Как только она заводит эту песню о хорошей каюте и шезлонге, я ее спрашиваю, — ты что, не нахлебалась?..
И в который раз: вдох — три минуты пустынной дороги, вдох — глухие заборы, помойки, ряды оливковых деревьев, поворот налево, вдох — запущенный пустырек с тремя старыми могилами, направо, вдох — вилла с цветными стеклышками в окнах террасы на втором этаже, магазин бытовых товаров, мечеть, поворот на шоссе и — выдох, выдох, вы-ы-дох…
Скоро отсюда выведут наши войска, вспомнила она, и тогда выдыхать совсем не придется. Зато Хаим перестанет останавливаться и раздавать солдатам булочки…
За постом прибавили скорость, проскочили Модиин, понеслись по свободному утреннему шоссе… Протикало шесть, Хаим включил радио — «Шма, Исраэль!» — ежедневная побудка голосом Левитана…
Затем широко разбросанные поля, Дерьмовый курган, шевелящийся на равнине, совершенно живой от копошащихся на нем мусоровозок и вечной колготни чаек над ним.
Мост «Ла Гардиа»…
— Зьяма, вот что, — сказал Хаим, подвозя ее к переходу. — Я возвращаюсь сегодня раньше, ты меня на тремпиаде не жди. Часам к семи там проезжают наши — Амос, Давид Гутман и Руги Иоханан. Так что, тебя подхватят.
— А ты поедешь один через Рамаллу? — спросила она.
— Возьму кого-нибудь на тремпе, — сказал Хаим. На переходе она обернулась, выхватила взглядом красный «рено», седую голову за рулем и, перейдя улицу, почему-то вновь оглянулась: Хаима уже не было…
* * *— Делаем «стульчик». Стой так, дай руки. Эту клади сюда, а эту сюда. Понял? Витя, сосредоточься. Ты что — в детстве не делал «стульчика»?
— Нет, — сказал он. — В детстве я играл на скрипке, и дворовые дети мне кричали: «Жидочек, попиликай на скрыпочке!»
— А я-то как раз и была дворовой девчонкой. Ну, учись, а то мы до ишачьей пасхи не управимся: эту руку сюда, а эту сюда.
— Так делайте уже что-нибудь! — сказала Юля, одетая для выхода в свет. Ее требовалось снести с четвертого этажа к машине. Сегодня она должна была подписать в банке заветные бумаги на пришедшие дойче, мать их, марки.
Наконец сплели «стульчик», присели… но тут у Вити схватило спину, и он еле поднялся.
— Вот это моя жизнь! — сказала Юля со злорадством. — Когда мне надо подышать воздухом, он обязательно хватается за свой геморрой.
— Видала старую стерву? — спросил Витя.
— Давай еще разок! — сказала Зяма. Наконец Юля уселась на их сплетенные руки, обняла их за шеи и стала командовать спуском.
— Поворот! — кричала она. — Разворачиваемся!
Витя кипел и грозился сбросить ее в лестничный пролет.
Зяма успокаивала обоих.
На лестничной площадке первого этажа их кавалькада чуть не сбила алкаша-соседа. Он обалдело глядел им вслед, очевидно приняв эту странную группу за свою алкогольную галлюцинацию.
Перед дверьми банка Юле вдруг стало плохо. Лицо ее посерело, она опустилась на ступеньки и схватилась за сердце. Зяма ловко подложила ей под голову свою сумку.
— Витя! — сказала она. — Беги в банк, вызови «амбуланс».
Но Витя продолжал задумчиво стоять над скорченной Юлей.
— Вот интересно, — пробормотал он, — доживет она до подписи?
Зяма выпросила у кого-то из сотрудников банка сердечное, дала старухе, и та, повалявшись еще на ступеньках, постепенно отдышалась.
Это она назло, искренне уверял Витя.
После подписания бумаг (а оно вряд ли было менее торжественным, чем дипломатическая церемония подписания какого-нибудь мирного договора) они впихнули старуху в машину и поехали отметить радостное событие надвигающейся покупки лазерного принтера.
— Видишь, — сказал Витя, — это наглядная иллюстрация к поговорке «Нет худа без добра». Шесть миллионов должны были сгореть в их прекрасно сконструированных печах, чтоб через пятьдесят лет мы на смердящие марки их вонючих компенсаций купили отличный принтер!
— Чтоб ты лопнул! — проговорила Юля в сердцах. — Чтоб тебя разорвало за такие слова. Господи, прости ему его поганый язык!
— Дым, — почти весело ответил Витя, заворачивая на улицу Аяркон, — кульминация нашей истории — дым шести миллионов. Вот либидо этого мира, его подспудное сокровенное желание: превратить нас в дым. Поэтому я живу в этой идиотской стране, среди этих мудаков и кретинских мизрахов.
