Совсем другое время (сборник) - Евгений Водолазкин 15 стр.


– Должны? Но где?

– Надо подумать.

Вслед за виноградом на столе появилась двухлитровая пластиковая бутылка. Вопреки надписи на наклейке, плескалась в ней вовсе не пепси-кола. Густое и волнообразное стекание по стенкам бутылки выдавало в напитке благородство. Так по первому же движению человека можно почувствовать его породу.

– Это массандровское вино, Нестеренко принес, – кивнула Зоя на бутылку. – Его сестра работает на винзаводе.

Бокалов в квартире не обнаружилось, и Соловьев принес из кухни два граненых стакана. Наливая вино, он держал массивную бутылку двумя руками. Вино выливалось неравномерными толчками, время от времени уступая дорогу входящему воздуху. Бутылка казалась Соловьеву живым существом. Оно обиженно хрюкало на вдохе. Пластиковые его бока судорожно ходили под пальцами юноши. Налив себе и Зое по полстакана, он поставил бутылку на пол. Для стола, за которым они сидели, сосуд оказался непропорционально большим, и даже граненые стаканы были не в силах сгладить этот контраст.

– За успех наших поисков, – сказала Зоя.

Вино потрясло Соловьева своими необычными свойствами. И густотой, и букетом оно напоминало ликер, но в то же время оставалось вином. Выпив его, Соловьев представил себе, каким было содержимое амфор. Он ощутил вкус нектара, о котором читал в изучавшихся им античных источниках. У молодого историка не оставалось сомнений: именно эта влага воспевалась древними. Именно она дегустировалась греческими богами в их редкие наезды в Северное Причерноморье.

Зоя видела, что ему нравится вино. Сама она пила его маленькими глоточками, как дама – во-первых, и как человек, избалованный божественным напитком, – во-вторых. Отщипывая виноградины, Зоя не торопясь подносила их ко рту и помещала между передними зубами. В таком положении ягоды удерживались несколько мгновений, обеспечивая демонстрацию как изящной формы зубов, так и их белизны. Потом они исчезали во рту и какое-то время перекатывались за Зоиными щеками. Такое перемещение ягод петербургский исследователь находил эротичным, но вслух об этом сказать не решился. Вне всяких сомнений, помощница Соловьева знала толк в обращении с виноградом.

– Тарас знает, что мы у него сегодня были, – Зоя сообщила это, не меняя позы и не прекращая есть виноград. – Екатерина Ивановна ему всё рассказала.

Соловьев откинулся на спинку стула. Старомодный абажур лампы расслоился в гранях стаканов и смешал свой темно-розовый цвет с бордовым цветом вина.

– Как же ты… – Соловьев взялся за свой стакан (краски вновь разъединились). – Как же ты теперь вернешься домой?

Зоя пожала плечами.

– Черт его знает, этого Тараса. Никогда не угадаешь, чего ждать от такого тихони, – она отщипнула очередную виноградину. – Мне сказали, что он был вне себя.

– Тебе сегодня нельзя домой. Оставайся у меня.

Ягода в ее зубах задержалась дольше обычного, и Соловьев понял, что Зоя улыбается.

– Это будет как-то странно выглядеть… Нет. Сегодня я перекантуюсь на вокзале, а завтра дело забудется. Всё в конце концов забывается.

– Сегодня ты ночуешь у меня.

Зоя промолчала. Она пригубила вина и легким футбольным движением прокатила по столу оторвавшуюся от грозди ягоду. Было слышно, как за окном по бывшей Аутской улице проезжали ночные машины. На огромной скорости в слепящем свете фар проносилась на иномарках бритоголовая крымская элита. Изредка в наступившей тишине были слышны печальные вздохи троллейбуса. Он замедлял ход, где-то в сочленении проводов щелкали штанги, и машина вновь набирала скорость. В слабо освещенном салоне ехали работницы столовых – усталые, неразговорчивые, с пухлыми хозяйственными сумками у ног. Ехали накрашенные ялтинские барышни. В состоянии алкогольного опьянения ехали ветераны разных войн, загодя надевшие медали, чтобы не быть избитыми милицией. Ветераны качались в такт поворотам троллейбуса, и их награды издавали тихий мелодичный звон.

Зоя легла на диване, а Соловьев – на раскладушке. Девушке был предоставлен единственный постельный комплект – тот, на котором спал он сам. Готовность его принять выразила сама Зоя. Распределение спальных мест также принадлежало гостье. Соловьев был, в общем, рад, что всё решается без его участия. И всё же, когда Зоя щелкнула выключателем, он не без грусти осознал, что допускал и другое развитие событий. Допускал ведь. А для девочки из чеховского музея это оказалось неприемлемым.

– Спокойной ночи, – звук стаскиваемой футболки.

