Соловьев кивнул Тине. Как бы что-то вспомнив, Темрюкович развернулся и пошел в обратную сторону. Увидев его, Масло тут же скрылся за дверью.
– Наворовал и прячется, – пробормотал Темрюкович, глядя в пол. – Отдыхает на Майорке. А я, действительный член Академии наук, – в городе Зеленогорске. Спрашивается, почему?
– Потому что жадный, – ответила Тина Жук, когда академик удалился. – Просто жадина. И маразматик.
Выйдя на улицу, Соловьев направился в сторону Университета. Это были знаменитые Двенадцать коллегий – длинное красное здание, стоявшее торцом к Неве. В этом здании Соловьев надеялся что-то узнать о Лизе. Судя по тому, что говорила Егоровна, Лиза уехала более года назад. Если Лиза уехала поступать, она должна была сейчас учиться на втором курсе. Соловьев подумал, что не знает факультета, на который Лиза могла бы поступить. Кроме того, не было никаких данных, что она поступила именно в Петербургский университет. Строго говоря, не могло быть уверенности даже в том, что Лиза вообще куда бы то ни было поступила.
В секретариате его встретили с удивлением. Они не обязаны были предоставлять ему сведения об учащихся.
– Мне это очень важно, – сказал Соловьев.
В конце концов, Соловьев и сам был недавним студентом. Ему пошли навстречу. В Университете оказалось три Ларионовых. Ни одна из них не была Елизаветой. Первая училась на географическом факультете, вторая – на родном ему историческом и третья – на журналистике. На всякий случай (ошибка в ведомости?) Соловьев решил встретиться со всеми тремя.
На географический факультет он отправился, не выходя из здания Двенадцати коллегий. По расписанию он нашел, где занимается второй курс, и в перерыве вошел в аудиторию. На стене висела карта полезных ископаемых Сибири, испещренная красными точками. Ископаемых было много. Очень много.
Соловьев приблизился к первому столу и спросил, где мог бы он найти Ларионову. Ему показали. Уже издали он понял, что это не Лиза, и думал уйти, не подходя к ней. Сделал было шаг, но зачем-то еще раз посмотрел на Ларионову – ее лицо было усыпано прыщами. Напоминало карту Сибири. Возможно, это и удержало Соловьева от немедленного ухода. Поступи он так, рассуждал молодой историк, однокурсники Ларионовой решили бы, что его оттолкнула ее внешность. Ларионовой – пусть и не Лизе – он не хотел доставлять дополнительных страданий.
Он подошел к ней и хотел было объяснить, что произошло, но Ларионова не дала ему сказать ни слова. Она взяла его под руку и вместе с ним вышла из аудитории. В коридоре Ларионова продолжала держать Соловьева за руку, но глаз не поднимала. Несмотря на прыщи, у нее было милое лицо.
– Я ищу девушку по фамилии Ларионова, – сказал Соловьев, – но получается так, что это не вы.
Ларионова кивнула. Так всегда получалось в ее жизни.
Вторую Ларионову он разыскал на следующий день. Она писала курсовую по античным тактикам боя, но о своем выдающемся однофамильце ничего не знала. Соловьева это удивило. В первый момент у него мелькнула даже мысль рассказать ей о генерале и его фермопильских пристрастиях. Ларионова с истфака была высокой и широкоплечей. Из всех виденных Соловьевым Ларионовых она, вообще говоря, больше остальных заслуживала быть внучкой генерала. Несмотря на это обстоятельство (а может быть, как раз-таки ввиду его), Ларионова-вторая Соловьева не воодушевила. Он не стал ей ничего рассказывать и свел беседу к необходимому минимуму.
Больше всего хлопот оказалось с Ларионовой номер три. На факультете журналистики Соловьеву сказали, что Ларионова больна, и он отправился к ней в общежитие. Постучавшись в комнату Ларионовой, Соловьев получил ответ не сразу. Судя по звукам из-за двери, в комнате что-то праздновали. В общежитии Соловьев прожил несколько лет. Звуки и запахи общежития он знал так хорошо, что по особенностям их сочетания мог с большой долей вероятности определить повод торжества. Чаще всего в общежитии праздновали дни рождения, свадьбы и сдачу экзаменов. Иногда просто пили водку, но при этом не было вкусных запахов. В таких случаях обходились хлебом, колбасой и маринованными огурцами.
Экзаменов сейчас не сдавали. Свадьбу (Соловьев приоткрыл дверь) не праздновали. Оставался день рождения.
– Входите! – крикнуло сразу несколько гостей.