Они выбрали маленькое, не слишком роскошное кафе на улице Алленби.
— Если б не твой идиотский кашрут, можно было бы тут, за углом, съесть изумительный свиной стейк, который готовит один парень из Уругвая.
— Закажи, пожалуйста, цыпленка и заткнись хоть на минуту, — ласково попросила Зяма. — Юля, как вы насчет цыпленка?
— Только пусть он прожарит его хорошенько, чтоб это был-таки цыпленок. Скажите ему! Постойте, я сама скажу. Молодой человек! Крутите моего цыпленка дольше, дольше!
— Оставь его в покое, — сказал Витя, — он же не понимает по-русски.
— А что такого непонятного я сказала! — возмутилась старуха.
Принесли цыплят. Да, Витя знал не только злачные места, где готовили свиные стейки. И эта комедия с якобы случайным выбором маленького скромного кафе… Он, конечно, знал, что здесь подают отличных цыплят.
— Закажи мне пива, — попросила Зяма.
— Пива — к цыпленку?
— Тебе сказали — пиво, так пусть будет пиво! — встряла Юля.
— Смотри, как она быстро очухалась, — сказал Витя Зяме. — Я тебе говорю: она еще по мне будет свечи ставить. Мы еще заработаем на ней!
Юля оживленно улыбалась. Это кафе, Зяма, о которой она столько слышала и впервые сегодня увидела, прекрасно приготовленный цыпленок и даже смуглый молодой официант с серьгой в ухе привели ее в состояние тихого восторга. Она едва доставала подбородком до края стола и была удивительно похожа одновременно на Бетховена и на любопытного ребенка. Маленький любопытный Бетховен, дотянувшись до края стола, с жадностью осматривал все вокруг.
— Разрешите, я подложу вам свою сумку, — предложила Зяма, — так будет удобнее…
Усевшись на сумку, Юля проговорила с удовлетворением:
— А я весь день сегодня думаю: где я вас могла встретить? И только сейчас поняла, что — нигде.
— Юля, что я в тебе ценю — так это удивительную толковость.
— Но вы мне ужасно напомнили одного человека, которого я видела однажды… постойте… больше шестидесяти лет назад. И он был совсем наоборот — мужчиной… Не могу понять — почему вы его так напомнили…
А, он улыбался так же, как вы! Хотя его положение было такое, что не до улыбок. Его вели в тюрьму. А он улыбался.
— Берегись, — сказал Витя, — если она сейчас перехватит инициативу, она расскажет тебе про всех своих родственников до седьмого колена, ты цыпленка не почувствуешь.
— Почему — про всех! — возмутилась Юля. — Вы видите мою жизнь? Он же мне слово не дает сказать. Я хотела только рассказать про своего дядю, какой это был смелый человек — дядя Муня. Он всю жизнь работал буфетчиком на Казатинском вокзале. Вы знаете Казатин? Это узловая станция между Киевом и Винницей… Так я с детства все лето проводила у дяди в Казатине. У него был дом на пять комнат и большущий сад, а жили они вдвоем с тетей, и детей у них не было. Так они меня любили, как дочь. И я всегда помогала дяде в буфете, там — стаканы насухо вытереть, посуду со столов убрать. И даже уже взрослой девушкой я у них летом месяцами жила… И тогда было лето, поздно, вечер. И мы с дядей Муней собрались уже закрывать, вдруг он глянул в окно и говорит мне: «Погоди, Юленька…»
И входят эти двое. И сразу видно: один конвойный, солдат, а другого ведут. И этот другой — мужчина лет так тридцати, но как юноша — тонкий, ладный такой, подвижный. И улыбается… И так он улыбается, что этот его конвойный тоже вроде расслабляет свое сердце. И вот, я вижу, этот мужчина, которого ведут, по виду еврей, осторожно так подмигивает дяде Муне. И я понимаю, что они знакомы…
— Короче, эти два еврея сделали этого несчастного конвойного. И точка, — сказал Витя, наливая пиво в Зямин бокал. — А теперь дай и нам слово сказать.
— Погоди! — быстро сказала Зяма. — А зачем они в буфет зашли?
— Так выпить! — удивленно пояснила старуха. — Он уговорил конвойного зайти выпить.
— Что значит уговорил? Ведь его вели в тюрьму?
— Ну да. Так я же вам рассказываю — это такой человек был, что когда он рот открывал и улыбался и начинал говорить…
— Природное обаяние мошенников, — вставил Витя.
— Чтоб тебе быть таким мошенником, каким большим начальником был этот человек, — сказала Юля. — Это было время, когда Сталин сажал за «перегибы на местах».
— Ну так чем дело кончилось? — примирительно спросил Витя. — Дорасскажи уже, и хрен с ним.
