Доктор и Рабинович посидели бы еще чуток и разошлись спать, довольные друг другом.
Но, видно, испытания этого вечера, вернее, этой последней, перед Судным Днем, Ночи Трепета не были исчерпаны.
И в тот момент, когда, разлив себе по последней, они поднесли ко ртам кружки, столб пламени и дыма — отнюдь не библейский, заметим, и далеко не пиротехнический — встал из оврага, взметнулся над террасой и заметался — куда бы податься, как бы перевалить через бортик, дотянуться до деревянных дверей и окон.
Секунды две пьяные и сонные Доктор с Рабиновичем завороженно глядели на этот огненный фонтан.
— Опять — салют? — пролепетал Рабинович.
— Какой салют, дурак! — заорал шальным тенором Доктор, сразу трезвея и холодея. — Горим!!!
Он лучше Сашки держался на ногах и лучше соображал (он вообще был крепче Рабиновича в выпивке), поэтому немедленно ринулся в кухню, немеющими от ужаса руками размотал шланг, которым Сашка поливал обычно цветочки в псевдоамфорах, насадил его на кран и открыл воду на всю катушку. Обливая все вокруг, он протащил по гостиной шланг и вбросил через окно на террасу. А там его подхватил Рабинович и направил струю вниз, в овраг, откуда и произрастал и ширился столб дыма и огня.
На вопли Доктора минуты через три уже сбежалась к Сашкиному коттеджу половина жильцов квартала «Русский стан». Кто-то приволок более длинный шланг, кто-то таскал воду ведрами и тазами.
— Лейте вокруг! — командовал Доктор. — Вокруг, на сухую траву! Чтобы не занялось!
Суматоха, крики, ругань, звон ведер и тазов и неприличное оживление соседей продолжались минут сорок. Когда с пожаром сообща справились, приехала «пожарка», вызванная кем-то с испугу (или все от того же оживления).
Пожарные тоже выкатили огромный шланг и, несмотря на протесты, топая и громко перекрикиваясь на иврите, еще минут пять поливали в гостиной мебель и ковер, а заодно и пол на террасе. Уехали они только после того, как Рабинович подписал, ругаясь, какие-то неведомые бумаги.
К тому же во всем городке погасло электричество. Очевидно, пожар задел проводку.
Мокрые, дрожащие от холода и совершенно очумевшие от всех событий, сидели Сашка и Доктор на террасе в полной тьме и полном одиночестве.
Они давно уже обсудили причины пожара и пришли к выводу, что, конечно, пиротехнические увеселения близнеца Тихона тут ни при чем, скорее всего, виноваты сухая трава и один из окурков Рабиновича, которые он отщелкивает по дурости в овраг. Но заплатит за пожар, конечно же, близнец Мироша. Он за все, сука, заплатит…
Тьма, всеобъемлющая тьма сожрала городок. Доктор и Рабинович едва различали друг друга.
И в этой глухой клубящейся тьме, сверху справа, где должен был нависать Танькин балкон, мерно закачалось мерцающее нечто, нежно-перламутровые семядоли… Рабиновичу сначала показалось, что это одна из дымовых пиротехнических фигур, все еще всплывающих со дна обгоревшего оврага.
Он пихнул Доктора локтем в бок.
— Что там… в углу, — прошептал он, — колышется?..
Доктор поднял голову, сощурился.
— По-моему, задница, — меланхолично проговорил он. Зрение у него было лучше, чем у Рабиновича. — Ага… Это она вышла пожар тушить, что ли… с балкона… Не разберу… полотенечком, кажется, машет…
Танька Голая и вправду вышла принять участие в борьбе с пожаром. Просто, когда все боролись, она нежилась в горячей ванне. А как вылезла из ванной да унюхала гарь, так и выскочила на балкон, и давай полотенцем дым гонять. Дура. Наделала сегодня делов.
— Рабинович, — в бешенстве процедил Доктор, — ну-ка, дай по жопе этой… Маугли!
