— Кондрашук! — сказала она, — Прекрати трагедию ломать. У нас с тобой впереди целая жизнь!
Когда запирали «караван», пес зарыдал пугающе человеческим голосом и стал колотить лапами в дверь.
— Ты знаешь, — сказала Зяма, — мне даже не по себе. Может, попросить Рахельку переночевать у нас?
— Глупости! — воскликнул муж. — Пес остался сторожить дом. Что тут такого? Жратва и вода у него есть, завтра утром мы вернемся. Он недопустимо разбалован, хуже, чем Мелочь!
Наверху уже стояла машина Давида Гутмана. И они стали подниматься в гору. Зяма шла последней, оборачиваясь и расстроенно прислушиваясь к неутихающему собачьему плачу.
45— Доктор, — пробормотал Рабинович, наклоняясь, — скоси глаз вправо и глянь, какая обалденная шея восседает за крайним столиком.
Писательница N. услышала Сашкины слова и оглянулась. За столиком, недалеко от двери, ведущей в кухню, сидели трое — немолодой суховатый человек в свитере, словно он мерз в такой теплый вечер, толстяк неопрятного вида с взъерошенной гривой и всклокоченной бородой. Толстяк, наоборот — одет был чуть ли не в майку. Хотя ему не повредила бы приличная рубашка.
Между этими двумя столь разными господами сидела женщина и вправду с очень красивой шеей. Собственно, не в шее было дело, а в той особенной посадке головы, в некоем трепетном повороте, пленительном наклоне, кивке, — то самое виртуозное «чуть-чуть» в искусстве природы… А в остальном — баба как баба. Вполне уже среднего возраста.
Писательнице N. показалось ее лицо знакомым, и минуты три она даже вспоминала — где могла видеть эту женщину, но не вспомнила, а потом отвлеклась.
Они сидели за двумя сдвинутыми столами в той части широченной террасы, где она заворачивала за угол дома, образовывая небольшое уютное пространство. Отсюда вела дверь во внутреннее помещение, из которого доносились громкие голоса официантов, стук посуды и запахи кухни, а чуть поодаль искусно витая железная ограда террасы переходила в перила лестницы, заросшие виноградной лозой. Виноград поднимался над лестницей в виде арки, на полу по обе стороны входа стояли две огромные — почти в человеческий рост — глиняные амфоры, и каждый входящий, таким образом, на мгновение попадал в картину, похожую на те, что намалеваны были в фотографических ателье конца прошлого и начала нынешнего века. (Просуньте голову в это отверстие, и вы превратитесь в русалку, отдыхающую на седых камнях.)
После целых суток изнурительного воздержания — их застолье было дружным, легким, приятным и — как обещано — отменно вкусным. Как будто и впрямь Судный День унес с собой весь морок прошлогодних проблем, обид и тягостей. (Искупительные деньги — горсть шекелей — они раздали нищим в центре города. А сами вступили в жизнь добрую, долгую и мирную.)
— …Пива, конечно! — сказала Зяма. — И только пива.
— Тебе надо было родиться немецким бюргером, — заметил муж, наливая ей пива в бокал. — К тому же ты хотела выпить за здоровье Хаима, а пиво за здоровье не поднимают.
— Очень даже поднимают. Однажды в Тель-Авиве мы с Хаимом накачались пивом, как две свиньи, так что по обратному пути пять раз останавливались в безлюдных местах и разбегались по кустикам. А пили исключительно за здоровье: мое, его и поселения Неве-Эфраим.
Выпили за Хаима — за его жизнь, за его рассудок.
Вокруг сновали юркие, как ящерки, мальчики-официанты, пар от тарелок и сигаретный дым дырявыми облачками скользили вверх и уплотняли сизое облако над головой, сквозь которое едва виднелись камушки звезд.
Народу все прибывало. Люди поднимались снизу по лестнице, на мгновение возникали меж амфорами, под увитой виноградом аркой, оглядывались… К ним уже торопился — как всегда, с виноватой улыбкой приблудного сироты — Авнер, хозяин заведения, старый курдский еврей, человек неистового сердца. Шепотом пересказывали посетители друг другу потрясения его жизни. Авнер отбил невесту у одного из своих внуков. Авнер увел жену у друга, с которым тридцать лет назад открыл и содержал этот ресторан… Авнер закрыл ресторан и уехал на Северный полюс! Да, было и такое… Он действительно навесил замок на двери ресторана и действительно достиг Северного полюса. Говорят, на последние несколько сот километров нанял вертолет. Возможно, километров на двести его и обштопали, но ведь дело не в этом… Все это он совершал с той же виноватой, заискивающей улыбкой приблудного сироты. Где-то здесь на стенке висит фотография: Авнер на Полюсе — в унтах и шубе, виновато улыбается: бедный еврей, вот до чего довела его жизнь…
— А теперь, господа, — сказал Витя, — не грех обмыть первую круглую дату одного безумного предприятия: через три дня исполняется пять лет газете «Полдень».
