- Она не умела лгать,- рассказывал Виктор Алексеевич.- Она пришла из иного мира, не искривленного. Воспитывала ее тетка, дьяконица-вдова, водила ее по богомольям, учила только церковному. Даринька знала все молитвы, псалмы, читала тетке Четьи-Минеи, пребывала всегда в надземном. Это сказалось даже на ее облике,- особенной какой-то просветленностью, изящной скромностью. Эта культура, с опытом искушений, и подвигов из житий, с глубинной красотой песнопений… оказалась неизмеримо глубже, чем та, которой я жил тогда. С такой закваской она легко понимала все душевные топкости и «узлы» у Достоевского и Толстого, после проникновенных акафистов и глубочайших молитв, после Четьи-Миней, с взлетами и томлениями ищущих Бога душ. С жизнью она освоилась, но целиком не далась. Добавьте ее «наследство»: старинный род, давший святого и столько грешников.
Поморщился - и сразу пришел в восторг, представив себе, как был ошеломлен Вагаев, тертый калач, этой святой детскостью! Он спросил Дариньку,- что же Вагаев, удивился? Она сказала, что он тоже смутился, как и она, почему-то расшаркался и даже поклонился. Виктору Алексеевичу это напомнило, как он когда-то, в келье матушки Агнии, поклонился тоже - «юнице чистой, исходившему от нее с в е т у поклонился». И тот, «отчаянный», тоже ее с в е т у поклонился?
В восторге от ее «святой детскости», возбужденный новым приливом сил,- в нем всегда закипали силы от восторга,- он не поехал на службу, где уже знали, что его скоро назначат по Главному управлению, и предложил Дариньке проехать «в город» для праздничных покупок. Дариньке хотелось привести все в порядок, и не было силы отказаться. Они наскоро закусили постным-белорыбицей со свежими огурцами и икрой с филипповским калачом, прихваченными им по дороге от адвокатов, - он любил баловать ее,- и они покатили в город.
Предпраздничное кипение было еще бурливей, гуще. В конторе Юнкера, на Кузнецком, где Виктор Алексеевич держал остатки отцовского наследства, в зальце с газовыми молочными шарами стояла у кассы очередь. Они стали за нарядной дамой, сопровождаемой ливрейным лакеем в баках. Дама была в гранатовой ротонде, все на нее глядели, а подскочивший конторщик в бачках, назвав почтительно «ваше сиятельство», почтительно попросил не утруждаться и благоволить пожаловать в кабинет. Дама проследовала за ним, разглядывая в лорнет, в сопровождении лакея-истукана. «Какие на ней серьги, прелесть!» - воскликнула Даринька, и все на нее заулыбались. Виктор Алексеевич не помнил, какие были серьги: помнил, что на даме была ротонда, и ротонда ему понравилась. Артельщики за решеткой ловко считали пачки и пошвыривали к кассиру, Даринька в изумлении смотрела, как шлепались «бешеные деньги», как важные господа, в цилиндрах и шинелях, получали из кассы пачки и, не считая, засовывали в бумажники. Виктор Алексеевич получил три тысячи и, тоже не считая,- «немцы, нечего и считать»,- сунул в карман, как спички. «На нас хватит,- сказал он Дариньке, - двадцать две тысячи еще в остатке». Она взглянула на него в испуге: это было «безумное богатство». Она помнила ужас тетки, как вытащили у нее на богомолье восемь рублей и им пришлось из Коренной Пустыни, под Курском, плестись больше месяца и кормиться чуть не Христовым именем. «Такие тысячи… такое несметное богатство!» Он называл ее милой девочкой и обещал ей «игрушку к празднику». Какую?.. А вот…- завернул тут же к Хлебникову, велел показать гранатовые серьги и выбрал тройчатки, грушками. Серьги были «совсем те самые». Даринька задохнулась от восторга, сейчас же приложила и посмотрелась в подставленное кем-то зеркало. «Какая прелесть!..» - шептала она, забывшись, даже строгий хозяин улыбнулся. Серьги стоили пустяки - четыреста. «Что же это… это невозможно, такой соблазн!..- говорила она с мольбой, восторженно. - Сколько же тут соблазна, Го-споди!..»
