Напряженное внимание к теме смерти являлось, по мнению Кваши, отличительной чертой генерала. Будучи составной частью его профессии, смерть, казалось бы, должна была стать для него делом привычным («Хотя можно ли привыкнуть к смерти?» – спросил Кваша, оторвав на мгновение взгляд от кафедры) и в каком-то смысле будничным. В пору службы генерала в действующей армии, вероятно, так оно и было. Его, если можно так выразиться, живейший интерес к смерти стал проявляться уже после Гражданской войны, с годами только нарастая.
Генерал собирал сведения о жизни, но еще более тщательно – о смерти – своих соучеников, однополчан и даже противников, по крайней мере тех, кто ему был небезразличен. Он даже завел две папки, надписав их соответственно Живые и Мертвые. Каждая из папок – в зависимости от состояния интересующего генерала лица – хранила лист с краткими сведениями о его, лица, жизни или смерти. Папка Живые первоначально была невероятно пухлой, в то время как папка Мертвые казалась почти невесомой. С течением времени положение изменилось. Всё чаще и чаще генералу приходилось перекладывать листы из одной папки в другую. Так продолжалось до тех пор, пока в папке Живые не остался один-единственный листок. Это был листок, озаглавленный Генерал Ларионов.
И тогда генерал усомнился в аккуратности ведшихся им записей. Он разуверился в том, что жив лишь он один, а все остальные умерли. Это выглядело нелогично. «Отчего, – записал генерал на единственном оставшемся листе, – я, которого должны были расстрелять еще в 1920 году, жив, а те, кого расстреливать не собирались, – мертвы?» Ситуация представилась ему настолько вызывающей, что все листы из папки Мертвые он перенес в папку Живые. Подумав, он вложил свой лист в папку Мертвые. Только так, – Кваша снова поднял взгляд на зал, – можно было не допустить смешения живых и мертвых.
Отдельно от прочих известий исследователем были рассмотрены два устных рассказа о генерале, записанные фольклорной экспедицией в крымском селе Изобильное. В первом из них речь шла о том, как якобы без разрешения главнокомандующего Белой армией А.И.Деникина генерал взял Перекоп и отправил ему телеграмму следующего содержания: «Слава Богу, слава нам, Перекоп взят, и я там». Второй рассказ описывал рождественский ужин, состоявшийся в севастопольской ставке главнокомандующего. На вопрос Деникина о том, почему, сидя за столом, генерал Ларионов не ест, тот отвечал: «Так ведь пост, батюшка: до первой звезды нельзя». А.И.Деникин будто бы тут же распорядился вручить генералу звезду.
Оба рассказа подверглись в докладе Кваши как фактологической, так и источниковедческой критике. Сводилась она вкратце к следующему:
1) главнокомандующим в рассматриваемый период был уже не А.И.Деникин, а барон П.Н.Врангель;
2) Перекоп генерал Ларионов не брал, а, наоборот, защищал;
3) прецедентными текстами для обоих сообщений являлись рассказы об А.В.Суворове.
В первоначальном рассказе о стихотворном донесении речь шла не о Перекопе, а о турецкой крепости Туртукай, при этом письмо адресовалось не кому иному, как фельдмаршалу П.А.Румянцеву. В рассказе о вручении звезды Суворов обращался не к П.Н.Врангелю (и уж тем более не к А.И.Деникину), а к Екатерине Второй, называя ее, соответственно, «матушкой». Самым интересным в обоих фольклорных произведениях Кваше показалось то, что между генералиссимусом Суворовым и генералом Ларионовым народное творчество не делало никакого различия. Это обстоятельство исследователь назвал симптоматичным.
В заключение своего доклада Кваша посетовал на то, что, не считая глухих намеков А.Я. Петрова-Похабника, о странных поступках генерала во время сдачи Ялты так ничего и не известно. Докладчик призвал своих коллег приложить все усилия, чтобы уточнить, о каких, собственно, поступках могла идти речь. С его точки зрения, прояснение этих обстоятельств не только добавило бы красок в портрет генерала. Это могло бы пролить свет и на вопрос, до сих пор остающийся без ответа: как, вообще говоря, генерал остался жив?
Казалось, Кваша хотел еще что-то добавить, но Грунский постучал по микрофону. Кваша развел руками, сложил бумаги в папку и спокойно (по крайней мере, в сравнении с Тарабукиным) спустился в зал. Бесконфликтный уход докладчика Грунского приободрил. Он объявил следующий доклад и призвал выступающего придерживаться регламента. Всем было понятно, что суровый тон председателя относится к предыдущему докладчику.