— Ну так он и мой дядя Муня напоили вдрызг конвойного. А потом этот человек, арестованный, раздел конвойного, оделся в его форму, а взамен нацепил на того свои брюки и рубаху, хоть они были тому малы… И потом он ото так поднял конвойного, взвалил на себя и… Но перед этим он меня поцеловал.
— Ну так чем дело кончилось? — примирительно спросил Витя. — Дорасскажи уже, и хрен с ним.
— Ну так он и мой дядя Муня напоили вдрызг конвойного. А потом этот человек, арестованный, раздел конвойного, оделся в его форму, а взамен нацепил на того свои брюки и рубаху, хоть они были тому малы… И потом он ото так поднял конвойного, взвалил на себя и… Но перед этим он меня поцеловал.
— О! — воскликнул Витя. — Вот это мужик.
— Да… Притянул так, за шею, и поцеловал прямо в губы. А меня до этого никто не целовал. И я вот этот его поцелуй — в такой опасности, в такой опасности! — всю жизнь помнила.
— Ну, дальше. Что он с этим конвойным сделал? Сбросил на рельсы?
— Бог с тобой! — возмутилась Юля. — Что он — бандит? Он его просто довел до тюрьмы в Жмеринке и сдал вместо себя.
— Че-его? Как это, сдал? Ты с ума сошла?
— Так дядя Муня всю жизнь рассказывал. А он врать бы не стал.
Витя взглянул на Зяму. У нее было бледное вдохновенное лицо.
— Что случилось? — спросил он испуганно.
Она ответила тихо, с торжественной радостью:
— Это был мой дед!
35В банкетном зале ресторана «Ковчег Завета» гуляла свадьба. Вернее, шли последние приготовления к гульбе. Гости уже бродили парами, уже тусовались группками, уже потаскивали с накрытых столов оливки и кружочки маринованной моркови, уже наливали себе у стойки спиртное, давая бармену подробные указания насчет коктейлей.
Хорошая дивчина выходила замуж за хорошего хлопца.
Никакой иной информации о счастливых новобрачных читателям не предлагается. Они, конечно, появятся еще на этой, а может быть, и следующей странице, но ввиду своей незначительности для общего течения всей этой непристойно фарсовой и пронзительно печальной жизни, имен не получат. Будьте счастливы, дорогие!
Кстати, их еще не было. Не встречали новобрачные гостей, гости сами весьма вольготно фланировали по залу, и вообще чувствовалось, что эти гости ощущают себя вольготно не только в этом помещении, но и за пределами его.
И если можно было бы записать на некую умозрительную пленку словесный, смешанный с расхожей музычкой, гул, а затем расшифровать его, то обнаружилось бы очень скоро, что беседовали все эти, безусловно русскоязычные, гости, на каком-то неизвестном иностранном языке.
— «Анцис»… «Супердяк» по одной до упора и «Анцис». Комплект недоукомплектован…
— И дает чек «дахуй»,[14] а в комплекте «энерджестик», и вместо «пудэля» — два «гипперфука».
— Трансмедитация в пике… и тут мен с двумя «супердяками» в комплекте.
— Нет, в потенциале — двойной «Анцис», чистейший продукт без галлюциногенных добавок. «Энерджестик» плюс усиленные медитации — полное восстановление эрекции.
Да: все они, присутствующие здесь, несомненно, объединены были некоей общей идеей, делом жизни. Делом с большой буквы, за пределы жизни, возможно, и выходящим…
«А взор ее так много обеща-ает!..»
Не умолкая ни на минуту, играла музыка — задорный ансамблик из гитариста, скрипача, саксофониста и молоденькой певицы исполнял попеременно популярные израильские и советские песни. Что, как это ни странно, почти одно и то же. Поэтому переход от одной песни к другой ощущался органичным ее продолжением. (Да-да, старые сплетни: у Дунаевского, мол, то ли дядя, то ли двоюродный дедушка был кантором, и с детства затверженные мелодии псалмов и народных песен известный советский композитор орнаментировал и преобразил, обогатив тем самым сокровищницу советской культуры. Какие-нибудь братья Покрассы тоже ведь в детстве в хедер бегали. «Мы красные кавалеристы, и про нас…» Но это — к слову.)
Что же касается таких известных песен, как «Синенький скромный платочек» или «Только глянет над Москвою утро вешнее» — слова их давно переведены на иврит, и любой израильтянин будет страшно удивлен, если вы заявите на эти, знакомые ему с детства, мелодии первородные права.
Так что, музыка играла, певица пела, народ толпился и оживленно готовился пугать раввинов дикими криками «горько».
Однако молодые все не шли. Посреди зала, окруженная низким веревочным, на столбиках, ограждением, стояла готовая хупа — четыре высоких шеста с бархатным расшитым балдахином. Распорядитель и официанты время от времени знаками отгоняли публику от этого, столь уже здесь привычного сооружения.
