Господа Обносковы - Александр Шеллер-Михайлов 9 стр.


— Холодно здесь, — вздрогнула Груня, прерывая тяжелое молчание.

— Такой уж проклятый дом, — угрюмо проговорил Панютин.

Груня, зная, что Павел не любит их старого дома, ничего не возразила и плотнее закуталась в платок. Через несколько минут Панютин встал, придвинул скамейку к креслу Груни и сел у ее ног. Он взял ее руки, начал их греть своими руками и потом прижал к ним губы.

— Меня отец замуж выдает, — проговорила она, не глядя на Панютина.

— Что? — спросил он быстро и выпустил ее руки.

— Меня отец замуж выдает за Алексея, — повторила она новость.

— Что ты это дразнить меня вздумала, что ли! — вскочил он с места и встал во весь рост перед нею.

— Дразнить?.. Тебя?.. Что это тебе пришло в голову, Павел? — просто спросила Груня и подняла на него глаза: он был бледен, как полотно.

— Дурак! старый дурак! — проворчал он и зашагал по комнате.

Шаги глухо отдавались в ночном затишье.

— Зачем ты бранишь отца! — упрекнула Груня.

— Погубят они тебя, совсем погубят! — воскликнул он, ходя по комнате и сжимая руки, так что было слышно, как хрустели пальцы. — И зачем ты идешь замуж, зачем соглашаешься!

— Отца убил бы мой отказ…

— Ну, так что ж? ну, так что ж? — строптиво спрашивал он, останавливаясь перед нею и смотря ей прямо в глаза. — А если ты погибнешь, это ничего?.. Молодая, хорошая, и погибнешь! — вдруг бросился он к ней и обвил ее рукою, присев на край широкого кресла. В его голосе слышалось и страстное чувство и рыдания. — Не выходи, любимая, не выходи за него… Ни за кого не выходи, — уже шепотом окончил он.

Груне было как-то страшно то странное чувство, которым было полно впервые в эту минуту все существо Павла, но она чувствовала, что ей хорошо, отрадно сознавать близость этого энергичного человека, слышать его пламенные отрывистые восклицания, видеть эти сверкающие и гневом, и любовью глаза. Ее лицо горело, ей хотелось прижаться к губам этого юноши, покрыть поцелуями это лицо, и в первый раз в жизни ей было стыдно поцеловать этого друга детства, этого названого брата, которого она целовала так же, как и своего отца, при каждой встрече, при каждом прощанье, наедине и при всех. Точно так же новы были для Павла испытываемые им чувства. Он как будто опьянел; казалось, у него кто-то отнимает лучшую часть его существования, казалось, какой-то молот разбивает его сердце и все его надежды. Но какие же надежды разбивались у него? В чем заключалась его потеря? Ведь Груня не умрет, Груня будет по-прежнему его сестрою, по-прежнему будет обнимать его при встрече… Он сознавал все это, и все-таки его сердце и бушевало, и ныло.

— Если он сделает тебя несчастною, если я когда-нибудь замечу твои слезы или ты скажешь, что он заедает твою жизнь, я убью его, — шептал Павел, сжимая одной рукой талью Груни.

Огонь в камине давно уже погас, лампа едва горела. В неприветливой, мрачной комнате было темнее и холоднее обыкновенного. Груня жалась к Павлу, дрожа от холода и какого-то непонятного страха.

— Да будет проклята эта комната, — угрюмо произнес он, и эти слова мрачно зазвучали и как будто повторились в затишье большого покоя. — Здесь впервые мне сказали, что я нищий, подобранный в навозной яме; здесь от меня закрывали действительную жизнь этими архивными лохмотьями, архивным хламом и архивным сонливым добродушием, добродушием сытости; здесь мне отдали в сестры тебя, заперли меня в одну клетку с тобою, оставили мое сердце прирастать к твоему существу и здесь же оторвали, с кровью оторвали тебя от этого сердца.

Павел, неслышно рыдая, закрыл глаза руками и опустился на колени перед Груней… Вся в слезах, взволнованная, растерявшаяся, рассталась она с своим названым братом, едва смея, боясь угадывать и его, и свои настоящие чувства.

— Ведь он мой брат, ведь он еще дитя, — шептала она, забывая, что это дитя было только несколькими месяцами моложе ее. — Какие скверные, у меня мысли. Ведь это грех нам так любить друг друга, — размышляла Груня.