Но у Сашки просто сил не было двигаться, а тем более в кромешной тьме подниматься на ощупь в Танькину квартиру. Поэтому он набрал воздух в легкие и гаркнул во всю мочь:
— А ну, брысь отсюда!! Пошшшла спать, дура!! Так гоняют приблудных кошек с дачной веранды.
И Танька метнулась испуганно, как кошка, и исчезла. Хлопнула дверью, повернула ключ. С ней никогда никто так не обращался. Впервые в своей жизни она оскорбилась по-настоящему.
— Завтра извинюсь, — пробормотал Рабинович, — скажу, пьяный был… Ой, Доктор, как холодно, холодно и страшно… Это мне все в наказание… Нельзя было затевать свистопляску с партией во Дни Трепета… Потому что — сказано… — Он попытался вспомнить, что именно и где сказано, но не вспомнил и махнул рукой…
— Ты только не уходи, не бросай меня, Доктор… Четвертый час… Посидим до рассвета, а?
Он принес из прихожей два ватных узбекских халата, для себя и для Доктора.
— Вот, — сказал он, — ставил в Душанбе «Чайку»… В Душанбе — рай, старик, знаешь… все плов едят, чай пьют, водку из глиняных чайников… Вот скажи — кому и зачем в Душанбе нужна «Чайка», а?
— Чехов, — ответил Доктор вразумительно. — Антон Павлович… Львы, орлы и куропатки… тоже великая фраза… Слушай, у нас выпить ничего не осталось? Мы здесь дубаря дадим в такой холод. Верь мне, я доктор…
Рабинович поплелся шарить на кухне и принес почти целую бутылку водки «Кеглевич» и непочатую бутыль шотландского виски.
— О! Что положительного в миллионере было, так это, что выпивки много привез. Ты ж понимаешь, мой бюджет от всего этого безобразия треснул бы по швам.
— Принес, принес, наш милый Дед Мороз!
Они разлили водку и, поправляя друг друга грозящим пальцем, дружно исполнили безобидный стишок из студенческой молодости. Сначала хором, потом разделились на голоса:
— Здравствуй, дедушка Мороз — борода из ваты! Ты подарки нам принес, пидорас проклятый?
— Я подарки не принес, — пробубнил Рабинович виноватым басом, — денег не хватило.
На что Доктор резонным тенорком заметил:
— Что же ты сюда приполз, ватное мудило? Чокнулись и выпили. Потом они выпили еще и еще…
Похолодало. Едкий дым от пожара улегся, сполз в овраг. Со стороны Иерихона подул ветер, и небо минут за пятнадцать очистилось, поднялось, вздыбилось, вывернуло весь запас искристых звезд, развесило над центром мира Большую Медведицу со всеми причиндалами.
И только на окраине, ведомая ровным ветром, под пастушьим присмотром огромной тяжелой луны тянулась к Иерусалиму рваная, бледно-серая цепочка туч. На черном небе — звонких и холодных, как хрустальный архипелаг.
Этой горной высокопарной долине, этой вечной драме и вечной небесной игре внимали, словно впервые, мрачные холмы Иудейской пустыни — безрадостный приют Адама, изгнанного Всеблагим сюда из райских кущ.
— Доктор… — тихо проговорил Рабинович, — а ведь мы с тобой сидим — где?
— Где? — строго глядя на него, спросил Доктор.
— В центре Мира… Просто: в центре Мира.
— А я жил уже на проспекте Мира.
— Доктор, ты пьян. Не воспринимаешь…
— Рабинович, можно я пойду спать?
— Нет, нет, прошу тебя! Мне страшно! Я… у меня огромное количество грехов, Доктор.
— А ты иди баиньки… утром встанешь, и все пройдет…
— Нельзя, Доктор! Сегодня последняя Ночь Трепета…
— Да? А я думал, что сегодня — ночь бардака и кошмара.