Повсюду кричал соблазн: с бархатных горок ювелиров, с раскинутых за стеклом шелков, с румяных, в локонах, кукол у Теодора, с проезжавших в каретах барынь, с бонбоньерок Сиу и Абрикосова, с ворочавшихся на подставке чучел, в ротондах и жакетах, со щеголей и модниц, с накрашенных дам - «прелестниц» - так называла Даринька. У Большого театра барышники воровато совали ложи и «купоны» - на «Дочь фараона», на «Убийство Каверлей», на «Двух воров»… Даринька еще не была в Большом, но слыхала, что «Конек-Горбунок» самое интересное, вон и на крыше зеленые лошадки. «Конек-Горбунок» шел на четвертый день, билеты еще не продавались. Виктор Алексеевич подозвал посыльного в красной шапке и заказал ложу бенуара: надо свозить детей и пригласить Вагаева.
В Пассаже текло народом, ливрейные лакеи несли картонки, затерзанные приказчики вертели куски материй, крутя аршином, у Михайлова медведи-исполины, подняв когтистые лапы, как бы благословляли-звали жадных до меха дам. Лукавая лисица манила хвостом, за стекла. «А ведь ты на бегах замерзнешь»,- сказал загадочно Виктор Алексеевич и повернул к медведям. Им показали роскошную ротонду, бархатную, темного граната. Степенный приказчик, надев пенсне, заверил, что точно такая куплена вчера княгиней, и крикнул в витую лестницу: «Закройщика!» В большом трюмо Даринька увидала прелестную-чужую, утонувшую в черно-буром мехе, Закройщик, прицелившись, заметил: «Как влиты-с, ни морщинки-с… модель живая-с!..» Старший еще набавил; «Безукоризненно благородный стан, залюбованье-с»,- и присоветовал бархатную шляпку, легонькую, со страусом: «У мадам Анет, на Кузнецком, с нами в соотношении-с». Даринька очарованно смотрела на милую головку, утонувшую в черно-буром мехе. Виктор Алексеевич торжествовал: и все торжествовали, и даже хищные соболя, белевшие с полок зубками, торжествовали тоже. «Будет доставлено нарочным-с!» У мадам Анет выбрали «парижскую модель», чуть накрывавшую головку, чуть-пирожком, чуть набок, придававшую бойкий тон. «Ленты уже сошли, мадам… вуалетка… правится под шиньон, мадам…»
Кружился Кузнецкий мост, вертели тростями щеголи, подхватывали хвосты прелестницы, ухали на ухабах лихачи, повизгивали кареты, начинали светиться магазины, дымно пылало небо. Виктор Алексеевич вспомнил, что надо бархотку с медальоном, в театре все с медальонами. Опять завернули к Хлебникову и выбрали медальон, в гранатцах. На выходе Даринька увидала кланявшуюся в пояс монашку-сборщицу, с черной книжкой, и смущенно заторопилась, отыскивая деньги. «Дай ей, пожалуйста…» - вырвалось у нее мольбой. Сборщица причитала: «Святозерского, Сенегского… Иверские иконы… на бедную обитель, Гроховецкого уезду… не оставит Владычица…» Виктор Алексеевич дал пятачок, увидал глаза Дариньки и что-то еще добавил. Сжимая в муфте гранатовые серьги, Даринька чувствовала укоры и смущенье: что она делает?! за эти одни серьги… сколько!.. а там, в морозе, сестры… собирают копеечки, во имя Господа… что же это?! Стыло в глазах, с мороза. Она сказала, что надо ей зайти к Иверской, и они наняли извозчика.