Устроив свои дела по приезде в Петербург, Обносков женился. Решено было, что «молодые» будут покуда жить у Кряжова, который ради этого события не поехал в деревню, а нанял дачу в окрестностях Петербурга; после юная чета должна была переехать на новую квартиру вместе с матерью Обноскова. Расцеловав Груню, назвав ее тысячу раз ангелочком и душечкой, Марья Ивановна продолжала гостить у больного родственника и почти не заглядывала даже на Выборгскую сторону, где ее жильцы отдыхали в отсутствие хозяйки. Обносков тоже очень часто проводил время у постели дяди и возвращался к Кряжовым скорее как друг дома, чем как член семьи. Старая жизнь шла по-старому. Все не чувствовали никакой особенной перемены и успокоились, только старик ех-профессор сердился на своего Павла за то, что тот упорно отказался приехать на свадьбу Груни и остался в деревне, куда он уехал вскоре после возвращения Обноскова из-за границы. Иногда старик говорил, что Павел совсем от рук отбился; порой толковал Груне, что неприезд Павла на свадьбу ясно показал, как мало любит их Павел; подчас намекал на то, что вот Павел «других» (под этим словом подразумевался, вероятно, Обносков) упрекал за дурной характер, а сам-то оказался злопамятнее всех (тут, вероятно, был намек на ссору Павла с Обносковым). При всех этих рассуждениях Груня только бледнела и иногда, нахмурив брови, замечала старику, если они были вдвоем:

— Папа, за что ты стал нынче нападать на Павла?

— Ну, голубка, разве я нападаю? — смущался старик, как пойманный школьник. — Ведь ты знаешь, что я только тебя одну люблю больше, чем его. Мне просто обидно… что он нас бросил в такое время… А любить — я его люблю по-прежнему…

И между тем старик продолжал раздражаться при воспоминаниях о Павле; казалось, что ему непременно нужно, чтобы именно Павел признал и достоинства Обноскова, и возможность счастья в новой жизни как для новобрачных, так и для самого Кряжова. И эти достоинства, и эта возможность счастья признавались всеми, и, кажется, никакого значения не могло иметь отсутствие одного человека среди жарких поцелуев этой вечно льстивой, вечно благодушествующей на чужих пирах толпы гостей, пророчащих блестящее будущее «молодым» и изливающихся в восторгах от красоты невесты и душевных добродетелей жениха. Между тем из всей этой массы народа тревожил семью один этот человек: он был той мрачной тучей на ясном небе, которая одна отравляет прогулку веселого общества, заставляя всех торопиться домой до начала грозы; он был единственным сомневающимся в массе верующих и выражением недоверия на своем лице смущал их благоговейные чувства, как живое доказательство возможности неверия.

VIII Смерть старого Обноскова

Евграфу Александровичу становилось между тем заметно хуже. Однажды вечером, прощаясь с сыном на ночь, он успел украдкою шепнуть ему, чтобы сын пришел к нему в комнату утром в шесть часов и разбудил бы его, если он будет еще спать. Заботливые сестры, несмотря на свое усердное ухаживанье за больным, не заметили этого перешептыванья. Сын не спал почти всю ночь. Дня за четыре или за пять доктор сказал Матвею Ильичу, что больной не проживет и недели. Матвей Ильич сообщил об этом своему любимцу молодому барину, и оба дали об этом знать в Варшаву. Теперь юноше почему-то казалось, что отец непременно умрет завтра, и его мучила мысль, что мать не успеет приехать в Петербург вовремя. Ясное осеннее утро бросало свои лучи в комнату, где помещался Петр Евграфович, когда он взглянул на часы и начал торопливо одеваться. На цыпочках вошел он в комнату отца и подошел к постели. Больной не спал. Он страшно быстро изменялся в последние дни и был крайне слаб, хотя старался более, чем когда-нибудь, быть бодрым и все толковал о скором своем выздоровлении.

— А, это ты, дитя, — ласково произнес он едва слышным голосом. — Садись… Вот так, ближе ко мне, — говорил он, лаская сына. — Вот мы и одни, — с детски-плутоватою улыбкою промолвил он, точно желая этим высказать, что они успели-таки перехитрить своих надзирательниц.

— Как тебе кажется, любит ли тебя Алексей? — спросил больной.

— Я… я, право, не знаю, — смешался сын.

— Не знаешь? — задумался больной. — Значит, не любит?

— Папа, я не могу этого сказать, — торопливо заметил сын. — Он просто не говорил еще со мною.

Больной промолчал.

— Я это знал… должен был знать, — произнес он, как бы рассуждая с самим собою. — Значит, я умно распорядился. Видишь ли, мне надо сообщить тебе одно важное дело… Возьми ключ, отомкни ящик моего стола и достань там пакет, на котором написан адрес твоей матери.

Сын повиновался и достал пакет.