— Какая газета! — сказала Зяма. — Тебе все приснилось. В твоей жизни был только контрабасист Хитлер.
— Пять лет ежедневного ожидания провала и увольнения, — сказал он.
— А все-таки, мы делаем с тобой неплохую газету, — сказала она. — Ура.
— Ура.
Муж наклонился к ее плечу, состроил озабоченную физиономию многодетного вдовца-портного и жалобно прошептал: «Зяма, ви мине нравитесь, ви мине подходите. Кто у мине остался, кроме ви?»
И она засмеялась. Она почему-то всегда, как в первый раз, смеялась этой шутке.
46Шмулик загнал брата в постель и еще раз просмотрел программу телепередач. Ах ты ж!.. Он все перепутал. Немецкая порнуха идет завтра, когда все дома торчат, а сегодня — какой-то пресный боевик. Он читал аннотацию, ерунда на постном масле…
Минут двадцать с пультом в руках он прыгал с одного канала на другой, и везде была скука, такая скука, что хоть вешайся. Не нагрянуть ли к старикам, подумал он. Явиться так в ресторанчик — здрасьте, я ваша тетя, а закажите мне шашлычок…
Мать при посторонних выступать не станет. Он часто пользовался этим приемом: вытягивал из нее все, что ему было нужно, в присутствии гостей например. У нее при этом становилось такое лицо… ужасно смешное!
И чем дольше он думал о шашлычке, тем больше склонялся к мысли поехать в город. Хотелось одеться по-человечески, не в форму. Но денег, как всегда, не было, материна сумка, откуда можно бы вытащить пару шекелей, в данный момент у нее в руках… Ничего не оставалось, как ехать в форме, на солдатский проездной.
По уставу он и винтовку должен был брать с собой. Как она ему осточертела — эти четыре постоянных кило через плечо!.. Он еще пошарил по карманам материнского плаща, залез даже в осеннюю куртку художника, но собрал только сорок агорот. Ничего не поделаешь: придется надевать форму и ехать на свидание с шашлычками в полной амуниции.
47— Дуду! Тут какая-то арабка в уборную просится! — крикнул повару из коридора его помощник, Шломи. — Вроде ей плохо. Может, беременная. Пустить?
У Дуду на двух гигантских сковородах жарился «меурав» — куриные печеночки, пупочки, сердца, переброшенные луком и фирменными специями, — его коронное блюдо, ради которого полгорода съезжалось сюда на исходе праздников и суббот. Огромный, вспотевший, в белом фартуке, плотно облегающем поистине поварское брюхо, он щурился, чтобы брызги раскаленного масла не попали в глаза. Какая еще арабка! Тут, гляди, не пережарь!
— Ну пусти! — крикнул он. — Только приглядывай, черт ее знает! — И Шломи молча кивнул девушке, подбородком указывая направление — по коридору и направо. Налево вела дверь на просторную террасу, где уже не было ни одного свободного столика.
Впервые за долгие месяцы известной писательнице N. было по-настоящему хорошо. Впервые она совершенно не думала ни о деньгах, ни о счетах, ни о будущем детей. Отличное сухое вино не дурманило, а действительно согревало сердце. И Сашка шутил так кстати, и собственный ее муж вдруг рассказал две очаровательные, забавные истории из своей юности…
Как меняется ее лицо, думал Доктор, сидящий напротив писательницы N., когда она хоть на минуту высвобождается из-под завала своих тяжелых комплексов. Вот ведь все дано человеку — талант, успех, даже красота — какого черта все обязаны лицезреть этот вечный оскал трагизма?
— Ребятки, дорогие, — пропела Ангел-Рая, — давайте выпьем за то, чтоб мы всегда добивались того, чего хотим!
— А чего мы, кстати, хотим? — осведомился Рабинович.
— Всего! — необычным для себя, нежалующимся тоном сказала Ангел-Рая. — И никак не меньше.
Вся терраса гудела — русский, английский, французский, арабский, иврит, — и никто не мешал друг другу здесь принято было разговаривать в полный голос и громко хохотать. Есть моменты, подумала известная писательница N., когда эти левантийские нравы совершенно не раздражают…
Через мгновение ее эйфория оборвалась: отпив из бокала и поставив его на стол, она подняла голову и в арке, увитой виноградом, увидела своего старшего сына, с голодным азартом озирающего столы. Она задохнулась от ярости: этот болван опять за каким-то щеголеватым чертом примкнул к винтовке магазин с патронами!
