В общем, святая Русь — это такая Афродита Милосская, которая сама себя высекла из куска мрамора, а потом себе же руки и отрубила.
Мы святые потому, что хорошо помучили сами себя. До 1917 года всем торжественно сообщали, что мы живем в святой Руси с божьим народом, равномерно распределенным по всей территории. А потом вдруг немалая часть этого божьего народа порушила храмы и постреляла священников. Конечно, божественный замысел на нашу святость может проявиться в чем угодно, в том числе и в страданиях. Но тогда он и в гей-браках может проявиться. Сказано же Исайе Богом: «Мои мысли — не ваши мысли». А мы так думаем: наши, чьи же еще. Какие у нас, такие и у Бога должны быть, а иначе, зачем нам такой Бог?
Если посмотреть, какие страны высказывают претензию на особую духовность, то это обычно те, которые подотстали от своего окружения экономически и вообще — по части, допустим, достоинства гражданина, всяких его прав и свобод. Сейчас это, например, кроме нас, Иран, ну и в целом исламский мир. А лет 100—150 назад в Европе Германия отстала от конкурентов Англии и Франции, и пошли разговоры: у этих — холодный галльский ум, английский меркантилизм, служба золотому тельцу на фабриках, а у нас — чистый германский дух, здоровый крестьянин, «Волшебный рог мальчика» и философия. Философия с музыкой действительно удались, но в остальном долго пришлось помучиться.
Европа как церковь: разлитое христианство
А теперь у нас говорят: вся их Европа — выродившаяся и бездуховная, потому что у нас храмы полны, не протолкнуться, к Андреевскому кресту народ от Крымского моста стоит, а там в храмах пустота. И у нас службы длинные, а там короткие, у нас стоять надо, а там не аскетически сидят. В общем, чистенько, но бездуховненько.
Только чего добивался Христос: чтоб люди знали православный молитвослов или чтоб относились друг к другу по-человечески — видели в другом себя самого, то есть образ божий? Христианская цивилизация — это когда много церквей, набитых народом, или когда люди не делают другому то, чего не хотели бы для себя?
У Тарковского в «Рублеве» конкурент Рублева, иконописец Кирилл, сперва, обидевшись, ушел, а потом вернулся в монастырь. «Плохо, — говорит, — в миру». Ну так, может, церкви-то у нас полны, потому что в миру плохо. Снаружи — злоба, предательство, тьма, мрак. А внутри — золото, свечи, книги, музыка, лики праведных. Крест опять же. И даже люди иногда добреют.
Церкви в Европе пустые, может, не потому, что у людей там ничего святого, а потому, что не надо бежать в них за святым спасаться от мира. Христианское они равномерно разлили по всей своей цивилизации, пропитали им всё. Особенно после мировой войны, хотя попытки начались раньше. Европа сейчас — это мир разлитого по всей жизни, растворенного в жизни христианства. Евангельскими ценностями пропитана правовая и бытовая культура. Европа, собственно, сейчас — вся церковь и есть.
Возьмем крайний случай — с Брейвиком. Да, норвежские церкви пусты, пустее прочих европейских, а гнида Брейвик сидит в двухкомнатной камере с телевизором и тренажером, книжки читает. Так ведь только святое общество, страна-церковь может своего убийцу посадить в камеру с тренажером. В более духовном он бы сел так, что пожалел бы, что не умер. А самые духовные из нас, конечно, потребовали бы его немедленно прилюдно казнить. В странах, где в храмах народу каждую пятницу больше, чем у нас на Пасху, так и казнили бы давно. И только в США цивилизованно 20 лет поизводили бы апелляциями. А у этих — максимально 21 год с тренажером.
Не потому ведь, что норвежцы не чувствуют, что Брейвик сделал зло. А потому, что они уже не могут и не хотят так ответить злом на зло, чтобы волосы дыбом встали. Это ж какую аскезу надо пройти! Гуляя по немецким лесам, заметил, что незнакомые люди, сойдясь на тропинке, друг с другом здороваются. А у нас проходят мимо, глаза в сторону отведя: ты меня не видишь, я — тебя, вот и замаскировались. А про себя думают: «Не маньяк ли?» Так где христианство-то? А ведь сколько езжу по европейским странам, читаю на разных языках, никогда не встречал выражения Sancta Norvegia, или Sancta Italia, или Agia Ellada.
Я знаю, как будет проходить первичный отбор после всеобщего воскресения мертвых. Каждый поедет на небо в лифте с персональным ангелом. И кто, войдя в лифт, поздоровается, тот поедет дальше в жизнь будущего века. А кто нет — останется во тьме внешней. Друзья, здоровайтесь хотя бы в лифте. Вдруг вы уже умерли, и это рядом с вами ваш ангел.