И этот, и последовавший за ним доклад Соловьев слушал невнимательно. У него начала болеть голова. Вероятно, от избытка дневных впечатлений, подумал он. Или из-за прогулки по раскаленному Митридату (солнечный удар?). Стремление понять, что именно хочет сказать выступающий, увеличивало эту боль, расширяло ее и заставляло чувствовать каждую клеточку мозга.
– Название операции было знаковым, – сказал докладчик Копалеишвили.
Кавказский акцент докладчика не позволял сосредоточиться. Речь шла об операции Окоп, которой Соловьев и сам немного занимался. Перед решающим штурмом Перекопа красными генерал приказал вырыть два дополнительных ряда окопов, словно их количество могло еще что-то изменить.
– Словно эти окопы заменят мне боевой дух, который потеряла моя армия! – крикнул копавшим генерал.
Он шел вдоль оборонительных линий, и земля из-под его сапог осыпалась в свежевырытые траншеи.
– Мне хочется лечь в ваш окоп, чтобы все меня оставили в покое! – крикнул генерал в другом месте.
Копавшие не знали, что это было старой мечтой генерала. Они молча продолжали свою работу, недоумевая, зачем ему в этом случае такой большой окоп.
– Название операции было знаковым, – повторил Копалеишвили. – Прочтите его задом наперед, и вы поймете, что этим хотел сказать генерал.
Копалеишвили не без удовольствия наблюдал, как по залу прокатился шепот совместного чтения.
– Этим словом, – выступавший помахал ладонью, – генерал как бы прощался…
Зал соображал непозволительно долго.
– Это слово – пока, – сказал, улыбаясь, Копалеишвили.
Шепот незаметно перешел в гул. Движением головы докладчик вернул на место непослушную челку. Байкалова что-то написала на листке и показала это Грунскому. Написанное Грунский прочел, переводя от буквы к букве указательный палец. Точно так же он прочел это в обратном направлении. Пожал плечами.
– Но в слове окоп, – озабоченно сказала Байкалова в микрофон, – первая буква – о…
Копалеишвили оперся на кафедру и откинул голову к плечу. Его лицо не выражало ничего, кроме усталости. Пригладив волосы, он стал медленно перекладывать на кафедре страницы. Байкалова поднялась с места и вопросительно смотрела на докладчика.
– Я проверю вашу информацию, – сказал после молчания Копалеишвили.
Соловьеву хотелось на воздух. Для этого ему нужно было что-то объяснять Дуне, но он не находил слов. Кроме того, момент смены докладчиков был упущен, и выходить теперь было неудобно. Соловьев досадовал на свою нерешительность. Выступала Алекс Шварц, специалист по гендерным исследованиям из Бостона. Говорила приятным мужским баритоном. Тщательно подбирая слова, отдавала предпочтение именительному падежу и инфинитиву. Головная боль Соловьева становилась всё сильнее.
Свое сообщение о генерале Шварц начала с подробного рассказа о знаменитой кавалерист-девице Надежде Андреевне Дуровой (1783–1866). Американская исследовательница напомнила присутствующим, что пробиться в русскую армию на переломе XVIII–XIX веков женщинам было нелегко. Уделом женщины (Шварц продемонстрировала несколько вышивающих движений) считалось рукоделие. Кухня (резка воображаемых овощей). Постель (движения всадника).
Но. У юной Надежды с рукоделием ничего не получается. Кружево она – рвать (иллюстрация). Портить (иллюстрация). Путать (иллюстрация). «Два чувства, – процитировала докладчица Дурову, – столь противоположные – любовь к отцу и отвращение к своему полу, – волновали юную душу мою с одинаковою силою, и я с твердостию и постоянством, мало свойственными возрасту моему, занялась обдумыванием плана выйти из сферы, назначенной природою и обычаями женскому полу».[75]
Девочку отдают для воспитания фланговому гусару Астахову. Он учит ее владеть шашкой (иллюстрация). Стрелять (иллюстрация, звукоподражание). Ездить верхом (иллюстрация, совпадающая с постельной). Заметив, что Байкалова встала, докладчица адресовала ей успокаивающий жест:
– Вам интересно, как всё это связано с генерал?
– Мне интересно, – сказала Байкалова.
Шварц вышла из-за кафедры, подошла к Байкаловой и полуобняла ее:
– Просто генерал был женшина. Как Надежда Андреевна. Как мы с вами. Ви не знал?
– Вам интересно, как всё это связано с генерал?
– Мне интересно, – сказала Байкалова.
