Мой мастер - Виктория Токарева 2 стр.


Я пришла к Заму. Он сказал, что рассказ талантливый. Я ждала, когда он добавит: "но мы не напечатаем". Мне всегда так отказывали, и я уже выучила наизусть эту формулировку: "Мило, талантливо, но мы не напечатаем".

- Мило, - начал Зам. - Талантливо...

- Но, - подсказала я.

- Что "но"? - не понял он.

- Но вы не напечатаете.

- Почему же? Напечатаем. В шестом номере. Но мы бы хотели сопроводить вашу первую публикацию напутствием какого-нибудь классика.

- Какого?

- Выбирайте сами, кто вам больше всего нравится...

Вечером этого дня я сидела у себя в коммуналке и тряслась, как мокрая кошка.

Когда человек получает отрицательные эмоции, то в его кровь выбрасывается адреналин. А когда эмоции положительные, то в кровь ведь тоже что-то выбрасывается. И когда выбрасывается слишком много, организм начинает дрожать, как во время перегрузок. Я сидела и дрожала от перегрузки счастья.

На другой день освоилась со своим новым положением счастливого человека и стала выбирать напутствующего.

Кто будет мой "старик Державин", который меня благословит? Шолохов? Но он живет в станице Вешенской, ничего не пишет и пьет водку. Твардовский? Он не близок мне внешне: обширный, похож на бабушку. В молодости его называли "смесь добра молодца с красной девицей". С возрастом добрый молодец отступил внутрь, а красна девица постарела.

Я невольно искала в мэтре свой мужской идеал. Ни Шолохов, ни Твардовский не подходили. Близко не приближались.

Но кто же? Константин Симонов! Вот кто. Это был Хемингуэй по-русски. Трубка. Седина. Любовь народа. Такую прижизненную славу познал только Евтушенко.

Зам написал Симонову письмо с просьбой дать мне "доброго пути". Симонов согласился прочитать рукопись. Я согласилась отвезти рукопись к нему домой. Моя подруга Эльга снаряжала меня в дорогу. Она принесла бабушкин бриллиантовый кулон и повесила мне на шею. Я получилась как бы девушка из хорошей семьи. Из семьи с традициями.

У меня есть прорезиненный плащ. Из клеенки. Но это заметно, если щупать и нюхать. Вряд ли Константин Симонов так подробно заинтересуется моим плащом. А из лестничного полумрака он будет выглядеть вполне натурально. На голове - кепка из мохера. Польская. На ногах розовые туфли. Они еще живы.

Общий вид: плащ дешевый, шапка не по сезону, туфли практически без подошв. Но зато бриллиант - настоящий. И рукопись - сорок две страницы сплошного таланта. Немало, если разобраться.

Маленькое уточнение: Симонов попросил не звонить в дверь, а бросить рукопись в дверную щель.

Я поднялась на этаж. На его двери - прорезь, отделанная медью. В эту прорезь надо бросить мою рукопись из сорока двух страниц. Он так просил. Но я не могу не увидеть его. И мне жалко мою рукопись, которая упадет с высоты человеческого роста и разлетится во все стороны, и ее надо будет подбирать с пола.

Я звоню в дверь. Открывает САМ. Короткая стрижка. Голубоватая седина. Видимо, прополаскивает волосы в синьке. Загорелое лицо. Карие глаза.

- Извините, - мягко говорит Симонов. - Я не могу подать вам руки. Я ставлю собаке компресс. У меня руки в водке.

- Ничего, - прощаю я. - Вот...

Я протягиваю рукопись. Он вытирает ладонь о штаны. (Спирт не оставляет пятен.) Берет рукопись.

- До свидания, - прощаюсь я.

- До свидания.

Я поворачиваюсь и иду вниз. Дверь закрывается. Легкий щелчок. Бриллиант на моей шее остается неувиденным. Да и бриллиант чужой.