КАК МОСКВА НАЗНАЧИЛА СЕБЯ САМЫМ СВОБОДНЫМ ГОРОДОМ РОССИИ
После того как народ вернул в президенты Путина, стартовала серия раздумий про две России. Одна — своя, уютная, воспитанная, умная, ироничная и главное — политически сознательная и свободолюбивая. Другая — покорная, сонная, с головой от хмеля трудной бредет сторонкой в божий храм, а оттуда — прямиком на избирательный участок и там голосует за Путина. Что нам с ней делать? Послать подальше, игнорировать, забыть? Или нет: полюбить, перевоспитать, разбудить. Или все-таки не будить, потому что вдруг выйдет только хуже — и ей и нам?
То, что Россия из-за своих лесов, полей, рек и кольцевой автодороги навязала нам Путина, а нам тут с ним живи — это общее место столичного сознания. Да и как иначе?
Жизненный опыт москвичей, вошедших ныне в пору писательства и блогерства, говорит им, что сомнения в русской власти рождаются в той среде, которая знакома им с детства, отрочества и грехов юности.
Сообразить, что с политической системой что-то не так, что власть не совсем здорово работает, что первые лица государства не совсем те, за кого себя выдают, можно, только если над твоей колыбелькой читают Бродского, а до того крестили у прогрессивного батюшки, который дружен с католиками и старцами, и возят в коляске в сад Мандельштама (не важно, которого), что где-то рядом 57-я школа и гимназия Мильграма, и родители мучительно выбирают: туда или, была не была, сюда, а потом — сразу в литстудию при Центральном дворце пионеров, а там уже ждет талантливую смену переводчица Пруста (все совпадения случайны), и культуролог, толкователь Хайдеггера, а в гостях на кухне друзья семьи: иронически настроенный известный режиссер, искусствовед и кто-то, не важно кто, но знавший в молодости Пастернака.
А остальным, без культуролога и переводчицы Пруста — как им понять, что власть в России может быть плохая? В лучшем случае надо отправиться к ним агитпоездом (режиссер, искусствовед и подросший выпускник литстудии) и эту безнадежную Россию попытаться разбудить.
Вот Ярославль выбрал в двух турах оппозиционного мэра («Надо же, такой маленький и такой протестный», — удивляются столичные СМИ), вот в Вологде, да и почти везде, кроме некоторых экзотических регионов, «Единая Россия» получила меньше, чем в Москве («нам тут вбросили»).
Я родился и вырос в Ярославле, и меня совершенно никто не приезжал будить из Москвы, моих одноклассников тоже, однако ж мы в 80-е вполне себе сами проснулись. Честно говоря, не помню, чтобы мы вообще спали. Хотя подозреваю, что все это время в Москве на интеллигентских кухнях говорили о том, как спит и еще долго и глухо будет спать за лесами большая Россия.
В нашем кругу и кругу наших родителей не было ни одного культуролога, искусствоведа и переводчицы Пруста (совпадения случайны). Там были воспитательница детского сада, офицеры местного военного гарнизона, преподаватели пединститута, директор строительного треста, водитель директора строительного треста, инженеры заводов, советские чиновники и полковник КГБ.
До поступления в МГУ я не читал ни одного стихотворения Бродского, не уверен, что слышал это имя, не видел ни одного ироничного, но известного режиссера, православного старца и никого, кто бывал на даче у Пастернака хотя бы в ранней юности. Ни в одной из наших квартир не было самиздатовских книжек, только в квартире полковника КГБ был журнал «Америка», по работе.
Но, выйдя из детского возраста в отроческий, а из него прямо в грехи юности, мы как-то сами поняли, что у нас нелепый экономический строй, что власть врет на каждом шагу и не заслуживает ни капли нашей симпатии, что официальная культура фальшива и скучна, но что прямо на этом самом месте вместо вот этой серой жизни может быть гораздо более яркая.
Нашей любимой музыкой сама собой стала та, которую не разрешали, просто потому, что она была интереснее и искреннее. Мы ее сами доставали и сами научились играть. Мы сами сделали игру «Монополия» из картонной шахматной доски и доллары к ней — из лотерейных билетов, задние страницы тетрадок не только сына директора строительного треста, но и сына его водителя были разрисованы названиями запретных рок-групп и заветными буквами USA, означавшими не столько конкретную Америку, сколько вообще ту более настоящую жизнь, которая могла быть на этом самом месте. Мы сами задавали учителям неприятные вопросы про дефицит и выборы из одного кандидата и, шаря по приемнику, наткнулись на Би-би-си, «слушайте нас на коротких волнах 18, 25 и 31 метр», и полюбили ее даже не за содержание, а за подлинность интонации, не сравнимую ни с чем в родном эфире.