Шварц вышла из-за кафедры, подошла к Байкаловой и полуобняла ее:
– Просто генерал был женшина. Как Надежда Андреевна. Как мы с вами. Ви не знал?
Байкалова предпочла промолчать. Она всё еще находилась в объятиях Шварц.
– Почему Жлоба его не расстрелить?
– Почему? – осторожно спросил Грунский.
– Он знал тайну генерал. Он его лубил.
Соловьев встал и, ни на кого не глядя, стал пробираться к выходу. Только оказавшись на свежем вечернем ветру, он почувствовал, что его рубашка была мокрой от пота. Он расстегнул две или три пуговицы и отлепил рубашку от груди. Сзади подошла Дуня и положила ему на плечо подбородок.
– Пойдем?
Соловьев едва заметно повел плечом.
– Голова болит.
– У меня в номере есть таблетки, – она потерлась носом о его шею.
Не отрываясь, Соловьев смотрел на универмаг Чайка.
– Голова болит из-за тебя.
Дуня не сказала ни слова. Она развернулась и исчезла за колоннами театра. Соловьев медленно пошел к гостинице.
14
Утро не предвещало скандала. Лишенная ряби морская поверхность казалась полированной. На смену дувшему вечером ветру пришли умиротворяющие воздушные волны. Утреннюю прохладу они соединяли с едва различимым запахом рыбы, и эта смесь Соловьеву очень нравилась. Но скандал состоялся.
Утреннее заседание вели Кваша и Шварц. Точнее говоря, вела его Шварц, а Кваша сидел рядом. С самого начала она взяла микрофон и уже не выпускала его из рук. Кваша не протестовал. Вначале он рассматривал хрустальную люстру зала, а затем стал что-то быстро записывать на лежавших перед ним листах.
Еще перед выходом первого докладчика на сцене появился невысокий человек в спортивном костюме. Слегка покачиваясь, он дошел до председательского стола и оперся на него рукой. Какое-то время стоял неподвижно, глядя в пол.
– Ви кто? – доброжелательно спросила его Шварц.
– Я? – человек помолчал. – Ну, допустим, осветитель.
Он опустился на корточки и положил локти на стол.
– У вас ошень усталый вид, – сказала Шварц.
Назвавшийся осветителем кивнул. Потянувшись к графину, он налил себе воды и выпил.
– Просто я немного устал.
Он поднялся на ноги и медленно удалился. Внизу, у лестницы, уже стоял московский исследователь Папица, ожидавший освобождения сцены. Окинув осветителя презрительным взглядом, маленький Папица взлетел по ступеням. Он был в смокинге и при бабочке, которая лишь изредка выглядывала из-под длинной, словно не по размеру подобранной бороды. Сосульки усов угрожающе разлетались в стороны. Это делало его похожим на Дон Кихота, Сальвадора Дали и Феликса Дзержинского одновременно. Взятые поодиночке, перечисленные лица не имели с Папицей ничего общего. И борода, и смокинг, и резкие движения докладчика напомнили Соловьеву кукольный театр, приезжавший в его школу перед каждым Новым годом.
Он любил эти представления за нарядные костюмы кукол, за блестки на занавесе, за аромат елки, уже поставленной в углу актового зала, но еще не украшенной, и за мысль о приближающихся каникулах. Он любил эти представления даже в старших классах, когда его интересовали совсем другие вещи, когда, находясь в зале, он потихоньку сжимал Лизину руку и думал, что их, сидящих на детском спектакле, связывают недетские отношения, и это невероятно его заводило.
Соловьев осторожно повернул голову и нашел глазами Дуню. Она сидела через два ряда от него. Сидела прямо, как-то даже несгибаемо, и не отрываясь смотрела на сцену. Так и должна сидеть изгнанная женщина, подумал Соловьев. Он впервые почувствовал к ней что-то похожее на симпатию.
Доклада Папицы ждали с нетерпением. Это не было связано с каким-то особым положением исследователя в исторической науке. Такого положения Папица не имел. Это не было связано даже с бородой Папицы, делавшей его устные выступления гораздо привлекательнее письменных. Причина интереса состояла в основном вопросе генераловедения, вынесенном в заглавие доклада: Почему генерал остался жив?
Одновременно с началом доклада возникло движение на балконе осветителя. За стальными конструкциями показалось лицо человека, выходившего на сцену, и через мгновение один за другим стали зажигаться прожекторы. Поскольку подсветка осуществлялась только с правого балкона, на сцене образовались зловещие черные тени. На председательствующих были направлены два цветных луча – зеленый и синий.
