жарко, заюлили-забегали смычки по стонущим струнам, ударили бубны, звеня, заливаясь бубенцами; пошла в разудалый пляс цыганская свадьба. И запрыгала Энджи, заплясала в паре с хохочущей Анкой, вместе со всеми посередине веселой городской площади, пьяной от уже позабытой было радости. Вот смеху-то, вот счастья-то! Смотри, Анка, смотри — поскользнулся Симон да и растянулся во весь рост! То-то же, братик, это тебе не с Миленкой в схроне миловаться, танец ловкости требует! Еще и Милену за собой потянул, увалень! Да что это с вами со всеми? Анка! Анка!..
Упала Анка, бессильно подвернув ноги, тяжестью повисла на энджиных руках, а над глазом у Анки — красная кровавая ямка и такая знакомая анкина улыбка — стылой гримасой на мертвом уже лице…
И Энджи отпустила сестру и закричала немым криком, потому что не было голоса и музыки тоже больше не было, только катился мимо, кренясь и заворачивая внутрь, окровавленный бубен, и гремели выстрелы, и бежали врассыпную обезумевшие от ужаса люди, падая и выплескивая фонтанчики крови из пробитых черепов. Тетка, что это, Тетка?
— Прости меня, девочка, прости, — хрипит Тетка, лежа толстым черным комом на красном снегу. — Прости, не уберегла вас, старая дура… знала ведь — надо прятаться, пря… та…
Замолчала Тетка, вперив в Энджи стекленеющие глаза. Как же это, отец? Нету отца, никого не осталось — вот они все, вся твоя семья — грудой мертвых тел посередине городской площади.
Энджи посмотрела вокруг дикими от ужаса глазами. Она стояла теперь одна, единственная живая на залитой кровью площади. Кто-то отчаянно махал ей рукой из переулка: мол, беги, что же ты стоишь? — но она не могла сдвинуться с места. Почему она еще жива, почему? На площадь вылетел грязно-белый джип, взревел мотором, затормозил в метре от нее. Выскочил кто-то бородатый, огромный, сгреб девушку в охапку, бросил в машину, влез следом, прижав ее плотной массой вонючего тела, крикнул: «Гони, Фуад! Гони!» Что это, как? Почему? Некому ответить, все мертвы, никто не придет, не защитит, не отнимет. Бородач протянул руку, грубо схватил ее за грудь, облизнулся.