Да что они — за диких нас держат? — возмущался кое-кто. — Что мы — на свадьбах здесь не бывали?
— Сюрприз! — объяснял распорядитель. — Вас ждет сюрприз!
Этот высокий представительный мужчина (тучное дамское туловище на длинных ногах бывшего спортсмена)… а, между прочим, ведь это Миша, да-да, Миша, в прошлом — актер Новочеркасского ТЮЗа, в славном настоящем — один из столпов таинственной организации распространителей продукта «Группенкайф».
Он прохаживался по залу, волоча за собой провод от микрофона, то переступая через него, то умело и ловко позмеивая провод по полу, как юная гимнастка в «упражнении с лентой». Торжественно приставал то к одной группе гостей, то к другой, веля им чувствовать себя как дома, наливать себе что душа пожелает, и — терпение, чуточку терпения… Вы увидите сегодня такое!
Вместе с тем он немедленно включался в нерусские разговоры с мелькающими в них «анцисами», «супердяками» и двойными «пудэлями» и даже вставлял что-нибудь, вроде: «В паблисити с „пудэлем“ аккуратнее. В нем закодирована исходная цепочка». Или попросту:
«Боря, к йом ришону — две тысячи комплектов».
Постепенно выяснялось, что и гости, и родители новобрачных, и распорядитель, и даже ансамбль (музыкальный перпетуум-мобиле) — словом, все присутствующие — тем или иным образом причастны к делу распространения (воспевания и увековечения) великого продукта «Группенкайф», который, кстати, меньше всего напоминал продукт.
А у стойки со спиртными напитками стоял низовой потребитель продукта — Танька Голая. Ее обнаженные плечи тускло отсвечивали, как инкрустированный перламутром театральный бинокль — любимая игрушка Мишиного детства, дядин трофей, привезенный из Берлина в 46-м.
В его душе затеплилась тихая грусть, и все-таки, безотчетно, ему почему-то захотелось прикрыть салфеткой эти голые плечи.
К тому же не Бог весть как сшитый сарафан то и дело сползал с левой Танькиной груди, и она, оживленно беседуя, забывала этот косой лиф подтянуть вверх.
Вот что было непостижимо: никто из мужчин — от интеллектуалов квартала «Русский стан» до дюжих, с бычьими шеями распространителей «Группенкайфа», похожих на бабелевских налетчиков с Молдаванки, — никто не посягал на эту святую наготу. Как не посягнет на наготу ребенка ни один нормальный человек. Наоборот — постоянная беспечная Танькина нагота вызывала в них обеспокоенность ее здоровьем и отеческое желание укутать потеплее эту, не по сезону раздетую, девочку.
— Ну, — спросил Миша, — как дела?
— Кайф! — сияя, отвечала Танька Голая.
— Продукт принимаешь?
Она оттопырила большой палец.
— Медитируешь вовремя?
Танька закатила глаза и полетно замахала руками. При этом безлямочный лиф ее сарафана сполз с обеих полных грудей.
— Улучшение чувствуешь? — строго спросил Миша, рассматривая носки своих мексиканских туфель на каблуках (такие туфли идеально подходили к образу сутенера из «Розового квартала».)
— Еще бы!
— Ну вот, — сказал Миша. — Пришло время. На нашей стороне вся дискриминируемая русская община.
Есть люди в России, заинтересованные нам помочь. Будем сколачивать партию. Для этого и собрались.
— Как? — удивилась Танька Голая, переступая длинными красивыми ногами. — А свадьба? Фиктивная?
— Почему — фиктивная? — усмехнулся Миша. — Свадьба — само собой. Мы — за продолжение рода потребителей «Группенкайфа». Но партия — это назревшая необходимость. Мы можем получить до восьми мандатов в кнессете. Сколько можно терпеть? До каких пор?
— Мишка, а знаешь, у нас в театре, где я билетершей работала, был один актер, экстрасенс. Страшный алкоголик. У него в гримуборной на стене рядом с зеркалом были отметки — градусы. Он приставлял стакан и отмерял: перед первым актом можно было выпить 50 граммов, после первого — еще пятьдесят, после второго — сто…
— К чему ты это сейчас?
— А он головную боль лечил, когда пьяный не был. От его ладони такой жар исходил — ужас!
— Ну? — строго спросил Миша. — А при чем тут «Группенкайф»?
— Ни при чем, — улыбаясь и почесывая над грудью розовый гофрированный след от резинки лифа, проговорила Танька Голая. — Просто вспомнила. Он у себя дома батареи парового отопления красил почему-то «золотой» и «серебряной» краской.
— Тебе не холодно? — перебил ее Миша. — Смотри, простудишься!