На чугунной паперти стояли монашки с книжками и кланялись в пояс подаяльцам. Робко заглядывая в лица, она оделила всех: лица были обветренные, в сизых, с мороза, пятнах. Были все больше дальние - с Каргополя, с Онеги, - во имя Божие. С тяжелым сердцем склонилась она перед Иконой, стараясь собрать мысли; но не было сил молиться. Она собирала силы, твердила: «Прости, очисти… в соблазне я… дай мне силы. Пречистая!..» - а рука сжимала гранатовые серьги в муфте, сверкали в мыслях рассыпанные камни-самоцветы. И только когда дошло до ее сознания сжившееся с душой «…призри благосердием, всепетая Богородице… и исцели души моея болезно!..» - душа ее возгорелась и слезы выплакались с печалью. Надо было спешить. Виктор Алексеевич остался курить наружи. Стало опять легко, бойкая жизнь вертелась.
По дороге домой заехали к Фельшу, на Арбате, купить гостинцев детям Виктора Алексеевича - Вите и Аничке - к Рождеству. У Фельша Даринька увидала украшенную елку, в свечках, и пришла в неописанный восторг; надо, надо устроить елку, и чтобы были Витя и Аничка! Она давно этого хотела, но Виктор Алексеевич все почему-то уклонялся. Теперь же он сразу согласился, и они накупили пряников, драже, рождественских карамелек с месяцем, сахарных разноцветных бус, марципанных яблочков и вишен, мармеладу звездочками, пастилок в шашечку, шариков и хлопушек…- чего только хотелось глазу. Даринька увидела пушистую девчурку, «позднюю покупательницу», прыгавшую на мягких ножках, присела перед ней и спрашивала умильно, как ее звать, «пушинку». Девочка лепетала только: «Ма… ма,..»
Когда они ехали домой, сияли над ними звезды в седых дымах. Виктор Алексеевич, державший Дариньку, почувствовал вдруг, что она сотрясается от рыданий. «Милая, что с тобой?» - спросил он ее тревожно. Она склонилась к нему и зашептала; «Я все забыла, обещалась… вышить покров на ковчежец великомученицы… Узорешительницы… забыла… бархатцу не купила, канительки… она, Великомученица, в с е может… понимаешь… в с е может!..»
Он ее крепко прижал к себе. Он понял, о ч е м она. Еще у Фельша понял, по ее умильному лицу, по голоску ее, когда присела она перед «пушинкой» и слушала умильно ее лепет: «Ма… ма…»
IX
В сочельник, впервые за много лет, Виктор Алексеевич вспоминал забытое чувство праздника,- радостной новизны, будто вернулось детство. Он был счастлив, жизнь его обернулась праздником, но тот сочельник выделился из ряда дней.
- Остался во мне доныне, - рассказывал он впоследствии,- живой и поющий свет, хрустальный, синий, в морозном гуле колоколов. Я видел ж и в ы е звезды. Хрустальное их мерцание сливалось с гулом, и мне казалось, что звезды пели. Это знают влюбленные, поэты… святые, пожалуй, знают.
Тот день начался неожиданностью.
Даринька вставала ночью: он смутно помнил милую тень ее в сиянии лампадки, потом - пропала, «укрылась в келью»,- подумалось ласково впросонках. Была у них дальняя комнатка, с лежанкой, с окошком в сад, в веселеньких обоях,- птички и зайчики,- Даринька называла ее «детской». Эту комнатку попросила она себе молиться; «Можно?» Там стояли большие пяльцы, висели душевные иконы - Рождества Иоанна Крестителя, Рождества Богородицы, Анастасии-Узорешительницы, и лежал коврик перед подставкой с молитвословом. В тяжелые минуты Даринька только у себя молилась. Тогда, впросонках, подумалось: «Что-то у нее тяжелое»,- и спуталось с девочкой у Фельша, с бархатом на снегу.
Кукушка прокуковала 9, когда он вышел в столовую. Расписанные морозом окна искрились и сквозили розово-золотистым солнцем. Прижившаяся у них старушка-богаделка доложила, что барыня чем свет вышли и сулились вернуться к чаю. Он подумал: «В церковь пошла, должно быть, милая моя монашка», как Даринька явилась, радостная, румяная с мороза, ахнула, что он уж встал, и смущенно стала показывать покупки. Оказалось, что это не наряды, как он подумал, а лиловый бархат, шелка и канителька, на покров Анастасии-Узорешительнице, по обещанию. Она виновато просила простить ее, что потратила уйму денег, чуть не двенадцать рублей, серебром, но «очень надо, по обещанию». Он вспомнил, как она вчера плакала дорогой, как умильно ласкала у Фельша девочку, называла ее «пушинкой», молилась ночью…- привлек к себе на колени и пошептал. Она застыдилась и вздохнула.
