— Несчастлива? — изумились собеседники. — Кто это вам сказал?
— Опытность специалиста, — важно ответил кузен Пьер и опять оскалил зубы. — Да-с, милостивые государи, — балаганил он, — она несчастлива. А из этого следует, что она ищет счастия. Но счастие, в чем бы она его ни искала, найдется только в любви, а если оно может найтись только в любви, то… то… ну, одним словом, надо попробовать, не можем ли мы послужить орудием для ее счастия.
— Ха-ха-ха! — засмеялся Левчинов. — Вы всегда найдете предлог для волокитства.
— Фи! для волокитства! Какие тривиальные выражения вы употребляете! — воскликнул кузен Пьер, делая шутовски серьезную мину. — Тут не волокитство, а желание осчастливить ближнего, доставить ему то, чего недостает в его жизни.
— Нет, кроме шуток, — начал носовым голосом и с зевотой задумавшийся Родянка, — вы убеждены, что она несчастлива?
— Убежден ли я? Да, убежден, клянусь гробами моих отцов! — с комическою торжественностью произнес кузен Пьер и, вдруг сощурив глаза, пристально взглянул на графа Родянку. — А ведь и вы что-то замышляете, вы это недаром спрашиваете о действительности ее несчастия… Ну, что же, вы моложе, вы победите, вам честь и слава.
— А мне кажется, что у нее есть еще более молодые поклонники, — тихо заметил Левчинов, глядевший на кого-то сквозь плющ, за которым они сидели.
— Кто это? кто? — торопливым шепотом спросил кузен Пьер и устремил глаза по направлению в ту сторону, куда смотрел Левчинов.
— Не знаю, какой-то юнец, вон он сидит, — указал Левчинов.
Глаза молодых повес устремились на указанного юношу. Он был бледен, худ, с черными всклокоченными, курчавыми волосами; его черные глаза впились в хозяйку дома, сидевшую в кружке женщин в противоположном углу комнаты.
— Некрасив! — улыбнулся, зевая, граф Родянка. — Злое выражение и непричесанная физиономия.
— Может быть, такие растрепыши нравятся женщинам: как вы об этом думаете, господин специалист по женской части? — спросил шутливо Левчинов, обращаясь к кузену Пьеру.
— Вот оно что! — глубокомысленно соображал кузен Пьер, уже не слыша вопроса. — Здравствуйте, monsieur Поль! — громко проговорил он, выставляя свое цветущее личико из-за плюща.
Панютин — это был он — вздрогнул и, растерявшись, оглядывался во все стороны, чтобы отыскать то лицо, которое назвало его по имени. Казалось, его мысли все это время носились где-то очень далеко. Наконец он увидал, что его манит к себе кузен Пьер.
— А, это вы, Петр Петрович, — поздоровался он, подходя к кузену Пьеру и пожимая ему руку.
— Вы это о чем же так задумались, что даже испугались, когда я вас позвал? — трепал по плечу Панютина кузен Пьер, показывая два ряда белых зубов.
— Мало ли о чем иногда думается, не все же рассказывать, — отвечал тот.
— Тайна? А ведь в молодости только любовные тайны бывают, значит, вы думали о ней, — подшутил кузен Пьер.
— Вы ошибаетесь, я о ней не думал, — быстро ответил Панютин с румянцем на щеках и совершенно невольно обратил глаза в ту сторону, где сидела Груня.
Повесы засмеялись. Панютин сердито закусил губы, поняв свою неосторожность.
— Ну, как вы теперь живете, что поделываете? — стал расспрашивать кузен Пьер.
— Университет посещаю, — коротко ответил Панютин.
Он не имел никакого желания беседовать.
— Скучаете, я думаю, без сестры?
— Занятия есть, скучать некогда…
— Да, да, конечно! А вот у нее нет занятий, она и скучает. Вы заметили?
Панютин молча кусал губы.
— Как вы думаете, счастлива ли она? — спрашивал кузен Пьер, делая очень серьезное лицо. — Вот мы сейчас спорили об этом предмете. Я говорил, что она не может быть счастлива с трупом супруга, что ей нужен муж молодой, живой… вот, хоть бы такой, как вы.
Панютин снова вспыхнул и сухо заметил:
— Я не мешаюсь в дела сестры. Счастлива или несчастлива она — это ее дело.
