16 июня оставили Вильно. 20-го потеряли Минск. Багратион отступал к Смоленску.
Сердце, ум и глаза устремлены были у всех на берега Двины, где шаг за шагом оттеснялись неприятелем русские войска, хотя никто не сомневался: армия наша в таком духе и расположении умереть всем у стен Отечества и знамен государя, что желает наступать! Однако приказы главнокомандующего Барклая-де-Толли носили иной характер: выравнивать фронт, беречь силы, вести позиционные бои.
— Барклай-де-Толли? Болтай, да и только! — с ненавистью честил его всеми словами старый князь Измайлов. — Позиционная война, как показал нам неприятель, не очень выгодна, потому что всякую позицию можно обойти. Побьют врагов под Смоленском — все могут оставаться спокойными. Бонапарте должен будет тогда помышлять о собственной безопасности. Если же Божественным попущением прорвутся злодеи далее, то… то беспокоиться нам придется уже о целости и вообще о существовании нашего государства!
В эти дни на Ангелину дома как-то мало обращали внимания: Алексей Михайлович с замиранием сердца следил за всяким новым слухом о течении боевых действий, а княгиня Елизавета столь же трепетно следовала за каждым его шагом: князь уже порывался записаться в дворянское ополчение, а когда жена сказала веско: «Только через мой труп!» — вскричал почти с ненавистью: «Я видел стариков, которые умирают костенея. Ты что же, мне такой участи желаешь?! Я жизнь в бою провел — дай же и смерть там же сыскать!» Словом, княгиня всерьез опасалась, что Алексей Михайлович, как мальчишка, просто-напросто однажды сбежит из дому — и ей более было не до чего, даже не до внучки, так что Ангелина, предоставленная самой себе, невольно тянулась туда, где ей всегда были рады: к мадам Жизель, вернее, к графине де Лоран… и к Фабьену.
* * *Теперь во многих домах в Нижнем сделалось тесновато от переизбытка приезжих. Не стал исключением и дом на Варварке. Ведь в город прибыли не только русские, бежавшие от войны: московский губернатор Ростопчин выслал из старой столицы всех французов, подозреваемых в возможных сношениях с Наполеоном, и отправил их в Нижний на барке. Здесь эти люди оказались воистину в положении немцев, немых: народ был так раздражен, что чужие не осмеливались говорить на улице по-французски… да что! На любом иностранном языке! Германского торговца чуть не побили камнями, приняв за француза. Двух офицеров чуть не арестовали: они на улице вздумали говорить по-французски; народ принял их за переодетых шпионов и хотел поколотить; свое происхождение бедолагам пришлось доказывать двумя самыми убедительными, в веках проверенными способами: крепкими кулаками и крепкой бранью. С другой стороны, все русские приезжие из Москвы и Петербурга бранили врага между собой только по-французски, хотя некоторые теперь спешили найти себе русских учителей, желая выучиться говорить на родном языке. Впрочем, мужики безошибочно отличали своих от заезжих мусью, и скоро те вообще стали бояться выходить из домов!
Когда бы ни пришла Ангелина в дом графини, она непременно натыкалась на очередного дрожащего от страха незнакомца, спешившего забиться в укромный уголок. А как-то раз, явившись не вовремя и без доклада, застала графиню с охапкой окровавленных, засохших, дурно пахнущих бинтов, а из-за двери слышались стоны. Глядя на Ангелину неприязненно, мадам де Лоран сказала, что уроков нынче не будет, потому что у нее в доме умирает ее соотечественник, доктор Тоте, которого Рoстопчин еще в Москве заклеймил как французского шпиона, а нижегородский вице-губернатор Крюков, получив донесение об этом, велел вдобавок наказать его на конной площади тридцатью ударами плетей, а потом, окровавленного, бросил на четыре дня в тюремный карцер. Первые два дня его оставляли без пищи, и в эти сорок восемь часов он думал, что его ожидает смерть. Никакого ухода за его израненной спиной не было, она беспрестанно сочилась сперва кровью, потом гноем. Когда раны стали дурно пахнуть, Тоте вышибли из тюрьмы, и он чудом добрался до своей сердобольной соотечественницы…
Ангелина едва не зарыдала от ужаса и жалости к несчастному!
— Ох, за что, за что его так?! — вопрошала она дрожащим голосом, но мадам де Лоран ушла, унося бинты, холодно буркнув лишь: «За то, что француз!»