Все было радостное в тот день, как в детстве. Празднично пахло елкой из передней, натертыми полами под мастику - всегда к Рождеству с мастикой! - ручки дверей были начищены и обернуты бумагой, мебель стояла под чехлами, люстра сквозила за кисейкой, окна глазели пустотой и ждали штор,- все обновится в праздник; только иконы сияли ризами, венчиками из розочек, голубыми лампадками Рождества. Эта праздничность вызвала в нем забытые чувства детства. Он сказал ей, что ему радостно, как в детстве, и это она, Даринька, совершила такое чудо преображения. Она так вся и засияла, сложила руки ладошками под шеей, сказала: «Все ведь чудо, святые говорили… а наша встреча?!..» - и осветила лучистыми глазами.
- Этот единственный е е взгляд всегда вызывал во мне неизъяснимое чувство… святости? - рассказывал Виктор Алексеевич.- Я мог на нее молиться.
Она все знала, будто жила с ним в детстве, Сказала, что завтра будут, пожалуй, поздравители и надо накрыть закуску: будут с крестом священники, приедут сослуживцы. Она разыскала по чуланам все нужное, оставшееся ему в наследство, праздничное: с детства забытые тарелки, в цветных каемках, «рождественские» с желтой каемочкой - для сыра, с розовой - для колбас, с черно-золотенькой - икорная, хрустальные графины, серебряные ножи и вилки, стаканчики и рюмки, камчатные скатерти, граненые пробки на бутылки…- и он неприятно вспомнил, как
т а, все еще именующаяся г-жей Вейденгаммер, отослала ему «всю вашу рухлядь».
Теперь эта рухлядь пригодилась. За детьми он решил поехать утром, перед визитами. Игрушки уже были куплены: Аничке-кукла-боярышня, а Вите - заводной, на коне, гусарчик, правая ручка в бок. Выбрала сама Даринька: с детства о нем мечтала.
Виктор Алексеевич знал, что придется пойти ко всенощной: такой праздник, и Дариньке будет грустно, если он не пойдет. Стало темнеть, и Даринька сказала, что хочет поехать в Кремль, в Вознесенский монастырь. Почему непременно в Вознесенский? Она сказала, смутясь, что так надо, там очень уставно служат, поют как ангелы и она «уже обещалась». Он пошутил: не назначено ли у ней свидание? Она сказала, что там придел во имя Рождества Иоанна Крестителя, а он родился по ангельскому вещанию, от неплодной Елисаветы… - там упокояются двенадцать младенчиков- царевен и шестнадцать цариц, даже на кровле башенки в коронах… и младенчикам молятся, когда в т а к о м положении… и еще поясок, если носить с подспудных мощей благоверной княгини Ефросинии, то разрешает… Даринька смутилась и умолкла. Он спросил, что же разрешает поясок. Она пытливо взглянула, не смеется он он над ней. В милых глазах ее робко таились ч т о-т о…- надежда, вера? - и он подавил улыбку. Она шепнула смущенно, в полумраке, - лампу еще не зажигали, светила печка.- доверчивым, детским шепотом, что «разрешает неплодие, и будут родиться детки». Он обнял ее нежно. Она заплакала.