Соловьев вошел. За двумя сдвинутыми письменными столами сидело человек десять. Двое – на стульях, один – на тумбочке, остальные – на двух кроватях. Одну из кроватей пришлось немного придвинуть к столу. Над той кроватью, которую двигать было не нужно, во всю стену висел портрет Фиделя Кастро.
В одном из сидевших на кровати – как раз под Фиделем – Соловьев неожиданно узнал ведущего теленовостей Махалова. Махалов, слегка пьяный, задумчиво покачивался, положив голову на плечо темноволосой девушки. Когда Соловьев изложил причину своего появления, выяснилось, что именно она и была Ларионовой. Звали ее Екатериной.
Екатерина праздновала день рождения. В стеклянной салатнице посреди стола стоял салат оливье. К салату примыкала тарелка с оливками. Из напитков была преимущественно водка, которую пили из пластмассовых стаканчиков. Соловьев хотел было уйти, но его уговорили остаться и выпить за Екатерину. Уговаривали темпераментно и громко. Потом о нем забыли.
Время от времени Махалов целовал Екатерину в губы, и всякий раз раздавался звук, похожий на тихое чавканье. Это, а также салат на их губах придавали поцелуям пикантный гастрономический оттенок. Махалов называл девушку полным именем – Екатерина, – и, следуя ему, так же называли ее все, даже те, кто, по всей видимости, ее давно и хорошо знал.
Соловьев сидел на кровати рядом с Махаловым. Как ни странно, ему не хотелось уходить. Не потому, что ему здесь нравилось (он, пожалуй, не мог бы так сказать), а потому, что не знал, куда ему теперь идти. Определив, что ни одна из трех Ларионовых не имеет к Лизе отношения, он обессилел. Он понял, что поиски могут быть бесконечными. Почему, собственно, он искал Лизу только в Университете? И почему только в Петербурге?
Один из гостей описал, как он и его девушка занимались любовью на ночном пляже в Гурзуфе. В какой-то момент им показалось, что за ними наблюдает целая компания. Они прервали свои занятия и подошли к наблюдавшим. Каково же было их удивление, когда они обнаружили, что это камни. Дальше они занимались любовью на этих камнях. Девушка оказалась Екатериной.
Махалов сказал, что телевизионные новости, как правило, ложь. Причем не само их содержание (он выпил и, сложив губы бантиком, втянул ноздрями воздух), а то, как оно подается: объем, очередность, выбор лексики и т. д.
Соловьеву в очередной раз налили водки. Его пластмассовый стаканчик оказался наполненным до краев. Неожиданно для себя Соловьев выпил его залпом и закусил оливками. Раздались аплодисменты. Бросив взгляд на свой стаканчик, Соловьев увидел, что он снова полон. Соловьев уже не был уверен, что предыдущий был им и в самом деле выпит.
– Как это ни печально, но путь на телевидение лежит через постель, – сказал Махалов.
– Не верю! – крикнула Екатерина.
– Представьте себе, – вздохнул Махалов, и Соловьев почувствовал его руку на своем колене.
Потом пришел человек с бутылкой коньяка Метакса. Соловьеву пить уже не хотелось, но все стали его убеждать, что Метаксу он должен обязательно попробовать. Соловьев попробовал Метаксу.
Неожиданно Махалов громко пукнул, и некоторые из сидевших захихикали.
– Перезимуем, – сказал Махалов.
Екатерина кивнула с выражением спокойной уверенности. Гости снова выпили. Их движения становились всё хаотичнее, да и сами они в какой-то момент распались на составные части – глаза, руки, рты и пластмассовые стаканчики. Сам того не желая, Соловьев откинулся назад и ударился о стену головой. Последним, кого он видел перед ударом, был Фидель.
Очнулся Соловьев глубокой ночью. О том, что ночь была глубокой, он догадался по темноте в комнате и отсутствию гостей. Когда же глаза его привыкли к мраку, он понял, что, помимо него, в комнате есть еще по меньшей мере двое. На соседней кровати происходила легкая возня.
Соловьев разглядел там два силуэта – один лежащий, другой – сидящий. Сидящий безуспешно пытался реанимировать лежащего. Он тряс его голову, шептал ему что-то в ухо, но лежащий лишь вяло оборонялся. Лежащий говорил сдавленным шепотом и неразборчиво, но из общего тона его ответов следовало, что он хочет спать. По ряду косвенных признаков Соловьев догадался, что атакующей стороной была виновница торжества. Это подтвердилось, когда потерявшая терпение Екатерина вдруг сказала громко и с горечью в голосе:
– Если меня не хочешь любить ты, это сделают другие.
Соловьев напрягся, предчувствуя недоброе. Он надеялся, что развития по этому сценарию лежавший не допустит. Но голос в ответ прозвучал так же громко:
– Желаю успеха.