Ангелина зажмурилась, не решаясь больше спрашивать. Пусть Тоте принадлежал к враждебной нации, но ведь не он же перешел Неман в составе французской армии, не он жег русские села, не он стрелял в русских солдат! Впервые в жизни ей сделалось стыдно за то, что она русская! С этим чувством стыда она и ушла… а жаль все-таки, что ей так и не удалось вызнать у мадам де Лоран причину столь жестокого наказания Тоте! Ведь графиня не могла не знать, что доктор-француз подвергся столь суровой каре за пророчества, что уже 15 августа (через полтора месяца!) Наполеон будет обедать в Москве…
3 ЛОДКА-САМОЛЕТКА
Лето 1812 года изобильно было грозами. Грохотали громы, молнии терзали небеса, проливались короткие, но изнурительно-сильные ливни. Тут и там внезапно вспыхивали пожары: молнии били в дома, деревья, палили стога, насмерть поражали людей — грешников, как думали в старину. Ох, если бы так! Но разве грешниками были те русские люди, коих в это страшное лето поражал неисчислимыми молниями жестокосердный бог войны, все ближе и ближе подтягивая границу своих губительных владений к Москве?..
Бог войны, говорят, всегда принимает сторону сильнейшего противника, и совсем неважно, справедливо ли это в глазах побежденных. Вообще самое ужасное в войне то, что пока справедливость уравновесит наконец свои весы и злодеи получат по заслугам, число невинных жертв растет неостановимо. И это не только люди: военные и мирные, злые и добрые, пожившие и едва глянувшие на белый свет. Вместе с погибшими гибнут плоды их трудов, их настоящее и будущее. Вместе с людьми умирают их чувства, желания, надежды. Разбитые сердца умирают для счастья.
И что бы ни творилось людьми и среди них с утра до вечера и с вечера до утра в эти летние дни 1812 года на всем протяжении России от Немана и до Урала, над всем этим главенствовала война; и как ни тщились русские, французы ли думать, будто они сами распоряжаются своими жизнями, однако старинную поговорку «Человек предполагает, а Бог располагает», — ныне следовало бы переименовать на новый лад: «Человек предполагает, но располагает — война». Все подчинялось ее прихотям!
Уж на что далека всегда была Ангелина от забот страны, в которой жила, но и ее жизнь переменила война. И каждый день усугублял эти перемены, как если бы время проводило на челе жизни глубокие, необратимые морщины.
Ангелина заметила, что над ее гладенькой переносицей тоже залегла напряженная морщинка, а кончики пальцев огрубели. Уж, наверное, месяц она постоянно щипала корпию [16]. Теперь этим занимались все дамы и девицы. Особенно забавным казалось Ангелине сравнивать их прежние и теперешние разговоры, и ежели прежде превосходство одной барышни пред другой было повито аршинами кружев, украшавших ее наряд, то нынче оно возвышалось на охапках корпии: кто больше? Сие нудное и не столь легкое занятие порою становилось нестерпимо. Хотелось бросить все и убежать в тот единственный дом, где всегда весело и беззаботно, где она была любимой и желанной гостьей, увидеть милых ее душе мадам Жизель и Фабьена, однако вовсе не суровая бабушкина приглядка заставляла Ангелину вновь и вновь трудить свои пальцы, а смутная, потаенная (она почти стыдилась таких мыслей!) надежда: а вдруг именно эта щепоть корпии остановит кровь, льющуюся из ужасной раны на груди сероглазого гусара… как бишь его? Никиты Аргамакова, кажется?..
Впрочем, Ангелина лукавила даже перед собою. Ей вовсе не было надобности напрягать память, чтобы вспомнить это имя: до двадцати почти лет дожила она с нетронутым сердцем. Образ верного и нежного возлюбленного (некое смешение Дафниса, Тристана, Ромео и кавалера де Грие в одном лице), конечно, иногда тревожил ее душу, и Фабьен показался сперва этому образу вполне соответствующим. И кто знает, не случись той роковой встречи на волжском бережку, Ангелина могла бы полюбить пригожего француза лишь в благодарность за то, что он так увлечен ею. Однако теперь… теперь она видела, что Фабьен — милейший и добрейший человек, но бесхарактерный, даeт вертеть собою как угодно и кому угодно, пляшет под любую дудку. Многие девицы желали бы такого супруга, однако в душе у Ангелины (как и у всех женщин их рода!) жила тайная мечта о сильном, властном муже, который способен укротить женское своенравие. Она уже узнала такого мужчину и теперь, вольно или невольно, примеряла всякого встречного на его манер. Правильнее будет сказать, что Ангелина безотчетно искала во всех встречных черты Никиты Аргамакова, и ежели обратиться к возвышенным сравнениям, то слова Княжнина «воспоминанием живет душа моя» были ей весьма близки.