А еще через секунду за ее спиной завизжали, заголосили женщины. И раздался выстрел.
* * *— Доброе утро. Радиостанция «Русский голос» ведет свои передачи из шестой Иерусалимской студии. Прослушайте обзор последних событий, который подготовил для вас Вергилий Бар-Иона.
— Здравствуйте! Нидаром паэт очень метко выразился аднажды: «Настанит час крававый, и я паду!» Крававый час настал вчера в известном иерусалимском ресторане для репатриантки из Рассии, каторую случайным выстрелом убил салдат срочнай службы, также русский репатриант. Ракавая ашибка праизашла в тот мамент, кагда жительница арабскай диревни Бани-Наим, что на севера-вастоке от Хеврона, бросилась с нажом на упамянутую жертву, как точно заметил классик — «Пад гнетам страсти ракавой».
Нет сил, нет сил его слушать. Скорее, выключите радиоприемник и больше не включайте его никогда. Вот я расскажу, как все оно было.
В уборной ее и вправду вырвало — от страха. Она постояла, держась за стену, отдышалась. Домой возвращаться было нельзя. Она закатала платье, вынула из-за пояса нож и выглянула наружу. Коридор был пуст. Где-то на другом его конце, в кухне, в чаду суетились и перекрикивались официанты и повара. Каждую минуту кто-то мог оттуда появиться.
В проем ведущей на террасу двери она увидела за ближайшим столом женщину в открытом платье, которая сидела к ней спиной и смеялась тому, что шептал ей на ухо сухощавый человек, похожий на доктора, хирурга, что нынешней весной вырезал отцу грыжу. Но тот был в белом халате, а этот — в сером свитере. И он так приблизил лицо к плечу своей женщины, — а то, что она была его женщиной, не вызывало сомнений, — как будто встретился с ней после долгой разлуки.
И та смеялась и наклоняла шею так послушно, так удобно, словно просила об ударе…
Девушка сжала оцепенелыми пальцами рукоять ножа, выскочила на террасу, судорожно вскинула руку и — не выдержав напряжения — вдруг сама завизжала, заверещала, будто не она должна была всадить нож в другого, а ее резали.
Все повскакали с мест, поднялся ужасный гвалт.
Зяма обернулась и увидела за спиной визжащую, как от боли, арабку с ножом. И этот всеобщий, ни во что не выливающийся, нестерпимый окаменелый визг, длящийся бесконечно крик ненависти, простертой над этой террасой, этим городом, этой землей, невозможно было вынести более ни мгновения. Одновременно в свалке на выходе боковым зрением Зяма увидела длинного «джобника», вскинувшего винтовку. Тогда она вскочила, опрокинув стул, и сильным аккордом на fortissimo «от плеча» швырнула девушку на пол.
Шмулик выстрелил.
Он выстрелил наконец.
Все-таки он был лучшим ночным стрелком в роте…
Ибтисам Шахада, жительница арабской, как верно замечено, деревни близ Хеврона, лежала на полу, судорожно и бессмысленно обнимая упавшую на нее женщину. Арабка была залита кровью — и это спасло ее от немедленной расправы: обезумевшие люди думали, что она ранена. Кровь сильными горячими толчками все лилась и лилась на нее, ей не было конца, можно было захлебнуться этой кровью…
Во всеобщей свалке истерично плачущих женщин и беспорядочно суетящихся мужчин неподвижными оставались двое: муж погибшей и известная писательница N.
Этот немолодой человек повидал на своем веку достаточно колотых, резаных и пулевых ранений. Старый хирург, он — по бурному извержению крови — понял мгновенно, что минуту назад, на этой террасе, потеряла всякий смысл его дальнейшая жизнь.
А писательница N. почти завороженно глядела на лежащую в трех шагах от нее, убитую Шмуликом, героиню своего романа. Того романа, дописать который у нее уже не достанет ни жизни, ни сил.
Через минуту приехали машины полиции и «амбуланса», и девушка по имени Ибтисам Шахада была спасена навсегда.
Братья не убьют ее.
Велик Аллах, они ее не убьют.
…А та, другая, медленно входила в родниковые воды Иерусалима, опускалась все глубже, раздвигая толщу их лодыжками, коленями, животом и грудью. Наконец погрузилась с головой и, раскинув руки, поплыла на спине к лестнице, где между глиняными амфорами уже встречал ее под виноградной лозой живой и радостный дед. Он был почему-то бос, но чисто выбрит, и красиво улыбался своей новенькой вставной челюстью.
— «Отряхнись от праха, встань, воссядь Ершолойм, — проговорил дед тоном, каким обычно произносил тосты на семейных торжествах. — Развяжи узы на шее твоей, пленная дочь Сиона!»