Я не вызываю лифт. Спускаюсь пешком два лестничных пролета. Останавливаюсь между этажами и смотрю в окно. Со стороны может показаться: стоит человек и смотрит в окно. Может, кого-то ждет или любуется природой. А внутри меня - сквозняк. Пустота, в которой свищет ветер. Мне кажется, что мимо меня, как роскошный грохочущий поезд, пронеслась чужая прекрасная, одухотворенная жизнь. А я осталась на продуваемой платформе где-то в Мытищах, в хулиганах и запахах станционного клозета. Двое суток я не могла есть и разговаривать.

На третьи сутки Константин Симонов позвонил мне по телефону и сказал, что вообще-то идея доброго пути кажется ему идиотской. Нет писателя начинающего и завершающего. Писатель - или есть, или нет. Я - есть. Я пишу зрело и мастерски. Зачем мне напутствие? Но ладно уж, так и быть, если журнал просит, он напишет полстранички. Он передаст мне эти полстранички возле памятника Пушкину в три часа дня, потому что именно в это время он будет неподалеку, в журнале "Знамя", а уже в пять часов он должен быть в аэропорту, ему надо в Германию лететь.

Константин Симонов появился возле памятника ровно в три часа. Точность - вежливость королей, а поскольку в стране победившего пролетариата королей нет, то и точность повывелась. Симонов пришел в три. А я немножко раньше. И я видела, как он идет к памятнику и ищет меня глазами. На нем английское пальто в елочку. Седая голова. Смуглое лицо. Трубочка. Богочеловек. Его все узнают. На него все оборачиваются. Я хочу, чтобы он полюбил меня, как Серову, и посвящал мне стихи. А я не хуже. У меня врожденный талант. Я пишу зрело и мастерски. Но Симонов смотрит куда-то поверх голов и думает о своем. Обо мне он не думает. И не знает, что я жду его любви. Ему это в голову не приходит.

Через несколько лет мы случайно встречаемся в Ленинграде. На премьере моего первого фильма "Джентльмены удачи". Симонов с женой. Я смотрю на жену во все глаза: кто эта избранная счастливица? Но никакого явного счастья на ее лице нет. Скромная женщина на каждый день. Не женщина-праздник, как предполагается у такого человека. И сам он выглядит буднично. Не Богочеловек. Просто человек в темном свитере, к рукаву прилипла длинная волосинка. Мне хочется снять ее, но это не моя привилегия. Пусть жена снимает. Я не имею права.

Симонов узнает меня. Мы здороваемся.

- А я с мамой пришла, - говорю я почему-то. Надо ведь что-то сказать.

Его лицо неожиданно оживает.

- С мамой, да? - проникновенно переспрашивает он. И смотрит не поверх меня, а прямо на меня, и в его глазах грустная нежность.

Оказывается, Симонов больше всех на свете любил свою маму. А через свою маму - и остальных мам. Я уже не просто абстрактный литератор, а чья-то дочка. У меня есть корни, защита и устойчивость.

Может быть, мне надо было с самого начала не бриллиант на шею вешать, а маму с собой брать.

А моя мама в это время стоит возле колонны, в стороне, мучительно стесняется скопления людей. Ее нос густо засыпан пудрой "Лебедь". Она хочет как-то соответствовать творческой элите, но просто стоит с белым носом и боится, что у нее спустятся чулки. Она не уверена в себе, а ее никто не поддерживает, потому что ее муж, а мой папа, умер тридцати шести лет от роду, в январе сорок пятого года. А в мае кончилась война.

Мы получили известие от папиного брата дяди Жени. Дядя Женя прислал черно-серую открытку, на которой было изображено черное дерево с обрубленными сучьями на берегу черной речки. В дерево упирается черная лодка с брошенными веслами. И надпись: "Любовная лодка разбилась о быт". А внизу сообщение о дне смерти папы.

Эвакуация. Какая-то деревянная изба. Мать сидит, привалившись спиной к печке, и плачет. Вошла моя старшая сестра, посмотрела на мать и запела.

- Папочка умер, а ты поешь, - горько упрекнула мать.

Сестре пять лет, она не понимает, что значит "умер папочка" и почему нельзя петь.