— Так, так, — согласился кузен Пьер. — А я полагал, что вы так привыкли с детства друг к другу, что одного из вас всегда должны интересовать дела другого.
Панютина снова передернуло. Кузен Пьер опять стал изливаться в похвалах прелестям Груни. Панютин стоял, как на горячих угольях. Он то краснел, то бледнел. Трое повес наблюдали за жертвой своей плоской шутки и продолжали дразнить ее, как дразнят голодного, запертого в клетку тигренка, показывая ему из-за решетки со всех сторон кусок мяса. Дикий тигренок сделал попытку скрыться, его удержали.
— Постойте, куда же вы бежите? — остановил юношу кузен Пьер и взял его под руку. — Садитесь. Мы так давно не видались. Поговоримте. Что это вы хмуритесь? Ну, что, на кладбище вашего воспитателя все по-прежнему появляются привидения похороненных мудрецов? Тень Трегубова по-старому ли восстает из своего могильного склепа и приходит во время шабаша осматривать мавзолеи кряжовского погоста? А мавзолеев все прибавляется или ими заставлены уже все углы? Находите ли вы теперь приятным свое пребывание в жилище мертвых? Иногда, я думаю, становится немного скучно?
— По крайней мере тихо, если не весело; заниматься можно, — ответил Панютин и поспешил прибавить: — Но я большую часть времени провожу в университете.
— А, да, в университете, — серьезно проговорил кузен Пьер. — Конечно, там скучать нельзя. Молодые профессора, новые, живые идеи приводят, животрепещущие вопросы поднимают; кружки молодежи составляются; товарищество крепко стоит за своих членов; споры, шум, сходки, заботы об участи бедных собратьев, все кипит, волнуется юною жизнью, жизнью дня… Чудное это существование.
— Нет… да… — начал в замешательстве Панютин. Ему очень хотелось выругать кузена Пьера, очень хорошо знавшего, что в университете уже не было никаких кружков, никаких сходок, никаких новых идей.
Трое повес захохотали дружным смехом. Юноша снова с злобою закусил губы и, оборвав лист плюща, скомкал его в руке; казалось, он хотел бы в эту минуту точно так же скомкать, отбросить и растоптать ногами свою собственную жизнь.
— Что вы ему сказки-то рассказываете? — проговорил Левчинов. — У вас, я думаю, нет ни одного товарища? Вы едва ли знаете кого-нибудь из студентов даже по имени;- обратился он к Панютину.
— Да, теперь студенты мало сходятся между собою, — отвечал неохотно Панютин.
— Жаль, жаль, — с сожалением произнес кузен Пьер, продолжая свое, начатое без всякой цели, шутовство. — Ну, да это не беда, поскучаете дома и в университете, так здесь отдохнуть можно, в добром родственном кружке…
— Что это вы, Петр Петрович, с умыслом или… — начал Панютин глухим голосом и ве мог сразу подыскать слово, — или по вдохновению дразните меня? — окончил он.
Ему хотелось сказать не по вдохновению, а по глупости, но язык не повернулся на это.
— Дразню? Я и не думал дразнить вас, — изумился кузен Пьер и снова выставил свои блестящие зубы.
— Так что же вы расспрашиваете меня о моем житье-бытье? Ну, скверно оно, вы это сами знаете. Да вам-то что до этого?
Панютин сердито встал. Кузен Пьер ласково удержал его…
— Мне, право, жаль вас, — благодушно сказал он. — Вот вы все хмуритесь, скучаете, раздражаетесь, а между тем уходит то лучшее время, когда человеку нужно жить полною жизнью.
Панютин пожал плечами и выказал снова намерение уйти.
— Право, вам надо поближе с обществом познакомиться, там найдутся и друзья, и развлечения.
— На улицу, что ли выйти да прохожих в друзья скликать? — спросил Панютин.
— Зачем такая эксцентричность? Просто вот заходите ко мне, я вас и познакомлю с молодежью, — сказал кузен Пьер.
Панютин сухо поблагодарил его и ушел.
— Ха-ха-ха! — захохотали Левчинов и граф Родника. — Для чего вы это такую комедию с этим диким зверем разыграли?
— Субъект интересный? — ответил кузен Пьер и выставил свои зубы.