Это был голос Махалова. В нем не было ни капли ревности.
Начинающая журналистка с шумом перепрыгнула на кровать Соловьева. Соловьев изо всех сил сжал веки. Екатерина потрясла его за плечо, но он не проснулся. Через мгновение он почувствовал ее пальцы на молнии своих джинсов. Соловьев мог не просыпаться, но сопротивляться он как спавший права не имел.
– Объективно, – сказала Екатерина, – он уже готов заняться со мной любовью, и это – несмотря на глубокий сон. В отличие от тебя, бодрствующего.
Было слышно, как кто-то в туалете слил воду и, стуча шлепанцами, вернулся в свою комнату.
– Не обольщайся, – пробормотал Махалов. – Ты тут ни при чем. Ему снится другая Ларионова.
17
В сентябре и октябре Соловьев напряженно работал в архивах. Закончив раздел о событиях первой половины 1920 года, он обратился ко второй половине того же года. 1 октября молодой историк подошел к октябрьскому периоду Гражданской войны, и это показалось ему хорошим знаком. Он начинал входить в резонанс со своим материалом.
Октябрь, один из самых несчастливых для России месяцев, оказался несчастлив и для Белого движения в Крыму. Белая армия отступала. Потерпев поражение под Каховкой, она с боями покидала Северную Таврию. Путь ее лежал к Перекопу, с которым у генерала Ларионова были связаны определенные планы.
Численность Белой армии, принимавшей участие в оборонительных боях, оценивалась Соловьевым примерно в 25–27 тысяч (в то время как А.Дюпон неоправданно завышала ее, говоря о 33–35 тысячах).[82] Силы красных, по мнению историка, насчитывали около 130 тысяч (А.Дюпон пишет о 135–140 тысячах).[83] Эти цифры, однако, не вполне учитывали потери, понесенные белыми при обороне Северной Таврии, что Соловьевым отмечалось особо. Исследователь подчеркивал, что с большей или меньшей определенностью можно ручаться за данные лишь по некоторым армейским частям:
Сводный гвардейский полк – 400 штыков и сабель, 3 орудия
13-я пехотная дивизия – 1530 штыков и сабель, 20 орудий
34-я пехотная дивизия – 750 штыков и сабель, 25 орудий
Корниловская дивизия – 1860 штыков и сабель, 23 орудия
Дроздовская дивизия – 3260 штыков и сабель, 36 орудий
Марковская дивизия – 100 штыков и сабель, 21 орудие
Четырех-пятикратное превосходство красных над белыми Соловьев объяснял сепаратным договором о мире, заключенным за спиной у генерала между красными и поляками. Договор развязал красным руки. Сняв крупные силы с западного фронта, они бросили их на юг против Белой армии. Положение белых становилось критическим.
Из всей огромной страны для Белой армии оставался лишь клочок земли, окруженный морем. С материком его связывал узкий перешеек, к которому стремились отступающие войска. От того, кто окажется первым на перешейке, зависела судьба Белой армии: будучи отрезанной от Крыма, она не имела ни малейших шансов на спасение. Но дело было не только и не столько в армии. С гибелью белых войск смертельной опасности подверглись бы тысячи тех, кто отступил с этими войсками в Крым. Они не успели бы эвакуироваться.
Генерал торопился. У него было небольшое преимущество во времени, и он боялся его потерять. Не дав своим войскам передышки после боев под Каховкой, он двинул их через Северную Таврию на юго-восток. Он еще не складывал рук. Перебирая в уме эпизоды каховских сражений, он еще надеялся на силу отчаяния своих солдат, на особое мужество обреченных. Но когда начался этот странный марш-бросок, генерал впервые почувствовал близость конца.
К Перекопу двигалась не армия. По заледеневшему пространству Северной Таврии перемещались нестройные колонны сомнамбул. Свесившись с седла, генерал заглядывал в лица своих солдат и видел на этих лицах выражение смертельной усталости. Он знал это выражение. Он видел его на лицах тех, кто замерзал в сугробах. Тех, кто, встав во весь рост, шел на пулеметную очередь. Но никогда еще он не видел этого выражения на всех лицах. Генерал начинал понимать, что сейчас им был проигран не отдельный, пусть и очень важный, бой. С каждой минутой ему становилось всё яснее, что проиграна война в целом.
Его армия больше не могла воевать. Причина состояла не в плохом обмундировании (а оно было действительно плохим) и не в нехватке боеприпасов (их и впрямь не хватало). Дело было даже не в деморализации армии: боевой дух солдат генералу удавалось восстанавливать и после худших поражений. Причиной было то, что армия исчерпала свой ресурс. Именно это выражение генерал использовал в телеграмме иностранным посланникам, данной им на полпути к Перекопу. В ответной телеграмме посланники потребовали срочной встречи. Им нужны были объяснения генерала. Но какой смысл был в такой встрече? Что, собственно говоря, он мог им объяснить?