— Я за все плачу… за все в жизни я плачу… Послушай: если б я был другим человеком…
— Не Рабиновичем?
— Да нет, слушай… если б я был отчаянным рисковым мужиком… Настоящим авантюрным мужиком… я знал бы, — чем заняться…
— Брось, старик, брось! Ты… поставил «Чайку» в Душанбе! Львы, орлы и куропатки… Это нужно людям…
— Есть неплохой бизнес, но он…
— Что — он?
— Он плохо пахнет…
— В каком смысле?
— Буквальном…
Доктор плотнее запахнулся в ватный узбекский халат, перекинул ногу на ногу.
— Междунар-родный ассенизационный проект? Под эгидой Ангел-Раи?..
— Да нет, нет…
— И Папа Римский… подбросит… и благословит…
— Да ты просто поехал… С тобой неинтересно уже… Ладно, забудем!
— Ну? Ну?!
— Да ну его к черту, Доктор! Завтра Иом Кипур.
— Да говори же ты, ватное мудило!
— Есть возможность… приторговывать… трупами. Доктор отшатнулся.
— Чем?!!
— Да пустяк — жмуриками… для страховых нужд… — Сашка заторопился объяснить: — Этого ж добра в России навалом… бесхозные бичи, там, бомжи…
— Да на хера они нам?! — испуганно спросил Доктор, совершенно голубой в холодном лунном свете.
— Вот и я говорю, — забормотал Рабинович. — Это — нет, это не для нас. А завтра вообще — Иом Кипур… Эх, древность, славная древность — где мой козел отпущения? Возложу грехи свои…
— Смотри, Рабинович! Как бы я тебя в психушку не упек…
И дальше их разговор стал и вовсе расплываться, таять, зависать рваными клочьями фраз и восклицаний.
Они еще выпили…
Ветер со стороны Иерихо совершенно расчистил небо, протер и отполировал звезды, начистил наждаком медные бока луны и, видать, подлил в этот небесный фонарь керосина — во всяком случае она уже светила приветливей и похожа была на тот главный генерал-фонарь, из которого четками высыпались на шоссе фонари-топазы. И только сильное опьянение спасло обоих мужчин от неминуемого безумия. Ибо человеческое сознание хрупко, а то, что произошло…
— Смотри, Рабинович! Как бы я тебя в психушку не упек…
И дальше их разговор стал и вовсе расплываться, таять, зависать рваными клочьями фраз и восклицаний.
Они еще выпили…
Ветер со стороны Иерихо совершенно расчистил небо, протер и отполировал звезды, начистил наждаком медные бока луны и, видать, подлил в этот небесный фонарь керосина — во всяком случае она уже светила приветливей и похожа была на тот главный генерал-фонарь, из которого четками высыпались на шоссе фонари-топазы. И только сильное опьянение спасло обоих мужчин от неминуемого безумия. Ибо человеческое сознание хрупко, а то, что произошло…
— Шшш! Идет кто-то!
— Да кто здесь ночью ходить-то будет? — буркнул Доктор.
— Тихо! — Сашка прислушался.
Тут и Доктору стало слышно, что из оврага поднимается кто-то вверх, к террасе, шумно дыша и отфыркиваясь.
— Арабы! — выдохнул Сашка. Подняться у него не получилось. Доктор взялся нетвердой рукой за горлышко пустой бутылки из-под «Кеглевича».
Нехарактерное для террориста пьяное отфыркивание все карабкалось и карабкалось вверх, и вот над бортиком террасы…
Да, только сильно прогретое алкогольными парами сознание могло вынести эту поистине жуткую картину: над низким бортиком террасы встал козел. Лунный диск, я извиняюсь, качался на его рогах. Борода его двигалась, как у лектора, подбирающего нужное выражение по сложной теме. И, как лектор, он тянул задумчиво: «Э… э-э… э-э…»
Бутылка выпала из руки Доктора и покатилась по полу.