Собеседники пожали плечами, как будто выражая этим то мнение, что не стоило начинать комедии из пустяков. Граф Родянка даже зевнул, выражая этим томившую его скуку. А кузен Пьер очень многозначительно взглянул на них и стал объяснять дело.
— Этот зверек очень сердит на свое положение н очень скучает, — начал ей. — Сверх того, он очень неопытен. Из этого ясно следует, что его легко приманить какою-нибудь забавой к себе.
— Очень нужно нам всяких дураков приманивать, — презрительно промолвил граф Родянка и опять зевнул, точно зевота была задачею его жизни.
— Я не знаю, дурак он или умный, но мне он нужен, — сказал кузен Пьер. — Он, во-первых, мне передаст, любит ли его нареченная сестра своего мужа или не любит, счастлива ли она или нет, а, во-вторых, он передаст своей нареченной сестре, что я интересуюсь ею и жалею ее.
— Так он и станет ей это передавать, если он сам без ума от нее, — лениво заметил граф Родянка, пожимая плечами. — Вы упустили из виду его неопытность. Он разгорячится и все выскажет сестре.
— Так он и станет ей это передавать, если он сам без ума от нее, — лениво заметил граф Родянка, пожимая плечами. — Вы упустили из виду его неопытность. Он разгорячится и все выскажет сестре.
— Какое ужасное коварство! — с комическим ужасом произнес Левчинов и захохотал.
— Это будет целый роман, — тем же скучающим и носовым тоном промолвил граф Родянка.
Кузен Пьер оскалил свои белые зубы.
— А знаете, ведь действительно было бы интересно увидать первые шаги этого зверька в нашем обществе. Смеху доставило бы много.
— А черт его знает, еще скандал какой-нибудь учинит. Это, кажется, грубая натура, — снова зевнул граф. — Пошло все это и нисколько не весело, — добавил он и помолчал.
— Вы сегодня куда? — спросил он у собеседников через минуту.
— Не худо бы к мисс Шрам, — ответил Левчинов.
— Идет, — ответили остальные и, распрощавшись с обществом Обносковых, понеслись к мисс Шрам, одной из самых отчаянных наездниц цирка.
У нее уже собралась целая ватага разгульной молодежи. Трое новых посетителей были встречены с восторгом.
— Погодите, погодите, я вам скоро новичка привезу! — говорил кузен Пьер. — Дикаря с островов Тихого океана.
Левчинов и граф Родянка опять пожали плечами, как будто удивляясь странной настойчивости кузена
Пьера, и скоро среди шумной оргии у мисс Шрам забыли обо всей пошлой сцене и пошлых разговорах, происходивших между ними в скучном доме Обносковых.
Но у кузена Пьера не выходили из головы два молодые лица: лицо Павла и лицо Груни. Это были два новых актера, которых он мог заставить разыграть какую-нибудь комедию, еще не известного ему содержания, но во всяком случае потешную для него. Как всякий специалист, кузен Пьер принимался за новые, относящиеся к его любимому предмету опыты, не зная, что из них выйдет, но наслаждаясь вперед самым процессом этих опытов и возможностью не сидеть без дела. Сверх того, кузену Пьеру давно приелись азбука и зады его специальности; он заметно старел, не по летам, но по усиленной жизни этих лет, и начинал чувствовать, что и дружба с тридцатипятилетними женщинами, и кутежи с наездницами и актрисами, и возня с пресытившимися друзьями становятся крайне однообразными, что в этой музыке он наизусть знает каждую нотку. Ему нужно было что-нибудь новое, выходящее из ряда этого, по-видимому, бурного и разнообразного, но, в сущности, такого же скучного и однообразного существования, как и существования какого-нибудь канцеляриста с вечной перепиской похожих до крайности одна на другую бумаг.
XII На краю пропасти
Павел Панютин со дня свадьбы Груни не находил себе нигде покоя, тосковал, худел и ходил, как человек, утративший нечто, составлявшее всю цель его существования. Действительно, в Груне он терял все.