Бросив поводья, генерал достал из планшета лист бумаги и карандаш. Лошадь перешла на шаг. Он подумал и написал посланникам, что в глазах его солдат больше не было гнева. Радости не было. Не было испуга. Не было даже страдания. В них не было ничего, кроме бесконечного желания покоя. Как случается, спрашивал генерал, что вещь вдруг теряет свои качества? Почему размагничивается магнит? Почему соль перестает быть соленой? Перечитав написанное, генерал аккуратно сложил листок вчетверо и разорвал его на части. Они опустились за его спиной большими снежными хлопьями.
Солдаты не могли согреться. Под тонкое сукно своих шинелей они набивали солому, но это не помогало. Иногда солдаты поджигали перекати-поле, чтобы хоть минуту подержать над ним окоченевшие пальцы. Порывами ветра перекати-поле уносило с места, и в наступивших сумерках по степи разлетались маленькие огненные шары. В лицо идущим этот ветер бросал колючее ледяное крошево, он забирался под шинели и отнимал то немногое, что еще излучали изнемогшие солдатские тела.
Солдатам хотелось спать. После двух суток непрерывного боя некоторые засыпали на ходу. Убаюканные мерным шагом колонны, они непроизвольно закрывали глаза и продолжали идти во сне. Артиллеристы присаживались было на лафеты, но генерал это запретил. Засыпая, они падали с лафетов и попадали под колеса.
Генерал не позволял ложиться на телеги. Он поднимал с телег раненых, еще способных передвигаться, и заставлял их идти. Проклиная генерала и его приказы, они шли. Держались за борта телег, оставляли на снегу кровавый след, но шли. За ними волочились их бинты. И они остались живы. Тяжело раненные, лежавшие без движения, не могли согреться. Они кричали, что замерзают. Их укрывали шинелями, матрацами и ветошью, и все-таки они не могли согреться. К концу перехода большинство из них замерзло.
Поправляя на одной из телег свесившуюся шинель, генерал коснулся твердого продолговатого предмета, на котором шинель держалась. Это была рука замерзшего солдата. Шинель она держала мертвой хваткой. Генерал резко отъехал и какое-то время наблюдал, как шинель волочилась за телегой.
Походные кухни не имели провианта. То немногое, что еще оставалось, генерал приказал давать раненым. Но оставался лишь жидкий суп. Этот суп не мог насытить раненых: он не мог их даже согреть. Лежа на подводах, они неотрывно смотрели вверх и не чувствовали ничего, кроме холода. Это был космический холод, исходивший от далеких безразличных звезд.
Солдатам казалось, что они не согреются уже никогда – такой это был холод. Не согреются и не отоспятся. Многим хотелось умереть, и генерал это знал. Он запретил своим солдатам мечтать о смерти.
– Кто из вас умрет, – сказал генерал, – тот окажется в могиле несогретым.
Ответа не было.
– Он будет мерзнуть вечно, – сказал генерал.
Солдаты шли в полном молчании. Они боялись, что с произнесенными словами уйдут последние остатки тепла. Раздавался лишь мерный конский топот, скрип подвод и хруст инея под колесами лафетов. И стоны раненых. Спустя время (а чувство времени притупилось) к этому примешался негромкий стеклянный звук. Генерал отъехал вбок и увидел, как о прибрежные камни трется лед. Отступавшие вышли к Сивашу. Соленое озеро было затянуто тонкой ледяной коркой.
Где-то вдали раздался взрыв. Затем ближе. Снова вдали. Это был артобстрел красных. Создавалось впечатление, что красные стреляли наугад. Отступавшие войска не сбавляли шага. Иногда снаряды ложились в нескольких десятках метров от колонн. Они вздымали в море водяные столбы, коротко и мрачно мерцавшие в лунном свете. Порой они разрывались с оглушительным сухим хлопком, и генерал понимал, что в этих местах Сиваш промерз до дна. От этого открытия ему стало не по себе.
– Генерал Винтер, – прошептал генерал Ларионов. – Он явился на месяц раньше положенного.
Часа в два ночи они увидели далекие костры. Отступавшим они не сулили ничего хорошего, и генерал это знал. Эти костры означали, что отдельным частям красных удалось обойти его армию с востока и выйти на перешеек первыми. Возможно было также, что в каких-то местах Сиваш промерз настолько, что красные смогли его перейти со стороны деревни Строгановка. Теперь они ожидали войска генерала на пути их отступления. Эти костры означали смерть, но движение продолжалось.