В Вознесенском монастыре служба была уставная, долгая. Диринька стеснялась, что трудно ему стоять от непривычки: может быть, он пойдет, а ей надо, как отойдет всенощная, поговорить «по делу» с одной старушкой-монахиней, задушевницей покойной матушки Агнии. Виктор Алексеевич вспомнил про «поясок» и улыбнулся, как озабоченно говорит Даринька про э т о. Жалостный ее взгляд сказал: «Ты не веришь, а это так». На величании клирошанки вышли на середину храма, как в Страстном под Николин день. Такие же, бесстрастные, восковые, с поблекшими устами, в бархатных куколях-колпачках, Христовы невесты, девы. Он поглядел на Дариньку. Она повела ресницами, и оба поняли, что спрашивают друг друга; помнишь? Чистые голоса юниц целомудренно славили: «…и звездой учахуся… Тебе кланятися, Солнцу Правды…»
Он пошел из храма, мысленно напевая: «…и звездою учахуся…» - счастливый, влюбленный в Дариньку, прелестно-новую, соединяющую в себе и женщину, и ребенка, очаровательную своей наивной т а й н о й. Походил по пустынному зимнему Кремлю, покурил у чугунной решетки, откуда видно Замоскворечье. Теперь оно было смутно, с редкими огоньками в мглисто-морозном воздухе, в сонном гуле колоколов. Этот сонный, немолчный звон плавал в искристой мути и, казалось, стекал от звезд. Месяц еще не подымался, небо синело глубью, звезды кипели светом.
- Вот именно - кипели, копошились, цеплялись усиками, сливались, разрывались…- рассказывал Виктор Алексеевич,- и во мне напевалось это «звездою учахуся», открывшаяся вдруг мне «астрономическая» молитва. Никогда до того не постигал я великолепия этих слов. Они явились во мне живыми, во мне поющими, связались с небом, с мерцаньем звезд, и я почувствовал, слышал, как п е л и звезды. Кипящее их мерцанье сливалось с морозным гулом невидных колоколен, с пением в моей душе. Сердце во мне восторженно горело… не передать. Я слышал п о ю щ и й свет. И во всем чудилось мне…- и в звездно-кипящем небе, в звездном дыму его, и в древних соборах наших, где так же поют и славят, только земными голосами… и в сугробах, где каждая снежинка играла светом, и в колком сверканье инея, сеявшего со звезд… и во всей жизни нашей - в верованьях, в моленьях, в тайнах, в которые верила Даринька, которых она пугалась…- во всем почуялась мне каким-то новым, прозревшим чувством… непостижимая Божья Тайна. Прозрение любовью? Не знаю. Знаю только, как глубоко почувствовал я неразрывную связанность всех и всего с о в с е м, с о В с е м… будто все перевито этой Тайной… от пояска с гробницы, от каких-то младенчиков-царевен до безграничных далей, до «альфы» в созвездии Геркулеса… той бесконечно недоступной «альфы», куда все мчится, с солнцем, с землей, с Москвой, с этим Кремлем, с сугробами, с Даринькой, с младенчиками-царевнами, через которых может р а з р е ш и т ь с я…- а почему н е м о ж е т?!..- с этими кроткими, милыми, молитвенно светящими в темноту окошками в решетках, за которыми Даринька молилась Тайне о «детской милости». Почувствовал вдруг до жгучего, ожога в сердце, в глазах…- ожога счастьем? - что мы у к р ы т ы, всё, всё укрыто, «привеяно в уюточку», как просказала та старушка у столика в морозе, матушка Виринея, прозорливая… все, все усчитано, все - к месту… что моя Дариня -отображение вечной мудрости, звезда поющая, учившая меня молиться. Там, в зимнем, ночном Кремле, в сугробах, внял я предвечное рождение Тайны - Рождество.
С этим прозрением Тайны он воротился в церковь. Всенощная кончалась. Он остановился за Даринькой. Она почувствовала его и оглянулась с лаской. Священник возглашал из алтаря: «Слава Тебе, показавшему нам Свет!..» Где-то запели, будто из мрака сводов, прозрачно, плавно. Пели на правом крылосе крылошанки, но это был глас единый, сильный. Пели Великое Славословие, древнее «Слава в вышних Богу». Даринька опустилась на колени. Виктор Алексеевич поколебался - и тоже преклонился. Его увлекало пением, дремотным, плавным, как на волне. Звук вырастал и ширился, опадал, замирал, мерцал. Казался живым и сущим, поющим в самом себе, как поющее звездное мерцанье.