Повторимся, впрочем: мысли и чувства свои Ангелина скрывала от себя самой, полагая, будто живет как живется… что наяву означало — под диктовку двух богов: любви и войны.
* * *Князь и княгиня Измайловы были натурами весьма деятельными, и коли уж Судьба, преклонные лета и неумолимая супруга не позволили Алексею Михайловичу препоясаться на брань за Отечество, то он никак не мог оставаться праздным толкователем военных событий, всякий день посвящая сопоставлению или противопоставлению Барклая-де-Толли Кутузову. Пожертвования его на нижегородское ополчение были самыми щедрыми: до тысячи рублей! И это в то время, когда купцы вносили по сто, двести, триста… Всего, к слову сказать, в Нижнем было собрано двадцать тысяч рублей — по тем временам сумма преизрядная. Мужики измайловские, по указке сурового своего князя, ополчались исправно, несмотря на некоторое уныние. В деревнях тяжелая пора, даже когда одного человека из ста забривают в службу, и это в ту пору, когда окончены полевые работы. Что уж говорить о нынешних временах, когда такое множество народу отрывали от земли в разгар страды! Мужики-то не роптали — напротив, говорили, что все они охотно пойдут на француза и во время такой опасности их вообще всех следовало бы ставить под ружье. Но бабы их были в отчаянии: стон и вопль стояли над деревнями, так что многие помещики уезжали из своих вотчин, чтобы не быть свидетелями сцен, раздирающих душу. Алексей же Михайлович от горя чужого не отворачивался: почитая себя отцом крестьянушкам своим, вместе со всеми плакал навзрыд, а потом смехом пытался развеять печаль, уверяя, будто горюют мужики оттого, что свободны они отныне от своего барина — в солдатчине крепостные сразу становились вольными!
Но пусть, говорил он, утешаются хотя бы тем, что ратников теперь не бреют, как делалось прежде, когда набирали рекрутов: ведь без бороды у русского мужика, по пословице, не лицо, а… ну, скажем мягко, то, что сзади.
И эти общие с народными слезы барина, и насмешка его над самим собою (Алексей Михайлович уже лет сорок, со времен плена татарского, бороды не нашивал), его прямота и человечность, вся его сухощавая фигура в старомодном камзоле с кружевными манжетами, закапанными вином и воском, его седая голова, по-старинному напудренная с примесью хрустального порошка, отважный взор его не потускневших голубых глаз («Различак, плаве различак» [17] — звались когда-то эти очи… о, сколь давно сие было?), звонкий по-молодому голос — все вселяло надежду и отвагу в сердца ополченцев и ратников. Странным образом их князь всегда был потом вместе с ними в сражениях и вел их вместе с их командиром.
Супруга его была ему под стать. Елизавета родилась для него: у них была одна душа, одна мысль, одно стремление к добру, и пока князь хлопотал о ратниках, его княгиня тоже не сидела сложа руки, а посвятила всю себя военному госпиталю. Он существовал в Нижнем уже с десяток лет, однако теперь, попечением княгини Измайловой, был расширен и переоборудован, приспособившись к новому, военному времени. Конечно, фронт был еще далеко, а потому в Нижний попадали не те раненые, которым требовалось немедленное исцеление, а те, кто нуждался в долгом, спокойном лечении и едва ли мог воротиться на войну. К началу августа в госпитале были готовы три офицерские и четыре большие солдатские палаты, человек всего на двести. Правда, большинство мест пока пустовало, заняты были только одна офицерская и одна солдатская, и посещение госпиталя сделалось одной из самых святых патриотических обязанностей для нижегородских дам. Надо ли добавлять, что девицы и молоденькие дамы находили эту обязанность также и самой приятной; особенно посещение офицерской палаты. Впрочем, Ангелина появилась там только однажды: убедиться, что там нет никого… знакомого, а потом, из чувства противоречия, держалась от офицерской палаты подальше: у ее обитателей и так было много нянек, на каждого офицера самое малое по три, и Ангелина совсем не хотела в очередной раз видеть, как отдают предпочтение другим барышням — только потому, что они более развязны, бойки на язык и вертлявы. Да и княгиня Елизавета неодобрительно смотрела на госпитальный флирт: здесь надобно трудиться, а не строить глазки, а потому и она, и Ангелина, и еще несколько добровольных помощниц — немолодых серьезных дам или молодых вдов, которым было не до ухаживаний, трудились в солдатской палате, воистину не покладая рук и не гнушаясь самой черной работы.
