Что мне было делать? Я чувствовал, что находился во власти этого безнравственного злодея. Между тем мы подвигались вперед мелкою рысцою. Полина оставалась как в забытьи: ни мои ласки, ни близкая опасность не извлекли ее из этого отчаянного бесчувствия. Наконец при тусклом свете месяца мы завидели ездока, скачущего во весь опор за нами; он понуждал коня криком и ударами. Встреча была неизбежна… И он, точно, настиг нас, когда мы стали подниматься на крутой въезд берега, обогнув обледенелую прорубь. Уже он был близко, уж едва не схватывал нас, когда храпящая лошадь его, вскочив наверх, споткнулась и пала, придавив под собою всадника. Долго бился он под нею и, наконец, выскочил из-под недвижного трупа и с бешенством кинулся к нам; это был муж Полины.
Я сказал, что я уже ненавидел этого человека, сделавшего несчастною жену свою, но я преодолел себя: я отвечал на его упреки учтиво, но твердо; на его брань кротко, но смело и решительно сказал ему, что он, во что бы ни стало, не будет более владеть Полиною; что шум только огласит этот несчастный случай и он потеряет многое, не возвратив ничего; что если он хочет благородного удовлетворения, я готов завтра поменяться пулями!
— Вот мое удовлетворение, низкий обольститель! — вскричал муж ее и занес дерзкую руку…
И теперь, когда я вспомню об этой роковой минуте, кровь моя вспыхивает как порох. Кто из нас не был напитан с младенчества понятиями о неприкосновенности дворянина, о чести человека благорожденного, о достоинстве человека? Много-много протекло с тех пор времени по голове моей; оно охладило ее, ретивое бьется тише, но до сих пор, со всеми философическими правилами, со всею опытностию моею, не ручаюсь за себя, и прикосновение ко мне перстом взорвало бы на воздух и меня и обидчика. Вообразите ж, что сталось тогда со мною, заносчивым, вспыльчивым юношею! В глазах у меня померкло, когда удар миновал мое лицо: он не миновал моей чести! Как лютый зверь кинулся я с саблею на безоружного врага, и клинок мой погрузился трижды в его череп, прежде чем он успел упасть на землю. Один страшный вздох, один краткий, но пронзительный крик, одно клокотание крови из ран — вот все, что осталось от его жизни в одно мгновение! Бездушный труп упал на склон берега и покатился вниз на лед.
Еще несытый местью, в порыве исступления сбежал я по кровавому следу на озеро, и, опершись на саблю, склонясь над телом убитого, я жадно прислушивался к журчанию крови, которое мнилось мне признаком жизни.
Испытали ли вы жажду крови? Дай Бог, чтобы никогда не касалась она сердцам вашим; но, по несчастию, я знал ее во многих и сам изведал на себе. Природа наказала меня неистовыми страстями, которых не могли обуздать ни воспитание, ни навык; огненная кровь текла в жилах моих. Долго, неимоверно долго мог я хранить хладную умеренность в речах и поступках при обиде, но зато она исчезала мгновенно, и бешенство овладевало мною. Особенно вид пролитой крови, вместо того чтобы угасить ярость, был маслом на огне, и я, с какою-то тигровою жадностию, готов был источить ее из врага каплей по капле, подобен тигру, вкусившему ненавистного напитка. Эта жажда была страшно утолена убийством. Я уверился, что враг мой не дышит.
— Мертв! — произнес голос над ухом моим. Я поднял, голову: это был неизбежный незнакомец с неизменною усмешкою на лице. — Мертв! — повторил он. — Пускай же мертвые не мешают живым, — и толкнул ногой окровавленный труп в полынью.
Тонкая ледяная кора, подернувшая воду, звучно разбилась; струя плеснула на закраину, и убитый тихо пошел ко дну.
— Вот что называется: и концы в воду, — сказал со смехом проводник мой.
Я вздрогнул невольно; его адский смех звучит еще доселе в ушах моих. Но я, вперив очи на зеркальную поверхность полыньи, в которой, при бледном луче луны, мне чудился еще лик врага, долго стоял неподвижен. Между тем незнакомец, захватывая горстями снег с закраин льда, засыпал им кровавую стезю, по которой скатился труп с берега, и приволок загнанную лошадь на место схватки.
— Что ты делаешь? — спросил я его, выходя из оцепенения.
— Хороню свой клад, — отвечал он значительно. — Пусть, сударь, думают, что хотят, а уличить вас будет трудно: господин этот мог упасть с лошади, убиться и утонуть в проруби. Придет весна, снег стает…
— И кровь убитого улетит на небо с парами! — возразил я мрачно. — Едем!