– Спокойной ночи.

Лежа в темноте, Соловьев тщетно прислушивался к Зоиному дыханию. Тишина в комнате казалась ему неестественной. Он подумал, что Зоя, возможно, нарочно не шевелится, потому что прислушивается к нему. Сам он боялся даже глубоко вдохнуть: при малейшем движении раскладушка издавала дикий визг. Он не знал, который час, хотя, чтобы узнать это, ему достаточно было повернуться к светящимся электронным часам. Но Соловьев не поворачивался. Он боялся даже открыть глаза.

Когда он их открыл, комната оказалась не такой уж темной. То есть не абсолютно темной. Была это луна или наступающий рассвет, но контуры предметов просматривались довольно четко. Силуэт бутылки на столе. Похожая на гору Аюдаг недоеденная виноградная гроздь. Блеск пряжки Зоиных джинсов на стуле. У Соловьева перехватило дыхание: этот блеск обострял чувства до предела, как когда-то – движение поезда. Может быть, даже сильнее. Он пытался понять, спит ли Зоя. На белом пятне подушки темнела ее голова с заложенными под затылок руками. Так не спят… Под скрип раскладушки Соловьев коснулся низа живота и ощутил влагу. Спала Зоя или нет, она – у Соловьева это почему-то не вызывало сомнений – лежала совершенно голой.

Из открытого окна начинало тянуть прохладой. Значит, все-таки это был рассвет.

– Мне холодно, – спокойно, словно в продолжение разговора, сказала Зоя.

– Я могу закрыть окно, – ответил Соловьев, не двигаясь с места.

– Мне холодно.

В этом повторе не было видимого смысла, не было интонации, в нем не было уже ничего, кроме ритма. Соловьев узнал этот ритм безошибочно. Кошачьим движением он спрыгнул с раскладушки без единого скрипа. Подошел к Зоиной постели и уперся в нее ногами. На своей влажной коже почувствовал Зоины волосы. Через мгновение он лежал рядом с ней.

– Подожди…

Словно из ниоткуда, она достала презерватив и вложила его в горячую ладонь Соловьева. Надевая презерватив, Соловьев не успел как следует удивиться его появлению. Через секунду Зоины ноги сплелись за его спиной с неожиданной силой. Это было несравнимо с застенчивой любовью Лизы. Такой энергии, гибкости и страсти в его жизни не было еще никогда. Никогда еще Соловьев не чувствовал такого безвластия над своим телом. Никогда еще образ лодки среди волн не был ему так близок. Этот образ был последним, что мелькнуло в соловьевской голове перед окончательным погружением в бездну. За внешней флегматичностью музейной сотрудницы скрывался ураган.

10

На следующее утро (оно началось поздно) выяснилось, что именно в этот день Соловьев обещал прочесть свой доклад о генерале Ларионове. Чтение предполагалось в Зоином доме. Несмотря на последние события, мероприятие Зоя считала уместным, что самого докладчика несколько даже озадачило. Еще больше он удивился вечером, когда, войдя в прихожую коммуналки, первым делом столкнулся с Тарасом. Тарас был абсолютно спокоен, даже предупредителен. Он первым поздоровался с гостем, после чего попятился на кухню и в дальнейшем стоял уже там, привалившись к шкафчику генерала. На чтение доклада его не приглашали.

Присутствовали те же, что и в первый раз, – княжна и Шульгин с Нестеренко. Возможно, думалось Соловьеву, появление мощного Нестеренко и удерживало Тараса от повторения вчерашней истерики. Впрочем (лицо Тараса выражало обычную застенчивость), сосед Зои вполне мог успокоиться естественным путем. Мало-помалу успокоился и сам Соловьев. Приход сюда был для него вовсе не так прост, как он дал понять это утром Зое.

Доставая из папки текст подготовленного доклада, он вдруг испытал неловкость. Теперь это было не связано с Тарасом. То, что Соловьев хотел сообщить, в собравшейся компании не могло выглядеть ни важным, ни даже заслуживающим внимания. Все находки и уточнения относительно крымских операций показались ему сущим пустяком в сравнении с тем, что о генерале знали они. Но отступать было поздно. И Соловьев начал чтение.

Строго говоря, это было даже не чтение. Чувствуя, что подобная подача материала здесь неуместна, молодой историк перешел на рассказ – близкий к тексту его доклада, но не лишенный импровизаций. Такое случилось впервые в его научной жизни. Не то чтобы он не мог воспроизвести свои прежние доклады устно – в том, что он писал, была выверена каждая фраза, он знал эти тексты наизусть. Выступать с подготовленным текстом предписывал академический кодекс чести. Лежащая на кафедре пачка бумаги была первым, пусть и самым приблизительным, удостоверением научности сообщения. Все дальнейшие качества произносимого без него как бы не существовали.[57]

Переворачивая один за другим листы своего доклада, Соловьев в них даже не заглядывал. Его охватило ощущение полета – почти такое же, как при первой поездке на велосипеде. Он приводил на память даты боев, численность подразделений с обеих сторон и воинские звания всех старших офицеров, принимавших участие в сражениях.