— Это кто? — пролепетал он. — Серный… козел?
— Это — Азазеелл! — провыл Рабинович. (Уже потом, задним, что называется, умом, Сашка вычислил, что давешний пастушок-бедуин, вероятно, и искал этого паршивого козла.) Но ужас ночной так крепко обнял и сжал все его бедные члены, что минуты две Рабинович с Доктором только немо наблюдали, как козел объедает выращенные женой Роксаной цветы в псевдоамфорах.
— Да это козел! — сказал наконец Доктор. — Рабинович, это просто козел! И все.
— Вижу… — выговорил тот… — надо поймать.
— Зачем?
— Грехи возложить… и отправить…
— Да шугани его, к черту! И все. Вот напугал, сука! Пош-шел!
— Погоди! — Рабинович поднялся наконец из кресла, но сразу же опять сел. Во второй раз уже получилось и, покачиваясь, он направился к этому, надо сказать, огромному и заматерелому козлу-предводителю.
Доктор стал его отговаривать и не пускать. Забодает, говорил он, ну его к черту, Рабинович, тебе мало этой ночи, блядь, трепета? Забодает, и все!
Нет, я только возложу, возражал другой… я быстренько возложу и столкну его вниз. Старик, говорил он, пусти, если б ты знал — сколько у меня грехов, старик, когда еще случай представится!
И так, хватая друг друга за руки и друг от друга отпихиваясь, в обнимку они подобрались к козлу, продолжавшему спокойно, по-домашнему объедать флоксы и бугенвиллии.
Когда Рабинович ухватил его за рога, козел дернулся и отошел. Рабинович его преследовал, пытаясь возложить на дурную рогатую голову обе руки.
— Стой, сволочь, — бормотал он, — как же это делается-то? Как его держали, за хвост, что ли? Доктор, смотри, какая непристойная скотина!
— Это ты — непристойная ско-скотина… Заходи слева, слева… Да возлагай же скорее, дурак, он рвется!
— Держи его, я вспомню счас… Не знаю — с чего начать-то… Херней занимался! — торжественно и надрывно признался он. — Люди — делом, а я — херней…
Козел орал очень неприятным тенором, напоминающим, впрочем, докторский, когда тот брался петь с Рабиновичем на два голоса их любимую застольную песню «Степь да степь кругом». Рабинович никак не мог собрать все свои грехи воедино, они расползались, как вши по наволочке.
— Херней занимался! — выкрикивал он в искреннем отчаянии, но больше ничего вымолвить не смог.
К тому же он хватал козла за ноги и пытался даже зачем-то оседлать его; позже он не мог объяснить — зачем. Держи за рога, кричал он, главное — хватай его за рога…
Наконец козлу это надоело. Может быть, он решил, что недолгий привал на симпатичной терраске себя исчерпал.
Он дернулся, попятился и внезапным мощным рывком обрушился вниз, в овраг, увлекая за собой довольно крупную, хотя и очень пьяную очистительную жертву: Доктора.
38К трем часам ночи он закончил верстать очередной номер «Полдня». Только тогда осторожно вынул ноги из тазика с водой, поднялся из-за компьютера, потянулся, почесал волосатый живот и как был — вольготно, в трусах (а кто его увидит в три часа ночи!) — оставляя за собой мокрые следы, вышел в коридор, в туалет.
Глубокая ночь — лучшее, тишайшее время жизни — всегда умиротворяла его. По ночам он и чувствовал себя лучше. К этому часу утихомиривался и закрывался даже престижный салон «Белые ноги»…
Впрочем, ни до служащих, ни до клиентов этого заведения Вите не было никакого дела: мощная решетка от пола до потолка, отделявшая вход в коридор второго этажа от лестничной площадки с лифтом, запиралась лично им с вечера на огромный амбарный замок.