Потом я просыпаюсь среди ночи и вижу, что они обе тихо плачут. Это было в сорок пятом году. А сейчас шестьдесят девятый. Через двадцать пять лет. Мама стоит в Доме кино, но ей хочется домой. Она хорошо себя чувствует только на своей территории.

Симонов смотрит на меня, будто проснувшись. Он не знал, что я его любила. Недолго. Полдня. Но так, что запомнила на всю жизнь. Человек проживает не временную жизнь, а эмоциональную. Жизнь его складывается не из количества прожитых дней, а из количества и качества эмоций.

Я любила Константина Симонова на лестничном марше и возле памятника Пушкину. Внешне это никак не выражалось. Все осталось в душе. Я спокойно и даже безразлично взяла полстранички напутствия. Сказала два слова: "спасибо" и "до свидания". И тут же поехала в журнал.

- Ну как Симонов? - небрежно спросил Зам. Завидовал.

- У него руки в водке были, - небрежно сказала я.

- Он что, водку руками черпает?

Я пожала плечом. Дескать, не мое дело. У него своя жизнь, свои привычки. У меня свои.

Рассказ "День без вранья" с послесловием Симонова вышел в июле шестьдесят четвертого года. На хвосте хрущевской перестройки. Через два месяца страна вступила в начальную стадию застоя, и я уже никогда не смогла бы напечатать свой рассказ. Мой герой - учитель литературы. Он проживает один день без вранья. А что же он делает остальные триста шестьдесят четыре дня в году? Врет?

Но рассказ вышел. Я как бы успела вскочить в последний вагон на последнюю подножку.

Июль шестьдесят четвертого года. Лето. Прибалтика. Я купила журнал в киоске на пляже. Открыла. Увидела свой портрет. И побежала по пляжу. От счастья я всегда ускоряюсь и бегу, пока не устану. Физическая усталость это единственное, что приводит меня в порядок.

Июль шестьдесят четвертого года. Лето. Прибалтика. Я купила журнал в киоске на пляже. Открыла. Увидела свой портрет. И побежала по пляжу. От счастья я всегда ускоряюсь и бегу, пока не устану. Физическая усталость это единственное, что приводит меня в порядок.

А дальше началось движение судьбы, которое плелось из мелочей и совпадений. Как то: в поезде едет артист "А". На полустанке он выходит на перрон и покупает в киоске журнал. Потом от нечего делать он листает журнал и натыкается на мой рассказ. Далее он приезжает в Москву и звонит своей подруге "Б" и говорит: "Прочитай рассказ". Подруга читает и советует своему мужу: "Вася (к примеру), прочитай рассказ". Вася читает и тут же звонит главному редактору: "Боря (к примеру), найдите этого автора и заключите с ним договор".

Боря звонит ко мне домой и говорит:

- Зайдите на студию. С паспортом.

- А я его потеряла, - отвечаю я.

Это правда. Со мной случается, я теряю важные документы.

- А на память вы его помните?

- Помню.

- Ну приходите так.

Боре кажется, я хитрю. Я не хочу заключать с ним договор. Я хочу отнести рассказ в другое объединение. Боря нервничает. А у него есть на то причины. Полгода назад я написала рассказ и отнесла в два места: в журнал "Молодая гвардия" и на киностудию. Конкретно Боре. Боря целый месяц не мог прочитать. Потом прочитал, но месяц не мог найти для меня времени. Потом сказал по телефону:

- Не подойдет.

- Мало страниц? - догадалась я. Страниц было сорок две, а в сценарии должно быть шестьдесят.

- Да нет. Страниц достаточно. Мыслей мало.

А сейчас Боря зазывал меня и предлагал договор.

Я еду на киностудию, захожу в кабинет к Боре. Он предлагает сесть. Я сажусь и смотрю на Борю, как бы напоминая наш недавний разговор по телефону. Но Боря не помнит. Он смотрит на меня лучезарно, поблескивает лысиной, улыбается ровными зубами: жизнь прекрасна, и я прекрасна, и рассказ мой - выдающееся произведение, и мыслей там хоть отбавляй.