С самого детства никто не следил за ним, не указывал ему дороги, не направлял его мыслей. Он рос, играл, учился, скучал, терпел нападки от людей, озлоблялся; его ласкали или бранили, лечили от недугов и наказывали за лень, но ни один человек не сумел или не счел нужным заглянуть в его душевный мирок. Но было одно существо, которое никогда не успокаивалось на том, что Павла тогда-то наказали за лень, и спешило помочь ему приготовить трудный урок или решить не понятую мальчиком задачу. Это существо не считало прописанного доктором лекарства вполне достаточным для выздоровления Павла, когда он хворал, но оно проводило дни у постели больного, старалось угадать его желания и облегчить его бессонные ночи своими нежными речами, своим желанным присутствием. Все отношения этого существа к Павлу были проникнуты и согреты истинным чувством нежной любви, и потому каждая мелочь из этих отношений оставила неизгладимый след в сердце впечатлительного юноши. Он равнодушно, почти небрежно принимал дорого стоящие благодеяния Кряжова; не умилялся, получая от него хороший стол, уютную и мило обставленную комнату, отличную одежду и другие необходимые для жизни вещи; он как будто считал исполнение всех этих благодеяний обязанностью доброго старика. Но на его глаза навертывались радостные слезы, он становился весел и счастлив на несколько дней, он прыгал, как дитя, когда доброе существо, пригревшее любовью его сиротствующую душу, дарило ему в день его рожденья какой-нибудь ничтожный по цене кошелек своей работы.
— Милая, милая, ты не забыла этого дня! — в восторге восклицал мальчик, без счету целуя руки своего доброго ангела-хранителя, своей названой сестры.
Во время его недугов Кряжов тратил десятки рублей, сзывая нескольких докторов, покупая множество дорогих лекарств, но Павел не благодарил благодетеля за это, точно сознавая, что тот стал бы лечить и собаку, если бы она захворала, и не дал бы ей беспомощно выть от боли. Но едва владея ослабевшими в болезни руками, он протягивал их, заслышав ночью знакомую воздушную поступь, и когда на край его постели садилось легкое, одетое в белое платье существо, тогда ему вдруг становилось и сладко, и отрадно, и, кажется, никакие лекарства не могли помочь ему так, как помогала близость этого дорогого друга.
— Ты моя сестра, ты моя мама, — шептал он, обвивая исхудалою рукою стройную талию девушки.
— Если бы так вся жизнь прошла! — шептал он еще тише, впадая в забытье.
Ему становилось лучше. Кряжов удивлялся искусству докторов, заставлял Павла благодарить их за выздоровление, а глаза юноши, полные выражения святой признательности, обращались совсем в другую сторону и ловили взгляд той, которая одна могла спасти его жизнь.
Так постепенно в маленьком душевном мирке Павла возникла и развилась эта привязанность. С каждым годом, чем яснее сознавались обиды, чем труднее становилась работа, чем скучнее делалось бесцельное прозябание среди памятников древности, тем более крепла эта привязанность и, наконец, превратилась в страстное болезненное чувство, превратилось в манию, в idée fixe [4], поглотившую все мысли, все стремления, все существо юноши. Он мечтал, как будет счастлива, как будет гордиться Груня, если он выйдет из гимназии с медалью, и учился отлично, был первым учеником. Он знал, что Груня любит кататься летом в кабриолете, и старался наловчиться управлять лошадьми. Он полагал, что Груня скоро станет выезжать на балы, и развивал свою ловкость, чтобы она могла сказать, что с ним приятнее танцевать, чем с другими. Он, воспитанный на рыцарских сказках и романах, замечал, что Кряжов дряхлеет, ему казалось, что недалеко время смерти старика, и он заботился о развитии своей физической силы, чтобы быть защитником Груни. Во всем она — побуждение к деятельности, ее счастье — цель жизни. И никто никогда не заметил этого и никто никогда не указал ему ни других побуждений, ни других целей! И все это делалось им потому, что Груня — любимая и любящая сестра и не более, так по крайней мере полагал сам Павел. Впервые понял он, хотя и смутно, и степень своих чувств к названой сестре и их характер в тот скорбный вечер, когда она объявила ему о предстоящей своей свадьбе с Обносковым. У Павла в этот вечер точно что-то оборвалось в сердце. До сих пор он до того был удовлетворен своими отношениями к Груне, что никогда даже и не думал о каком-нибудь изменении их в будущем. Ни разу не представлялось ему, что Груня выйдет замуж, ни разу не мечтал ои, что он сам может быть ее мужем. Он любил так чисто, так платонически, как может любить или, лучше сказать, обожать чистая натура ва восемнадцатом году жизни. Но первое слово о замужестве любимой девушки вдруг пробудило тоску, злобу, ревность. Однако ни одной грязной и пошлой мысли не было еше в голове. Ни разу еще не представилось Павлу, что он мог бы стать на место Обйоскова. Нет, ему просто хотелось сохранить прежнюю жизнь, прежнюю сестру, живущую рядом с ним, не считающую родным никого, кроме его, Павла, и старика отца. Но вот приехал Обносков. Первый поцелуй, первая ласка жениха вдруг перевернули все в груди и голове юноши. Он сознал, что братское чувство прошло и заменилось новым чувством, чувством страсти. Начались бессонные ночи с бредом наяву, явилось стремление бежать куда-нибудь далеко-далеко, чтобы не видать ни Груни, ни ее жениха, не слышать, не читать о них. «В деревню! в деревню!» — мучительно восклицал Павел, шагая в своей комнате и крепко сжимая руками пылающую голову, как будто из желания сдавить этот мозг, уже богатый юношеским воображением.