— Передай это письмо матери, когда я умру, — сказал отец. — Я хотел сперва иначе распорядиться, но пришлось сделать так… Знаешь ли, когда написана бумага, лежащая в этом пакете? А?.. Пять лет тому назад… Мать это помнит… Я был тогда тоже болен… Но она не взяла в то время этого пакета…

— Передай это письмо матери, когда я умру, — сказал отец. — Я хотел сперва иначе распорядиться, но пришлось сделать так… Знаешь ли, когда написана бумага, лежащая в этом пакете? А?.. Пять лет тому назад… Мать это помнит… Я был тогда тоже болен… Но она не взяла в то время этого пакета…

— Отец, — начал сын дрожащим голосом, — зачем ты не позволяешь написать матери о твоем положении?

Больной испугался.

— Что ты! что ты, дитя! — воскликнул он. — Ты сам видишь, каково здесь смотрят на тебя… Тебя готовы унижать, готовы выгнать… Вообрази, что то же пришлось бы терпеть и матери. Еще больше пришлось бы ей терпеть… За что же заставлять ее страдать из-за меня?

— А ты думаешь, ей легче не видать тебя, не знать истины, приехать сюда, когда будет поздно? — спросил сын и смутился, сказав последние слова. — Или ты, папа, все еще не веришь, что мы тебя больше всего, больше всего на свете любим!

— Ох, господи! — заметался больной. — Не верю! Я-то не верю!.. Да разве можно это говорить?.. Я просто сам такой слабый, ничтожный человек, что не могу… не могу понять, как бы я вынес на ее месте все то, что ждет ее здесь… Я не верю, не могу понять, что человек ради любви в силах перенести все… Ведь я иногда боюсь.

Больной вдруг остановился, и его взгляд принял какое-то отупевшее выражение. Сын испугался, хотя подобные внезапные перерывы умственной деятельности больного и повторялись нередко в последние дни.

— А? — вдруг спросил отец после тяжелого молчания. — Что ты сказал?

— Ничего, папа.

— Да, да, — потер больной свой лоб, вспоминая прерванный разговор. — Я вот, кажется, говорил, что я боюсь иногда, что ты, юноша, не вынесешь обращения с тобою моих родных… убежишь…

— Полно, отец! — сказал с упреком сын. — Что за странная мысль.

Через минуту он припал своим зарумянившимся лицом к груди отца.

— Я, папа, уже писал ей обо всем, — шепотом произнес он.

— Ну? ну? — насторожил уши отец.

На его лице выражались страх и надежда.

— И она приедет завтра или… или сегодня, — кончил сын, знавший, что мать приедет именно в этот едва начинавшийся день.

Отец захватил обеими слабыми руками его голову и покрыл ее поцелуями. Он и смеялся, и плакал, как дитя.

— Ты большой, ты умный, — бормотал он, стараясь шутить сквозь слезы. — Отец из ума выжил… Сын теперь всем распоряжается… знает, что отцу нужно. А то весь век отца под опекой держали… а он молчал… Под опекой!.. — больной закашлял.

В это время в соседней комнате послышались торопливые, но осторожные шаги. Их едва можно было расслышать. Так вот кошки к своей добыче крадутся.

— Спрячь… спрячь… пакет спрячь! — тревожно и испуганно засуетился больной, продолжая кашлять. — Никто не должен знать!.. После смерти отдай… Никто…

Дверь в комнату тихо отворилась, и в нее просунулось озабоченное и улыбающееся заискивающей, сладкой улыбкой лицо Ольги Александровны. При виде юноши, сидящего на постели брата, сестра вытянула свое лицо до безобразия, и в ее глазах выразилось что-то похожее на вопрос: что же это такое значит? Ее подслеповатые, золотушные глаза заморгали от испуга и удивления.

— А вот мы с Петей беседуем, — усмехнулся брат, стараясь придать своему голосу выражение невинности.

— Что же это вы так рано его подняли? Братцу сон нужен, — заметила Ольга Александровна юноше с упреком.

— Нет… я по… позвонил… он и пришел, — поспешил солгать брат. — Я давно не сплю… так соскучился.

— Ах, боже мой, как же это я не слыхала? Вы звонили? Ах, господи, вот уж захочет бог наказать, так сон нашлет! — ужасалась сестра и бросила зловещий взгляд на юношу, но он совершенно спокойно продолжал сидеть на постели отца и, кажется, был бы рад, стал бы гордиться, если бы ему пришлось долго-долго сидеть подле этого слабого, бесхарактерного старика и чувствовать, что он служит утешением и защитой для этой угасающей жизни. Как мелки и пошлы начинали казаться ему все эти своекорыстные люди, а в его душе шевелилось сознание, что истинно счастлив и достоин зависти только тот, кто мог в своей жизни сказать: «Мне удалось озарить блаженством жизнь хотя одного человека в мире!» Вот честная гордость, вот никогда не забываемое наслаждение человеческой души. Прошумит гул вызванных нами рукоплесканий, и сменится он новыми, обидными для нашего мелкого самолюбия, хвалебными криками в честь другого, опередившего нас героя минуты; кончатся наши веселые пиры юношеских лет, и оставят они в наследство одни болезни, да зависть к тем, еще здоровым людям, которые еще могут пировать; окончатся опьяняющие нас победы над врагами, и останутся нам в память о них наводящие грусть и, может быть, вызывающие раскаяние вражеские могилы, но минуты, когда мы были нужнее хлеба человеку, когда мы одни во всем мире заставляли его забывать все страдания, когда мы создавали, наперекор всем людям и самой судьбе, его счастье, которого не могла отнять никакая сила, эти минуты будут для нас вечной отрадой, вечным источником силы к жизни. Вот что сознавал этот юноша и чувствовал все это так, как можно чувствовать что-нибудь только в невозвратные дни светлой восторженной молодости.