Я заключаю договор, вписываю данные потерянного паспорта. Я по молодости лет ничего не могу понять. Почему Боря месяц назад рассказ отверг, а сейчас взял? Потому что ему приказали? Значит, если бы артист "А" не вышел на полустанке или если бы его подруга "Б" была женой не руководителя объединения, а другого человека... Или если бы руководитель не сошелся мнением со своей женой... Значит, все соткано из случайностей. На хрупких паутинках случайных переплетений.

А может быть, хрупкие случайные паутинки - это только внешняя сторона какой-то мощной, глубинной Закономерности. ЗАКОНОМЕРНОСТЬ меня ждала, а эти полустаночки, звоночки она придумала для того, чтобы все связать в единый замысел.

А моя жизнь? Вернее, мой приход в жизнь. Мать забеременела, когда моей старшей сестре был год. Ребенку всего год, а тут зреет новый ребенок. Меня не хотели, и мама прыгала на пол с подоконника. И даже со шкафа. Ничего не помогло. Тогда отец повел ее в больницу. Но когда подошли к больничному красно-кирпичному корпусу, отец побелел и сказал. "Идем домой. Я туда не пойду". Оказывается, накануне друг отца попал под трамвай. Надо было опознать тело. Отца привели в больницу, открыли какой-то ящик, где лежало то, что осталось от друга. И отец туда заглянул. Страшная, противоестественная картина впечаталась в память мгновенно и навсегда. Это была именно та больница. Именно она.

Отец развернулся и быстро пошел домой. Убегал от этого места и уводил за руку маму. Вот тебе и все. Через какое-то время я родилась на свет. Получается: друг попал под трамвай, чтобы я родилась на свет. Или все хаос. Как детская игра калейдоскоп. Смотришь в трубочку - такая вот картинка. А чуть повернешь, по-другому упали стекляшки, соединились в другой рисунок, и уже другая картинка. Просто я написала рассказ. Просто артист "А" вышел поразмяться - тяжело ехать, не двигаясь. Просто папин друг неосторожно переходил дорогу. Просто мама любила папу и рожала ему детей.

Иногда мне кажется: природа прячет от людей какой-то свой мощный закон, типа теории относительности. Этот закон будет называться: теория взаимосвязи. Когда ученые откроют его, станет ясно: ЗАЧЕМ? ДЛЯ ЧЕГО? Зачем я ходила к Симонову и любила его полдня? А он курил трубку, всасывая бронхами смолу. От этого и умер.

Незадолго до его смерти я встретила Константина Михайловича в Доме литераторов и испугалась: так он изменился. Я смутилась и сказала, чтобы скрыть испуг:

- Вы хорошо выглядите.

Оказывается, я была восьмым человеком в этот день, который сказал ему именно эти слова: "Вы хорошо выглядите". Все реагировали одинаково: пугались и торопливо, неловко скрывали свой испуг. И Симонов понял, что дела его плохи.

Через год Константин Симонов умер. Мог бы и не умереть, если бы лечился в другой стране. Он приказал развеять свой прах над полем своего первого сражения. Не хотел лживых похорон по первому разряду. Для него война была самым честным куском жизни, как и для многих. Там было все ясно: вот враг. Вот идея. Вот цель.

А дальше после войны уже неясно ничего.

Ненаписанный сюжет

У меня есть знакомый писатель, который рассказывает, как он не выполнил договор в издательстве, не написал репризы в цирк, не сдал сценарий на студию. Каждый раз, встречая - его, я спрашиваю:

- Ну, что ты еще не сделал?

Наша жизнь - это не только то, что мы сделали. Но и то, что не сделали: не пошли на зов любви, не вспахали грядку под огурцы, не родили ребенка. Жизнь - как банка с клубникой. Между ягодами - пустоты. Но пустоты - это тоже наполнение.

Кого мы помним? Тех, кто нас собирал. И тех, кто разорял. Разорял наши души, как гнезда. Они тоже нужны.

Но сейчас туда, в весну шестьдесят четвертого года.

Зам берет у меня полстранички "Доброго пути".