В туалете он — по причине застарелого геморроя — пробыл долго, вышел в хорошем настроении. И сразу увидел: по ту сторону решетки, держась за нее обеими руками, стоял и смотрел на Витю большой и неудобный, странный человек с пронзительно красивым бритым лицом, несколько припухлым. Странным, в частности, казалось то, что, как и Витя, человек этот был полуголым, и каждый сантиметр его обширной, прекрасно развитой груди, а также предплечий и даже кистей рук был перегружен татуировкой. На разные темы.
Витя не сразу испугался. Вначале он решил, что это заблудший клиент престижного салона «Белые ноги». Поэтому приветливо проговорил на иврите:
— Эй, приятель! Ты слегка припозднился. Блядям тоже покой нужен.
На что странный тип, не отрывая пристального взгляда от Витиного живота, проговорил вдруг по-русски негромко, внятно и страстно:
— Сын человеческий!
Так, подумал Витя. Прелестно. Вот идет Машиах.
— Я послан к сынам Исраэля, к коленам непокорным… — продолжал тот наизусть, — речей их не убоюсь и лиц их не устрашусь, ибо они — дом мятежный…
Витя и тут все еще не испугался. Имелся у них с Зямой кое-какой опыт по очистке помещений от Мессий.
— Что вам, собственно, угодно? — необычайно деликатно спросил Витя.
— Мне? Посцать, — сказал Машиах вежливо. — Пусти меня, сын человеческий! Я вижу цель свою за твоей спиной.
Витя вздохнул.
— Ссыте на здоровье. На улице, — не менее вежливо посоветовал он, правильно (редакторская привычка) выговаривая это слово. — Ночь ведь, ни души, свежий воздух. И так далее…
— На улице?! — тихо и тоже необыкновенно кротко спросил Машиах. — Ты что, бля, тебя где воспитывали?!
Вите стало нехорошо, муторно. Он было попробовал свой фирменный способ усмирения — смотрел Машиаху промеж глаз, в точку над переносицей, но тут выяснилось, что и сам Машиах ему промеж глаз смотрит. К тому же тот, не умолкая, продолжал цитировать пророков, пересыпая их речения словесами, стилистически этим речениям абсолютно не соответствующими.
— Отопри мне, сын человеческий! — попросил он опять. — Ты щас у меня выпью завоешь и вепрем побежишь.
А ведь побегу, подумал вдруг Витя с тоской и страхом бегучим такой мерзлотной силы, что у него восстали волосы на животе. А газета тут без меня погибнет, ведь Зяма в «кварке» не работает и верстать не умеет…
Но он взял себя в руки. Какого черта, подумал он, умирать тут от страха при виде какого-то говенного Мессии! В конце концов решетку же он не выломает.
И тогда Витя сказал, себе на погибель:
— Что ж вы сквозь решетку не проходите, если вы Машиах?
На что полуголый с легкой досадой в голосе проговорил:
— Да что — решетка! Дело разве в этом… Пройти-то не фокус. Смари, земеля: ото так мы от-пи-ра-ем… — Просунув руку между толстыми железными прутьями, он как-то — glissando — скользнул пальцами по амбарному замку (с которым каждое утро Витя мучался, как проклятый), и тот распался и с грохотом обрушился на пол, — и ото так мы сцым, — продолжал Машиах, толкнув коленом решетку и явно направляясь в сторону туалета…
Витя шатнулся на волнистых, как водоросли, ногах к двери их офиса, впал внутрь, навалился на дверь непослушным телом и вязкими кисельными пальцами дважды повернул ключ в замке. Пот струился ручьем между его грудями, стекая по животу блестящей широкой дорожкой.
Минут тридцать он подпирал обреченно дверь, ожидая, что непризнанный им Мессия толкнет ее и так же легко войдет в их комнатушку — полуголый, татуированный и прекрасный — для продолжения дискуссии.
Но в коридоре все было тихо, и даже из туалета не донесся шум спущенной в унитазе воды. Надо полагать, справив малую нужду, Мессия посчитал эту бытовую заботу недостойной своего царского сана.