— До Бога высоко, до царя далеко, — произнес незнакомец, будто вызывая на бой земное и небесное правосудие, — Однако ж ехать точно пора. Вам надобно до суматохи добраться в деревню, оттуда скакать домой на отдохнувшей теперь тройке и потом стараться уйти за границу. Белый свет широк!
Я вспомнил о Полине и бросился к саням; она стояла подле них на коленах, со стиснутыми руками, и, казалось, молилась. Бледна и холодна как мрамор была она; дикие глаза ее стояли; на все вопросы мои отвечала она тихо:
— Кровь! На тебе кровь!
Сердце мое расторглось… но медлить было бы гибельно. Я снова завернул ее в шубу свою, как сонное дитя, и сани полетели.
Один я бы мог вынести бремя зол, на меня ниспавшее. Проникнутый светскою нравственностию, или, лучше сказать, безнравственностию, еще горячий местью, еще волнуем бурными страстями, я был недоступен тогда истинному раскаянию. Убить человека, столь сильно меня обидевшего, казалось мне предосудительным только потому, что он был безоружен; увезти чужую жену считал я, в отношении к себе, только шалостью, но я чувствовал, как важно было все это в отношении к ней, и вид женщины, которую любил я выше жизни, которую погубил своею любовью, потому что она пожертвовала для меня всем, всем, что приятно сердцу и свято душе, — знакомством, родством, отечеством, доброю славою, даже покоем совести и самым разумом… И чем мог я вознаградить ее в будущем за потерянное? Могла ли она забыть, чему была виною? Могла ли заснуть сном безмятежным в объятиях, дымящихся убийством, найти сладость в поцелуе, оставляющем след крови на устах, — и чьей крови? Того, с кем была она связана священными узами брака! Под каким благотворным небом, на какой земле гостеприимной найдет сердце преступное покой? Может быть, я бы нашел забвение всего в глубине взаимности; но могла ли слабая женщина отринуть или заглушить совесть? Нет, нет! Мое счастие исчезло навсегда, и самая любовь к ней стала отныне огнем адским.
Воздух свистел мимо ушей.
— Куда ты везешь меня? — спросил я проводника.
— Откуда взял — на кладбище! — возразил он злобно.
Сани влетели в ограду; мы неслись, задевая за кресты, с могилы на могилу и, наконец, стали у бычачьей шкуры, на которой совершал я гаданье: только там не было уже прежнего товарища; все было пусто и мертво кругом, я вздрогнул против воли.
— Что это значит? — гневно вскричал я. — Твои шутки не у места. Вот золото за проклятые труды твои; но вези меня в деревню, в дом.
— Я уж получил свою плату, — отвечал он злобно, — и дом твой здесь, здесь твоя брачная постеля!
С этими словами он сдернул воловью кожу: она была растянута над свежевырытою могилою, на краю которой стояли сани.
— За такую красотку не жаль души, — примолвил он и толкнул шаткие сани…
Мы полетели вглубь стремглав.
Я ударился головою в край могилы и обеспамятел; будто сквозь мутный сон, мне чудилось только, что я лечу ниже и ниже, что страшный хохот в глубине отвечал стону Полины, которая, падая, хваталась за меня, восклицая: «Пусть хоть в аду не разлучают нас!» И, наконец, я упал на дно… Вслед за мной падали глыбы земли и снегу, заваливая, задушая нас; сердце мое замлело, в ушах гремело и звучало, ужасающие свисты и завывания мне слышались; что-то тяжкое, косматое давило грудь, врывалось в губы, и я не мог двинуть разбитых членов, не мог поднять руки, чтобы перекреститься… Я кончался, но с неизъяснимым мучением души и тела. Судорожным последним движением я сбросил с себя тяготящее меня бремя: это была медвежья шуба…
Где я? Что со мной? Холодный пот катился по лицу, все жилки трепетали от ужаса и усилия. Озираюсь, припоминаю минувшее… И медленно возвращаются ко мне чувства. Так, я на кладбище!.. Кругом склоняются кресты; надо мной потухающий месяц; подо мной роковая воловья шкура. Товарищ гаданья лежал ниц в глубоком усыплении… Мало-помалу я уверился, что все виденное мною был только сон, страшный, зловещий сон!
«Так это сон?» — говорите вы почти с неудовольствием. Други, други! неужели вы так развращены, что жалеете, для чего все это не сбылось на самом деле? Благодарите лучше Бога, как возблагодарил его я, за сохранение меня от преступления. Сон? Но что же иное все былое наше, как не смутный сон? И ежели вы не пережили со мной этой ночи, если не чувствовали, что я чувствовал так живо, если не испытали мною испытанного в мечте, — это вина моего рассказа. Все это для меня существовало, страшно существовало, как наяву, как на деле. Это гаданье открыло мне глаза, ослепленные страстью; обманутый муж, обольщенная супруга, разорванное, опозоренное супружество и, почему знать, может, кровавая месть мне или от меня — вот следствия безумной любви моей!!