С изумлением Ангелина обнаружила, что не боится крови и не хлопается в обморок при виде страшных ран. Зрелище гноящегося, гниющего тела вызывало тошноту, однако уже через несколько дней Ангелина научилась подавлять эти приступы, переведя взгляд на искаженные страданием лица. От недостатка воображения она никогда не страдала, и стоило только увидеть эти закатившиеся глаза, белые губы, орошенные холодным потом лбы, чтобы представить всю бездну мучений, в которую был брошен раненый, и тогда жалость вовсе заслоняла брезгливость, неуместную и бесчеловечную в этой обители слез и смерти. А потом она просто привыкла к чужой боли, и сострадание перестало быть потрясающим переживанием, а тоже сделалось привычкой.
Солдатская палата, несомненно, причиняла персоналу госпиталя больше тяжких хлопот, чем офицерская, и Ангелина постепенно привыкла смотреть на тамошних «сиделок» (так она называла барышень, которые день-деньской просиживали на краешках постелей то одного, то другого офицера, болтая и кокетничая) несколько даже свысока, ощущая как высший дар свою добродетель и нравственность. Впрочем, у нее оставалось достаточно чувства юмора, чтобы не скрывать от себя: бывает добродетель природная, естественная, но бывает и невольная — добродетель старой девы, на которую никто не обращает внимания, — она-то самая воинственная и лицемерная. Так Ангелина уговаривала себя не завидовать «сиделкам», но все-таки твердо знала: обращают на нее внимание красивые офицеры или нет, все равно наконец-то она делает нечто истинное, подлинное, не зависящее от одобрения родных, знакомых, даже ее самой. Наконец-то она делает что, за что может уважать себя! Зрелище чужих страданий и соучастие в избавлении от них окончательно сделали взрослой ее душу.
К ней (и другим сестрам милосердия) раненые тоже наконец привыкли. В России меньше разницы и больше взаимной приязни между господами и народом, чем где бы то ни было в мире, а потому эти крепостные, или ремесленники, или забубенные рекруты не видели ничего особенного в том, что их заскорузлые тела обихаживают своими белыми ручками княгини, графини, баронессы. Склоненные хлопотливые фигуры женщин, облаченные в одинаковые, простые серые платья, сделались неотъемлемой принадлежностью палаты, где на топчанах, поставленных в три длинных-предлинных ряда, стонали, бредили, молились, вздыхали и скрежетали зубами люди. «Сестра! Сестричка!» — окликали они одинаково всех женщин, молодых и старых, и те с равным усердием подавали помощь и кряжистому лесорубу-вятичу, у которого мучительно ныла и никак не заживала культя правой руки, оторванной пушечным ядром, и раненному в горло балахнинскому звонарю-ополченцу, и молодому башкиру, которому неприятельской пулей перешибло позвоночник. В ту пору башкирцы вообще впервые привлечены были к регулярной службе, поскольку, по докладу военного министерства государю, «по своей природной склонности к военным упражнениям и навыкам могут быть употребляемы с пользой против неприятеля». О вооружении их было постановлено: «Оставить привычное им, кто чем может и навык употреблять». В результате весь полк имел на вооружении сабли и… луки. Живописный вид всадника — в халате, с луком в руке, с колчаном стрел за спиной — создавал неповторимый во всей русской армии облик воина давно прошедшего времени; французы прозвали башкирцев «Les amours du Nord», «амуры севера» — сперва презрительно, а потом с ужасом, ибо стрелы этих «амуров» пронзали сердца без промаха! Но уж и их бессчетно полегло на полях сражений…
Тот башкир, с перебитым позвоночником, тоже вскоре умер. Иногда бывало так: приходил обоз с ранеными, а наутро половину хоронили, точно сил у этих страдальцев хватало лишь на то, чтобы донести свою боль, дотерпеть до госпиталя, а потом, ощутив свое тело чистым, раны — перебинтованными, дождавшись мягкой постели, обильной еды, ласковых рук милосердных сестер, можно уж уснуть наконец последним сном… слава Богу, что хоть счастливым сном! Вскоре сестры научились чуть не с первого взгляда определять, кто из вновь прибывших не жилец на этом свете, и особой бережливой заботливостью старались продлить если не дни их, то часы, и как радовались, если ошибались и раненый все же переживал эту первую, самую тяжелую ночь — и еще другие ночи и дни! И когда Ангелина впервые увидела Меркурия, тоже сперва подумала, что не видать ему больше солнечного света.