Разгром генералом Ларионовым кавалерийского корпуса Жлобы – так звучала тема соловьевского доклада. Речь в нем шла о ключевой операции 1920 года, позволившей удержать Крым за белыми до поздней осени. Соловьев начал с того, что кратко коснулся состава войск, располагавшихся по линии фронта в Северной Таврии. Здесь он не мог не сказать о Второй кавалерийской дивизии генерала Калинина (1500 шашек + 1000 штыков), о Третьей кавалерийской дивизии генерала Гусельщикова (3500 шашек + 400 штыков из Донского корпуса генерала Абрамова): эти части располагались от Азовского моря до села Черниговка. Не забыл он, естественно, и о Дроздовской дивизии (она размещалась у села Михайловка), и о Второй кавалерийской дивизии генерала Морозова. Говоря о западном от Михайловки направлении, Соловьев упомянул о Кубанской кавалерийской дивизии генерала Бабиева и располагавшейся левее ее по фронту Туземной дивизии. Наконец, в районе Каховки находились Марковская и Корниловская дивизии, в то время как дивизия генерала Барбовича была размещена в нижнем течении Днепра.

Противостояли этим силам дивизии 13-й армии красных, в том числе – Первая и Вторая кавалерийские дивизии сводного корпуса Д.П.Жлобы. Численность одного лишь этого корпуса, включая приданные ему части, доходила до 7500. На количественных данных других поддерживавших Жлобу дивизий (например, Латышской и 52-й стрелковой – они располагались в районе Бериславля) Соловьев, после некоторых колебаний, решил не останавливаться. Окинув своих слушателей взглядом, исследователь почувствовал, что переизбыток цифр может притупить их внимание.

Говоря о планах красных, Соловьев ограничился было указанием намерения корпуса Жлобы атаковать Донской корпус и взять Мелитополь. Поняв, однако, что такая картина будет неполной, докладчик все-таки уточнил, что на участке Жеребец – Пологи были задействованы четыре дивизии из группы Федько, в то время как из района Бериславль – Алешки уже выдвигались 52-я и Латышская дивизии. На группу Федько – и ни у кого из присутствовавших это не вызывало сомнений – Жлоба Д.П. возлагал особые надежды. Федько, однако же, этих надежд не оправдал.

Знал ли о планах красных генерал Ларионов? Доступные исследователям источники (Соловьев тщательно выровнял лежавшую перед ним пачку листов) ответа на этот вопрос не давали. Действовал генерал так, будто планы противника были знакомы ему во всех деталях. Всюду он был раньше красных на полшага, но эти полшага неизменно определяли исход сражения. Самые хитроумные замыслы Жлобы разбивались о принятые белым полководцем меры – независимо от того, были ли они результатом деятельности разведки или гениальным предвидением генерала. Соловьев отдавал предпочтение последнему.

После того как генерал изучил способ мышления своего оппонента (это произошло довольно быстро), он безошибочно угадывал все задуманные им операции. Сила генерала, по мнению исследователя, состояла в абсолютно точной оценке стратегического потенциала Жлобы. Она не была слишком высокой (что естественно), но не являлась и заниженной. Как сказал однажды сам генерал Ларионов, летная школа любого, в том числе и Жлобу Д.П., способна была поднять до среднего уровня. Впрочем, не успев как следует взлететь, волею судьбы Жлоба был брошен на кавалерию. Это смешение в его судьбе земного и небесного вкупе с неблагоприятной, по некоторым данным, генетикой значительно заплело мозги красного командира. К чести генерала Ларионова, в этом хитросплетении он сумел разобраться.

Рано утром он приказывал подать себе крепкого кофе и, присев на ступеньки броневагона, пил его маленькими глотками. За кофе он выкуривал свою первую папиросу. В безветренную погоду пускал дым кольцами, наблюдая за их меланхоличным движением к небу. Когда поднимался ветер, генерал выпускал дым тонкой струйкой и о дальнейшей его судьбе не заботился. Считается, что именно в такие минуты им и составлялись планы, в конце концов погубившие карьеру красного военачальника Д.П.Жлобы.

Полусонное, идущее едва заметными волнами дыхание степи, запах свежей еще травы вселяли в генерала спокойствие и радость. Быстро, как в ускоренной съемке, над горизонтом поднималось солнце, и степь меняла свои краски. Она представлялась генералу в виде калейдоскопа, спешно развернутого вокруг бронепоезда. Неограниченного в своих возможностях, бескрайнего, посыпаемого пеплом его папиросы.