Ведь нормальный человек сам может распознать фальшь, ложь и глупость. Странно думать, что для этого необходимы припрятанные под раковиной томики запрещенных книг и знакомые литературоведы.
Когда перестали сажать за каждый писк, уже летом 1988 года люди в Ярославле толпой вышли на волжскую набережную против невинной попытки протащить в делегаты на всесоюзную партконференцию нелюбимого бывшего (бывший — он всегда нелюбимый) секретаря обкома, и там же создали демократический «Народный фронт», и на первых же выборах прокатили всех кандидатов от партии власти, а потом мои одноклассники сами отправились строить капитализм — воплощать в жизнь надпись USA с задних страниц тетрадок, а я пошел в эти самые толкователи Хайдеггера и переводчики Пруста, которых никогда не видел в детстве.
Москва сама назначила себя самым сознательным, самым свободолюбивым местом, вольным городом России так же, как здесь с детства назначают друг друга культурной элитой: Митенька у нас замечательный поэт, он пишет такие дивные, талантливые стихи, Ника обязательно будет режиссером, она такая одаренная и так любит кино, а Вася — математиком: папа у него в ней так силен. А потом с удивлением обнаруживается, что на зарезервированные в детстве места еще кто-то претендует — из-за лесов, полей и рек, за которыми, по идее, голосуют за Путина.
Изумление по поводу ярославских выборов тем более странно, что в лучшем для столицы случае половина самых ярких глашатаев свободы от Парфенова до Шевчука именно из-за лесов-то и приперлась, а Москва, даже когда здесь выбирали мэра, так ни разу и не приблизилась к тому, чтобы сменить власть на выборах.
Москвы ведь, как и России, тоже две. Одна из них действительно состоит из переводчиц Пруста (совпадения случайны), филологов-структуралистов и искусствоведов. А как быть с другой половиной? Нет ли в Москве, ну чисто случайно, федеральных чиновников и членов семей этих врагов народа — ну хотя бы пара подъездов не наберется? А где у нас проживают работники федеральных телеканалов? И нет ли среди них тех, в чьих домах тоже бывали ироничный режиссер и прогрессивный священник? Может, они и сейчас там бывают.
Большинство выгодоприобретателей любого российского правления с чадами и домочадцами проживает ведь в столицах. Или они все из Ярославля и Вологды на работу ездят?
В общем, выборы ярославского мэра — это, конечно, история не про то, что есть Москва и есть Россия, а про то, что Россия точно так же существует на двух уровнях, как и надменная Москва. Сказка же про спящую красавицу придумана в столичных литературных кругах, для того чтобы скрыть, что влюбленный молодой принц не так уж молод и, возможно, не так уж сильно влюблен.
РОССИЯ В МИРЕ
МИТИНГ НА БОЛОТНОЙ И РАЗБИТОЕ КОРЫТО
«На улицах, где лица — как бремя, у всех одни и те ж, сейчас родила старуха-время огромный криворотый мятеж!» Рифма у поэта революции в этот раз вышла не очень, но видно знание предмета. Действительно, лица — те же самые, в нашем случае те же лица, что и в 2004-м и в 2008-м, наши с вами то есть — а повели себя иначе.
Коллега из семьи с политическими традициями Вера Рыклина пишет после митинга на Болотной площади с изумлением: «Десять, даже двенадцать лет назад я увлекалась всякими общественными движениями, политическими партиями, ходила на митинги, собирала подписи и боролась за справедливость. Тогда все надо мной смеялись, махали на меня рукой и считали, что я занимаюсь какими-то глупостями. Теперь те же люди целыми днями обсуждают выборы и придумывают, как бы сделать гадость ненавистному режиму. Где вы все были тогда — десять или даже двенадцать лет назад?»
И действительно, все ведь отчетливо помнят, как к концу 90-х политика воспринималось как неприятное и грязное, в начале 2000-х — как неинтересное, немодное и глупое занятие.
Путин, вероятно, обижен. Он чувствует себя преданным — неожиданно, незаслуженно, неблагодарно. Белую ленточку они на иномарки повязывают. А откуда иномарки у вас? Десять лет назад на голую жопу вы бы себе ленточки повязывали. В соцсетях они сидят, группы создают. А откуда у вас ноутбуки, айпэды и кафе с бесплатным Wi-Fi-ем на каждом углу? Да вы тогда на лавке в сквере сидели на газете, да и та была Березовского. Греться они идут с митинга, усталые, но довольные, в «Стрелку» и «Жан-Жак». Где бы вы 12 лет назад грелись? В книжном магазине и в гастрономе «Арбатский». И то, в «Арбатский» вас охранники не пустили бы, затрапезных: супермаркет тогда был для избранных. С Копенгагеном они нас сравнивают, да будь не я, коптел бы ты в Твери, а сейчас все, кому хотелось, коптят где кому больше нравится.