Я дал слово не видеть более Полины и сдержал его.
М. П. Погодин ВАСИЛЬЕВ ВЕЧЕР [24]
Весь левый низменный берег Оки, почти от устья Москвы-реки, чрез Клязьму, до самой Волги, покрыт густыми сосновыми лесами, в иных местах верст на семьдесят шириною. Леса сии мало-помалу редеют с того времени, как московский топор, добравшись до них, начал просекать сквозные дороги чрез их заповедные чащи; но лет за пятьдесят, за шестьдесят много еще было таких, куда человек не ступал никогда ногою и даже ворон, по старинной пословице, костей не занашивал. Вечерняя темнота не рассветала в них ни летом, ни зимою; и лишь в березовые рощи, рассеянные кое-где между непроницаемыми соснами и елями, прокрадывались лучи дневные. Тишина глубокая. Иногда только ветер гудел в сокровенной середине, силясь напрасно прорваться сквозь плотные частые преграды; и изредка слышен был медведь, который, взлезая на сосну за бортным медом, царапал своею широкою лапой по древесной коре, или волк, который, почуя дальнюю падаль, скакал по земле, покрытой иглами. Но среди сих дремучих боров есть многие болота, покрытые серым мохом и густою осокою, приволье диких птиц всякого рода, широкие озера, богатые рыбою; и здесь-то исстари находились деревни, основанные охотниками, угольниками и предприимчивыми хозяевами, кои селились в этой глуши, надеясь собирать больший доход с наследственных своих угодий.
У одного из них, премьер-майора Захарьева, который переехал из Москвы в Муромскую деревню с тоски по умершей жене, а остался по привычке и страсти к охоте, затеялось игрище в Васильев вечер для единственной дочери, девятнадцатилетней девицы. Все соседи, ближние и дальние, почти за неделю собрались к богатому и радушному хозяину; и в назначенный день, чуть только смерклось, между тем как старики в особых комнатах сидели за отменным пенником [25]и густыми наливками, хвастаясь друг перед другом своими подвигами, нетерпеливая молодежь начала святочные игры; запели песни, заплели хороводы, пустились вприсядку. Поднялся шум, крик, смех, раздались веселые плески. Жмурки, гулючки, жгуты, носки [26]следовали одни за другими, прерываясь только общим хохотом, когда кто-нибудь второпях ушибался до крови об угол, или падал стремглав на подставленные ноги, или получал удар побольнее в спину, от которого трещали зубы и из глаз сыпались искры. Ближе к ночи начались гадания, любимая забава взрослых девушек. Они принялись топить олово, выливать в холодную воду и в застывающих образах читать свою участь. Другие выставлялись лицом за окно, накликая суженого: «Шени меня, мани меня лисьим хвостиком», — и мягкое прикосновение сулило им богатство, так как жесткое — бедность. Третьи выбегали на мороз и всем телом ложились на рыхлый снег, чтоб по замерзлому отпечатку судить о доброте и лихости будущих мужьев своих. Иные, наконец, бегали слушать на паперть, под церковное окно, иные на мельницу, на погребицу, к закормам, на гумно. Всего занимательнее было толкование предвещаний, когда девушки, одни белые, как молоко, другие красные, как кровь, испугавшись или ободрившись, набежали опять со всех сторон в комнату и стали пересказывать друг другу полученные вести. Вот тут-то надо было послушать споров: один и тот же знак, один и тот же звук иные принимали к добру, другие к худу, одни плакали, а другие смеялись. А как наконец начались поздравления, утешения, шутки, насмешки! Словом, шумному веселью не было бы конца, если бы старики, успевшие раза по два напиться и проспаться, не стали вызывать игруш домой: на общем совете у них положено было разъехаться теперь же, несмотря на позднюю пору, для того чтоб удобнее было на третий день собраться к одной дальней имениннице. Девушкам было очень досадно оставить такое раздолье, но их утешили надеждой вскоре возобновить прерываемую забаву; и они, перецеловавшись с молодою хозяйкою, поблагодарив ее за ласковое угощение, уговорясь о наступающем празднике, одни за другими разъехались с своими родителями, уложенные и укутанные. Старик взялся сам проводить одну свою приятельницу, трусливую вдову с двумя дочерями, жившую верстах в двадцати от его усадьбы.