Праздничное чувство счастия наполняло в этот день все его существо. Он не замечал никаких колкостей, щедро расточавшихся на его счет со стороны хозяек дома. Он не замечал холодности Алексея Алексеевича Обноскова, и только каждый звонок в передней заставлял его вздрагивать и заглядывать в прихожую, чтобы узнать, кто приехал. Это необычайно тревожное состояние мальчика и самого больного, постоянно посылавшего своего сына посмотреть, не приехал ли кто-нибудь, не ускользнуло от внимания заботливых хозяек, и они встревожились не на шутку. Им представилось, что братцу очень худо и что братец дал какое-то поручение сыну. Но какое? Этого не могли они угадать и только с ужасом говорили мысленно: «Господи, не вздумал ли он написать духовную!» Это предположение переходило почти в уверенность, и сестры, крестясь и бросая молящие взоры на образ спасителя, шептали пламенную молитву: «Не попусти, господи, его сделать это дело. Отврати от него эти мысли». За этою молитвою следовало восклицание: «Уж лучше пусть он умрет прежде, чем исполнит это несправедливое дело!»

Они с нетерпением ждали доктора. Наконец доктор явился.

Поминутно отирая глаза и слезливо сморкаясь, окружили доктора две сестры и мать Алексея Алексеевича Обноскова и пустились в расспросы о положении братца. Доктор был человек мягкий и не мог без волнения видеть слез женщин.

— Ничего, ничего, — говорил он, — ваш брат слаб, очень слаб, но, бог даст, он поправится… Вы не отчаивайтесь, не расстраивайте себя… Все зависит от бога.

— Господи, нас убьет, убьет его смерть! — плакали сестры. — Ведь мы всё с ним теряем, доктор!.. Единственного защитника н покровителя теряем…

— Берегите себя, ради бога, берегите, — успокаивал их доктор. — Вам надо теперь сохранять присутствие духа, крепиться…

В волнении вышел он от них и подозвал к себе Петра Евграфовича.

— Вы здесь гостите, — начал доктор, — значит, вы можете понемногу подготовить несчастных сестер больного к ожидающей их потере. У меня нет сил высказать им правду… Они такие любящие, слабые созданья. Вы, как посторонний человек, как мужчина, разумеется, хладнокровно перенесете, если что-нибудь случится.

— Разве моему… разве ему, — растерялся юноша, — так худо?

— Разумеется, он едва ли проживет до вечера, — проговорил доктор и удивился, что мальчик зарыдал. — Помилуйте, что с вами? Не стыдно ли быть таким слабым? Вы мужчина, — говорил доктор, почти сердясь. — Что ж остается делать этим бедным созданиям, теряющим в брате все свое счастье, если посторонние теряют голову? Это нехорошо. Вы должны быть тверды. Еще в студенты готовитесь, а плачете, как баба! Нашему брату надо поддерживать слабых женщин, а не рюмить…

Доктор, раздраженный слабостью Петра Евграфовича, ушел. Нетерпению юноши теперь не было границ. День был осенний, яркий, солнце освещало все комнаты золотым светом своих лучей. В растворенные окна залы плыл свежий воздух, уничтожавший запах лекарств, которым была пропитана квартира. Юноша долго стоял у окна и все ждал. Каждый звук колес заставлял сильнее биться его сердце. Наконец, к подъезду подъехала наемная коляска. В ней сидела черноволосая женщина, лет тридцати семи, довольно стройная, моложавая и красивая собой. Тип лица был характерный, не русский. Она с озабоченным видом взглянула на окна дома и вдруг улыбнулась радостной улыбкой, увидав юношу. Он послал ей рукою поцелуй и бросился к дверям передней, потом с быстротою молнии переменил намерение и побежал к больному. Несмотря на все его старания, он не мог войти тихо в эту комнату, не мог сохранить спокойного выражения на своем лице; оно было взволновано, его ноги дрожали. Больной торопливо приподнялся на локте в своей постели и, почти задыхаясь, крикнул сыну:

Назад Дальше