Иногда генерал Ларионов ложился в траву и наблюдал за жизнью ее обитателей. В его глазах эта жизнь представала такой же мелкой, как человеческая. Может быть, не столь жестокой. Жители травы деловито поедали друг друга, но занимались этим по необходимости, сообразуясь с древними биологическими законами. Они не испытывали взаимной ненависти. Ободренные неподвижностью генерала, эти существа бегали по его растопыренным пальцам, между которыми что-то уже проклевывалось, произрастало и колосилось. Можно утверждать, что через его руки прошел не один десяток муравьев, кузнечиков, тлей, жуков и тех многочисленных созданий, которым он затруднился бы дать имя. Находясь в районе ожесточенных боев Белой и Красной армий, они соблюдали строгий нейтралитет. Их умение не замечать общественные катаклизмы достигало абсолютной точки и вызывало у генерала восхищение.

В погруженных в траву генеральских пальцах было что-то посмертное. Если это и было связано с жизнью, то в каком-то широком, извечном смысле превращения человеческих тел в травы и деревья. Прижавшись лицом к примятым стеблям, генерал представлял себя на этом поле мертвым. С распростертыми руками, с присыпанной землей головой. Такими всякий раз он видел своих солдат после боя.

Генерал вспоминал, как однажды, еще кадетом, он отправился летом в военный лагерь. Во время полевых занятий приходилось рыть окопы на скорость. Стояла жара. Роя окоп в первый раз, он ужасно устал. К горлу подступала тошнота, ноги начинали дрожать. Он был мокрым от пота. Вырыв окоп, кадет Ларионов лег в него и закрыл глаза. Палящее солнце сменилось сказочной прохладой. Глухо, словно за сотни верст, до него еще доносились крики офицеров, звяканье лопат, топот лошадей по дороге, но это было уже не здесь. В другом, может быть, мире.

– Райская прохлада, – прошептал он, представляя, что лежит в могиле.

– Не время отлеживаться, кадет!

Откуда-то сверху, почти из проплывавших над окопом облаков, на него смотрел офицер.

– Я смертельно устал, – сказал мальчик.

Ничего не ответив, офицер отошел. Освобожденное им пространство тут же затянулось небесной, в белых пятнах облаков, занавеской.

– Спасибо, – беззвучно произнес кадет. Он не исключал, что это был ангел.

Генерал продолжал лежать. Он уже ощущал мощный зов снизу. Испытывал то успокоительное чувство врастания в землю, которое, как ему казалось, было знакомо всем убитым в бою. Убитые понимали, что всё для них уже кончилось, и могли наслаждаться пришедшим покоем. Неподвижность генерала была почти нездешней. Только внимательный взгляд часовых – генерал знал, что в целях безопасности за ним наблюдают, – не позволял ему окончательно предаться слиянию с землей.

Говоря о сути произошедшего летом 1920 года, Соловьев не мог не процитировать знаменитое определение М.А.Критского: «Конная масса т. Жлобы, втянутая в течение предшествовавших боев в образовавшийся узкий мешок, вследствие охватывающего расположения стойких фланговых частей русской армии оказалась окруженной со всех сторон. Вследствие получившейся естественной тесноты группа Жлобы утеряла в значительной степени главнейшее качество конницы – подвижность и маневренность».[58]

Естественная теснота, в которую Жлоба вверг вверенные ему части, явилась результатом длительных продуманных действий генерала Ларионова. Словно опытный шахматист, генерал предложил противнику жертву. Это было несколько пешек по центру доски, проглоченных Жлобой с большой готовностью. Выиграв ряд локальных боев, выпускник Высшей авиационной школы не заметил, что места его побед располагаются на определенной оси и имеют четко выраженное направление. Когда, по мнению генерала, Жлоба продвинулся в этом направлении достаточно далеко, победы прекратились. По инерции Жлоба продолжал атаковать, но на этот раз противник и не думал отступать. И хотя армия генерала не контратаковала, все попытки красных пройти дальше разбивались на первой же линии окопов, вырытых, оказывается, более чем за неделю до этого.

Только ознакомившись с тем, сколь основательно была подготовлена в этом месте оборона, Жлоба начал понимать, что его победное шествие было не чем иным, как занятием белыми заранее обустроенных позиций. Полнота понимания пришла к нему в то утро, когда в тылу возглавляемых им войск показались первые цепи белых. В бой их вел лично генерал Ларионов, покинувший ради такого случая обжитый им бронепоезд. Генерал не был тем, кто рискует ради риска. Просто он знал, что иногда войско следует возглавлять самому. Такие моменты он чувствовал безошибочно.

Назад Дальше