Свой доклад Папица читал в энергичной манере – с жестикуляцией и притоптыванием на месте. Он читал его в буквальном смысле – не отрывая глаз от текста. Его узловатые пальцы скользили по краю кафедры, иногда – отрывались от нее, иногда – замирали. Время от времени Папица наваливался на микрофон, оглушая зал шуршанием бороды. Затем резко отжимался от кафедры, тело его вытягивалось в струну, наклонялось и под этим неестественным углом застывало.
Папица тщательно перечислил причины, по которым генерала должны были расстрелять. Их, по оценке исследователя, было двадцать семь. В то же время возможностей избежать расстрела существовало только две. Ни одной из них (подразумевались бегство в Константинополь и уход в подполье) генерал не воспользовался. Из этого следовало, что существовала третья, до сих пор неизвестная возможность. Этой возможностью избежать расстрела – докладчик выпрямился и посмотрел в зал – было сотрудничество с красными.
Аргументация исследователя была не нова. Он повторил догадки о встречах генерала с Д.П.Жлобой, высказанные в свое время как в эмигрантской, так и в советской печати,[76] но не привел этому никаких дополнительных доказательств. Пойдя дальше своих предшественников, Папица также предположил, что еще в 1918 году генерал Ларионов был завербован Дзержинским (в это мгновение докладчик чрезвычайно напоминал Дали) и с тех пор в точности выполнял все задания ЧК. Громкие победы генерала исследователь объяснял тактическими соображениями. Он полагал, что предпринимались они с целью отвлечь внимание от решающего боя на Перекопе, якобы по договоренности проигранного генералом осенью 1920 года. Все бои, ведшиеся до этого, Папица назвал постановочными и призвал не принимать их всерьез.
– Всю Гражданскую войну, от начала и до конца, генерал Ларионов был агентом ЧК, – заключил докладчик. – Вот вам и ответ на вопрос, почему его не расстреляли.
– Врет, – раздался из зала женский голос.
По центральному проходу партера в сторону сцены двигалась дама. На балконе осветителя раздался щелчок, и Папица оказался в центре красного луча.
– Позвольте, – сказал председательствующий Кваша, – но у генерала были и лучшие возможности помочь красным. Зачем же, спрашивается, ему было дожидаться ноября 1920-го?..
Шедшая по залу дама поднялась на сцену и приблизилась к выступавшему. Когда она повернулась к залу, Соловьев ее узнал. Это была Нина Федоровна Акинфеева.
– Он врет, – повторила Нина Федоровна в микрофон.
Она была ровно на голову выше докладчика. Папица провел рукой по алой бороде.
– Я доступен для контраргументации. Докажите мне, что я не прав.
Не говоря ни слова, Нина Федоровна взяла его за бороду и вывела из-за кафедры. Папица не сопротивлялся. Когда они шли через партер, зажегся еще один прожектор, следовавший за ними до самого выхода. Лицо Нины Федоровны выражало гнев. На лице Папицы (оно было обращено вверх) выражение отсутствовало. Когда пара скрылась за бархатной шторой выхода, Алекс Шварц объявила доклад Соловьева. Эмансипация русских женщин превзошла все ее ожидания.
Соловьев чувствовал, что близок к отчаянию. Это был второй раз, когда он видел Акинфееву, и второй раз она от него ускользала. Уже начиная свой доклад, он то и дело поглядывал на бархатную штору, надеясь, что Нина Федоровна все-таки вернется. Но она не возвращалась.
За кафедрой Соловьев держался спокойно. Он прочитал этот доклад в узком ялтинском кругу и теперь уже не чувствовал волнения. Он даже не заглядывал в текст. Выступая, замечал всё, что происходило в зале и на сцене. В первом ряду партера его словам сочувственно кивал директор консервного завода. Шварц иногда говорила что-то Кваше, а тот пожимал в ответ плечами. Где-то между прожекторами еще раз мелькнуло лицо осветителя и, влекомое посторонней силой, навсегда исчезло с балкона. Папица, незаметно вернувшийся в зал, сидел в задних рядах. Не было только Нины Федоровны.
Закончив доклад, Соловьев еще раз осмотрелся. Ему всегда было интересно, как чувствуют себя на сцене актеры. Слышат ли скрип сидений? Кашель? Шепот в партере? Слышат: теперь он это знал. Видят, как на полусогнутых кто-то выходит из зала. Это раздражает. По кивку Кваши Соловьев сошел с кафедры. Как человек, которому некуда спешить, – неторопливо и с достоинством.