Власть могла почувствовать себя обманутой стороной договора. Путин вовсе не был навязан России какой-нибудь военной хунтой в результате переворота, он не захватывал власть. Он появился в ответ на коллективное ожидание, он соответствовал общественному запросу.
Освежить в памяти этот запрос можно в любой момент, пересмотрев «Брат» (1997) и «Брат 2» (2000). Надоело жить в бедной, бандитской, никем не уважаемой стране, где люди — на вид белые европейцы, а живут какой-то совсем другой, дикой, темной, страшной, неевропейской жизнью («Брат»). Но вы нас зря за это презираете, мы еще покажем, вы нас еще зауважаете, мы плевать на вас хотели, потому что мы будем как вы, даже лучше, потому что мы страдали, а вы — нет («Брат 2»). Оба сняты не в Кремле, и в общем, без всякого конкретного Путина в мыслях.
Но он конкретизировался и воплотился. Как в настоящем акте творения, он возник из ничего, из направленной на пустоту коллективной воли. Если бы он был сотворен из какого-нибудь шумного боевого Лебедя, он был бы менее подлинным.
И вместе с ним сгустился из воздуха новый договор между населением и властью. Пусть кто-то заберет эту грязную, скучную, глупую, все равно не нужную нам политику, всю эту борьбу клик страны третьего мира, и взамен вернет нам страну первого мира — приличную, чистую и нестыдную.
Под приличной же и нестыдной страной тогда понимались не те, что в день митинга на Болотной. Повернись избушка к лесу задом, ко мне передом, не хочу быть черною крестьянкой, а хочу быть владычицей морскою потребительской корзины развитых стран.
Не хотим больше ходить за сосисками к замерзшим бабкам у метро, хотим в светлые чистые супермаркеты, какие видали в нормальной стране. Не хотим одеваться на рынках, а хотим в торговых центрах. Не хотим, чтобы немецкий стоматолог округлял в ужасе глаза, увидев отечественную пломбу, а хотим вечерами бывать в кинотеатрах на мировых премьерах. Не хотим мыть машины во дворах, а хотим, чтоб мойщики мыли на мойках, и чтобы владелец иномарки не боялся, что его прижмет к обочине черная «восьмерка» с тонированными стеклами и из нее Соловей-разбойник засвистит диким посвистом: «А чего это у тебя тачка лучше, чем у нашего бригадира?» Не хотим старых «жигулей», а хотим новых иностранных автомобилей, а на них — кредитов из банков, а банки чтоб не пропадали, собрав деньги, а жили, как вековые липы. Хотим стричься в стильных салонах, а в ожидании листать умные, ироничные глянцевые журналы и разглядывать в них красивые картинки. И, конечно, хотим сидеть в кафе, в кафе хотим сидеть, чтобы кафе были, хотим, и в них сидеть и пить кофе: капучино, эспрессо, американо, двойной, пожалуйста, без сахара, молоко подогрейте отдельно.
И надо же, получилось. А ведь гарантий не было никаких. Все, кто помнил, как мы были такой вот обычной, не хуже других, страной, давно умерли, и никто не знал, как это делается. Да и были ли мы ею когда-нибудь?
Конечно, парикмахерских с журналами не государство понаделало. Это все мы сами. Но — редкий случай в русской истории — оно не помешало нам зажить, как хочется, не придумало ни войны, ни национальной идеи, ни всеобщего говенья великим постом, ни ежедневной политучебы, ни дальнего похода, ни светлого будущего. И не мобилизовало, как бывало, на него все имеющиеся в наличии людские и материальные ресурсы. Так за что же ему теперь митинги?
Новый договор
Власть решила, что контракт — вечный. А те, кто вышел на улицы, — что временный. Что такие контракты вечными не бывают, в идеале они вообще обновляются на регулярных выборах. Что у нас просто была продленная форма из-за особых обстоятельств.
Прежний договор был в силе, пока это было то же самое общество, которое его заключало. Но оно изменилось по ходу действия контракта. «Мы стали более лучше одеваться», — сказала простая девушка из Иваново. Все смеялись, а это чистая правда, но только выводы из нее можно сделать ровно противоположные. Мы стали более лучше одеваться, поэтому шаг в сторону — измена, или именно поэтому нужен новый контракт с властью. Ничего личного, только социология: Черчилль выиграл войну, но проиграл первые же мирные выборы. Никто не выбирает за прошлые заслуги, все выбирают в расчете на будущее.