Вот и деревня, вся в зелени лесов и полей… Чудные картины бодрой жизни и спокойствия природы встречаются повсюду. Птицы ли в густом лесу поют, пасется ли при блеске яркого дня мирное стадо коров на пастбище, несется ли с веселым ржанием табун лошадей, стуча копытами в вечернем затишье, во всем довольство своей долей, все как будто чувствует себя на своем месте. И среди этой благодати не нашел своей доли счастья только человек. Бедный, оборванный люд, пришибленный с детства судьбою, усиленным трудом добывает свой хлеб. Грязные, мозолистые, тут и там искалеченные руки не отдыхают с утра до вечера от работы. На загорелых, изнуренных лицах, облитых потом, виднеется не довольство, не счастье, но врезались следы тупой покорности и холодной безнадежности… И вот Павел чувствует впервые свое полное одиночество. Безучастный мир и яркий блеск природы не веют на него отрадой. Изнуренный народ вызывает его сожаление, но Павел не понимает, как может обтерпеться человек до такой безропотности, и ему становится дикою эта безмолвно покоряющаяся судьбе масса. Он понимает, между прочим, что и ей показалось бы не менее диким душевное горе, горе сытого, обутого, одетого, полного сил и молодости человека. Они не поняли бы, осмеяли бы друг друга и были бы правы каждый в свою очередь. Итак, полное одиночество. Теперь Павла не волнение душит, не тоска сосет, не злоба будит от сна, нет, в нем какое-то новое чувство, чувство пустоты. Кажется, все живое смотрит на него без участья или, вернее сказать, совсем не смотрит на него, точно его нет на свете. «А ведь и точно, не будь меня, — на свете ничего не убавилось бы, как не убавилось бы ничего со смертью Кряжова или Обноскова», — думается ему, и он понимает, что эта мысль верна, и что люди правы, не замечая его. Он пробует мечтать о будущем, но мысли не клеятся, и он сознает, что ему не о чем мечтать: не все ли равно ему, что с ним будет, чем он будет? Его самого не манит еще никакая деятельность, да он и не знает, в сущности, какой-нибудь деятельности. Цели у него также еще нет. «Быть доктором хорошо, ну, лечить людей буду; быть адвокатом тоже недурно, буду защищать подсудимых; быть технологом, и это можно, буду строить машины для перевозки, для прокормления людей, и все-таки никому не будет до меня дела, как никому нет дела до Кряжова, до Обноскова, до всех встреченных в жизни личностей». А давно ли у Павла были и побуждения, и цель для жизни? Попробовал юноша читать: стихи все воспевают природу, лунные вечера и ночи, описывают восторги дружбы, оплакивают разлуку с ним, славят ее, воспевают блаженство, безумие и муки любви; романы и повести тоже полны прелестями дружбы и восторгами любви; герои имеют друга — они блаженствуют; они имеют милую — цель их жизни достигнута, они на земле видят рай; умирает их друг. — они не находят отрады на земле; покидает их возлюбленная — они умирают. Дружба, любовь, семья, вот все цели жизни, вот все ее мотивы. У Павла не было ни друга, ни милой, ни семьи, он сознавал и без книг, что его цель жизни утратилась, и незачем ему было еще бередить свои раны и подтверждать свое скорбное убеждение. И стоило ли для таких жалких истин писать книги? Он бросил книги, и снова кругом и внутри его была пустота, пустота, одна страшная пустота!