- Ну как Симонов? - безразлично спрашивает Зам. Подчеркнуто безразлично. Ревнует.

- Руки в водке были.

- Он что, водку руками черпает?

Я пожимаю плечом. Может, и черпает. У каждого свои привычки.

Зам смотрит на меня внимательно, как будто что-то решает в уме. Подсчитывает в столбик.

- Пойдешь со мной в ресторан? - неожиданно спрашивает Зам.

- Зачем? - удивляюсь я.

- Надо.

Странная формулировка - "надо". В ресторан приглашают, чтобы поухаживать. Начать отношения. Чем они закончатся, будет видно. Во всяком случае, надо начать.

Зам нравился мне как человек, но как мужчину я его не воспринимала и потому не стеснялась.

- Вы хотите за мной ухаживать? - прямо спросила я.

- Нет. Не хочу, - прямо ответил он.

- А зачем в ресторан?

- Понимаешь... мне нравится одна женщина. Но она придет с мужем. В этой ситуации...

Он замолчал, но я поняла. В этой ситуации ему будет неспокойно. Он хотел бы быть прикрыт, как крышей.

- Позовите жену, - предложила я.

- Я не включаю жену в свои игры.

- Ага... - поняла я.

Он любит жену и не хочет ставить ее в двусмысленное положение. Но он любит и женщину и не может ее не видеть.

Меня приглашают на роль крыши. Я должна поработать крышей. С одной стороны, вроде обидно. А с другой стороны, почему бы и нет? Зам практически сделал мне биографию. Он мог не взять рассказ у человека с улицы, а послать меня в отдел прозы. Там рукопись попала бы в самотек, ее прочитали бы через строчку, ничего не поняли, написали вежливый отказ с пожеланием познавать жизнь и трудиться над словом. Но Зам поступил ответственно. Зам принял участие во мне. Почему бы мне не ответить добром на добро? Пойду с ним в ресторан. Меня не убудет. Посижу. Поем, в конце концов, и уйду домой.

Я согласилась.

Это был ресторан под открытым небом. Значит, лето. Муж - убогий, как бомж. А может быть, он мне таким казался, потому что я знала ситуацию. Я как бы видела на его макушке ветвистые рога, а рога никого не украшают.

Жена - высокая худая блондинка. Если бы она не была женой бомжа никаких претензий. Стиль. Шарм. Но она - соучастница преступления. Нарушаются одновременно две заповеди: не пожелай жены ближнего, не лжесвидетельствуй. Последнее относится ко мне. Но я ничего. Сижу. Пью вино Я спокойно играю свою роль. Крыша и крыша. Никакого развития образа.

Зам ухаживает за мной как за своей дамой. Смотрит в глаза, накрывает мою руку своей. Переигрывает. Блондинка нервничает. Только что не рыдает. Зам на глазах уходит с ее крючка. Уходит крупная рыба.

Потом мы куда-то едем. На чью-то дачу.

В этом году урожай яблок. Терраса завалена яблоками так, что некуда ступить. Надо найти место, чтобы поставить ногу. Воздух напоен яблоками.

Зам и блондинка идут за угол дома выяснять отношения. А я сижу на яблочной террасе с ее мужем. И мне кажется: он все понимает. Я уже не вижу его бомжом. Грустный человек. Мне неловко перед ним. Я поднимаюсь и иду искать заблудшую пару.

Стемнело. Луна. Звезды. Воздух холодный и какой-то хрустальный от чистоты. И голоса.

Он: Ну что, все?

Она: Ну как тебе сказать...

Я вдруг остолбенела от красоты жизни: хрустальный вечер, двое теряющих друг друга, яблоки. И быстротечность времени. Яблоки полежат-полежат и пропадут, если их, конечно, не сварят в варенье. Двое постоят и разойдутся. Ночь перейдет в утро. Звезды поблекнут. И в этом какой-то пронзительный смысл, в быстротечности. Ну что хорошего, если бы звезды светили всегда? И двое стояли всегда? И яблоки лежали всегда? Скучно, как в Швейцарии.

Назад Дальше