«Теперь и я — Ершолойм», — поняла она, погружаясь все глубже в эти восходящие пузырьками со дна грозно-веселые воды, жадно глотая их, заполняя ими легкие. И когда они проникли в каждую пору ее души, она вдруг все поняла.
— Деда, — спросила она изумленно и счастливо, — Деда, ты — Машиах?
— Ну Машиах! — сказал он. — Ай, мамэлэ, встань, не валяйся, я так рад тебя видеть!
…И она поплыла над старыми ржавыми холмами Самарии, в молодом родниковом небе, между желтыми отмелями облаков. Чтобы через мгновение вынырнуть, очнуться и воочию узреть, как изо всех сил пляшет перед Господом Машиах, — опоясанный льняным эйфодом, красивый человек из дома Давида…
* * *Мне нравится эта женщина… Как любил повторять ее муж: «Зяма, вы мне нравитесь!»… И когда я приду, когда явлюсь, наконец, к дому мятежному, — коленам непокорным, — я, как обещано, подниму ее из мертвых, — эту женщину с лебединой шеей, эту женщину, которая боялась темноты и пули, но не устрашилась лица своего народа.
Так скажем же словами искупительного обряда:
«Сыны человеческие, обитающие во мраке и в тени смерти, закованные в страдание и железо… утратившие разум в греховности своей, страдающие из-за беззаконий своих, — любую пищу отвергает душа их, и приходят они к вратам смерти…
И если есть у человека ангел-заступник, хотя бы один на тысячу, то пусть молвит слово в его оправдание, и скажет: „Сжалься над ним, ибо вот за него выкуп“.
Это замена моя, это подмена моя, это искупление мое».
Подмена и искупление мое.
Искупление мое.
Искупление.
1995–1996. Иерусалим
РАССКАЗЫ
Наш китайский бизнес
Беда была в том, что китайцы и слышать не хотели о китайцах. Наверное, потому, что были евреями.
Яков Моисеевич Шенцер так и сказал: нет-нет, господа, вы китайцами не увлекайтесь! Речь идет о еврейском Харбине, о еврейском Шанхае…
Словом, беседуя с ними, было от чего спятить.
Когда мы вышли, Витя сказал:
— Ты обратила внимание на их русский? Учти, что многие из них никогда не бывали в России!
— Полагаю, все мы нуждаемся в приеме успокоительного, — отозвалась я.
— Я менее оптимистичен, — сказал Витя. — И считаю, что всех нас давно пора вязать по рукам и ногам.
Китайцами мы их прозвали потому, что это слово ясно с чем рифмуется. Когда перед нашими носами забрезжил лакомый заказец — их паршивый «Бюллетень», — мы навострили уши, наточили когти и приготовились схватить зажиточную мышку в свои пылкие объятия.
Поначалу эти обворожительные старички со своим рафинированным русским казались нам божьими одуванчиками. Вот именно тогда Витя и изрек впервые: — Китайцев следует хватать за яйца.
И я с ним согласилась. Но яйца у них оказались основательно намылены.
Да. Стоит разобраться, ей-Богу, почему же сначала они показались нам божьей травкой?
Корректность, конечно же! Их безукоризненные манеры и старосветское воспитание.
…Тут бы мне хотелось как-то посолиднее нас обозначить, но боюсь, ничего не выйдет. Назывались мы «Джерузалем паблишинг корпорейшн», хотя ни я, ни Витя не имели к Иерусалиму ни малейшего отношения. Я жила в маленьком городке, оседлавшем хребет одного из холмов Иудейской пустыни, а Витя — в душном, рыбно-портовом Яффо.
К корпорации, какой бы то ни было, мы тоже не имели ни малейшего отношения, но Витя считал, что это название придаст нашей фирме некоторую устойчивость. (Кажется, в корзину воздушного шара с той же целью грузят мешки с песком).
Честно говоря, нас и фирмой назвать было совестно, но это уж — как кому нравится.
Когда, года четыре назад, нас обоих вышвырнули из газеты за то, что мы платили авторам гонорары, Витя, с присущей ему наглостью и гигантоманией, заявил, что с него довольно: больше он на хозяев не работает. Он сам будет хозяином.
— Кому, например? — спросила я с любопытством.
— Тебе, — простодушно ответил он.
— Да благословит вас Бог, масса Гек!
Тогда он с жаром принялся доказывать все выгоды самостоятельного бизнеса. Можно сильно греть налоговое управление, объяснял он, списывая текущие расходы на все, буквально на все! К примеру, приобретаешь ты за пятьдесят миллионов долларов на аукционе «Сотбис» Ван Гога, «Автопортрет с отрезанным ухом», и когда представляешь документы об этом в налоговое управление…