Дочь осталась дома одна. Гаданья в этот вечер возвестили ей печаль наравне с радостию и взаимно себе противоречили: на стене, например, в тени от оловянных вылитков она увидела две церкви, а между ними глубокую впадину с колючим ежом, знаком потаенного врага. На морозе с одной стороны кто-то погладил ее пушистым хвостом, а с другой — оцарапал голиком, и песня ей спелася очень странная:
Она была в большом сомнении и, чтоб выйти из него, наслышанная много о сбыточных гаданьях в таинственный Васильев вечер, решается на последнее, самое действительное. Одна в своей комнате, в самую полночь, когда улеглись все домашние и только двое слуг в передней, дремля, дожидались барина, она садится перед зеркалом между двумя свечами и наводит другое так, что оно отразилось в первом двенадцать раз и представило даль бесконечную.
Туда, на самую крайнюю точку, до которой едва досягал напряженный взор, устремила она все свое внимание и с трепетом ожидала, что там ей представится: венец или заступ, счастье или несчастье.
Долго, долго смотрит она, ни об чем не думая, и воображение наконец берет верх над прочими способностями; она совершенно забывается, не знает уже, где она, что делает и чего желает, а между тем все смотрит, смотрит, смотрит…
Вдруг на далеком-далеком краю что-то чернеется… шевелится… ближе и ближе, больше и больше… неясные черты собираются в человеческий образ… призрак идет и растет, идет и растет… уж можно различить и черты: черные глаза, как горячие уголья, навислые брови, как сосновые ветви, рот с дупло, голова с пивной котел, волосы всклокоченные овином… а все еще он толстеет и длиннеет… уж это исполин во всю комнату… уж близко ее… и ударил по руке железной лапой… Ах!
Страх возвращает девушке память. Она перекрестилась и видит перед собою высокого толстого мужика в нагольном полушубке с топором в одной руке и потаенным фонарем в другой.
— Ключи от денег! — спрашивает он ее охриплым голосом.
— Не знаю, — отвечает девушка.
— Врешь! Сказывай! Убью! — И замахнулся топором над нею.
— Здесь в образной, — отвечает она, трепещущая, и подает толстую связку.
— Веди под пол! Где ход?
Дрожащей рукою указывает она половицу, которую разбойник тотчас поднимает, толкает вперед девушку и сам спускается вслед за нею по маленькой лесенке; нагнувшись, ведет она его по разгороженному подвалу к углу, где стоял большой дубовый сундук, окованный со всех сторон железом.
Разбойник, осмотревшись, примерясь, кладет на землю топор и фонарь, становится на колена, повертывает с напряжением длинный ключ в заржавом замке и силится поднять примерзлую крышу; а что делает девушка?
Образумясь уже от страха, видя себя в выгодном положении, сия мужественная дочь дикой природы, привыкшая с малых лет к былям и сказкам о страшных приключениях, уже решилась на смелый поступок: она взяла потихоньку топор, невдомек занятому разбойнику, и, изловчась, со всего размаху вдруг ударила его сзади обухом по голове, так что в то же мгновение вылетел из него дух…
Между тем в ближней стороне слышится шорох: кто-то подлезает через отдушину под дом и издали шепчет:
— Эй, Степка! что ж ты! Да скоро ли?
Не теряя духа, ободренная успехом, девушка отвечает сиповатым голосом:
— Да не управлюсь, поди сюда, пособи.
А сама, закрыв фонарь, прячется у дороги за столбом. Второй разбойник ползет на голос, ругая темноту и тесноту. Лишь только поравнялся он с нею, она из всех сил топором его в самое темя — и тот повалился, не испустив даже стона.
Она спешит оставить мертвецов, но испытание ее не кончилось: еще слышится шорох, подлезает третий:
— Ребята, скорее, барин уж близко.
Уйти ей невозможно: половицу над лестницею первый разбойник крепко прихлопнул, спустившись под пол, и поднять ее без шума нет средства — опасность увеличивается. Разгоряченная, с помутившимся уже умом, она дожидается нового гостя и встречает его с меньшею осторожностию и меньшим успехом: удар попал не в голову, а по руке… Между тем на дворе послышался шум, залаяли собаки… разбойник, ошеломленный внезапным ударом, — назад, а героиня с последними силами — на лестницу, в свою комнату, и без памяти покатилась на пол.
Это в самом деле приехал барин. Видя свет в комнате у дочери, он заходит к ней проститься — и как же ее находит? Она лежит бледна как смерть, без голоса, без движения; подле нее окровавленный топор; нагорелые свечи перед зеркалом; другое зеркало, разбитое вдребезги, — на полу. Он не понимает, что все это значит, зовет в ужасе людей, оттирает полумертвую льдом. Она приходит на минуту в себя, поводит мутными глазами и чуть выговаривает прерывающимся голосом: