— Пишешь летопись того, что больше не существует? — орет она мне, сладострастно разрывая клееные обложки. — Лживые басни про «Таис»? Как раз в духе этого козла Ленчика?!.. Он был бы тобой доволен, козел!!!
— Почему лживые?…
Моя защита немощна, как прикованный к постели паралитик, под Динкиным напором она трещит и рвется по швам. И из швов начинают вываливаться дохлые кузнечики, полуистлевшие стрекозиные крылья, мумифицированные куколки и прочая энтомологическая дрянь, которая нашла последний приют в библиотеке придурка Пабло-Иманола.
— Почему лживые, Диночка?..
— Почему?! Ты спрашиваешь у меня — почему? — Динкины губы совсем близко, уже не темно-вишневые, знаменитые губы, по которым сходила с ума не одна тысяча человек… Уже не темно-вишневые, а серые, слегка припорошенные струпьями.
— Я прошу тебя…
— Ты просишь или спрашиваешь? Они были близки… Они любили друг друга… Они трахали друг друга… Они спали в одной постели и трахали друг друга до изнеможения… Они сосались как ненормальные, прямо в объективы, потому что любили друг друга… И им было на все наплевать, на все, на все… Вранье!!! Мать твою, какое вранье!!!
— Успокойся… Прошу тебя, успокойся…
— Отчего же… Всем нравились девочки-лесби… Все ими просто бредили… Все хотели с ними переспать… Все хотели быть третьими… А потом девочки-лесби всем надоели… Всех достала их вечная любовь… Любовь должна умирать, только тогда она остается… Любовь должна убивать, только тогда она вызывает сочувствие… Господи-и-и…
Динка захлебывается в словах, и я не знаю — смеется она или плачет. И то и другое одинаково страшно и делает ее одинаково безумной.
— Успокойся… Я прошу тебя, успокойся, Диночка…
— Ты дура! Ты просто идиотка!… Ры-ысенок, мать твою!… Ну что ты цепляешься за прошлое?! Его нет… Его больше нет… Забей на него! Забей, слышишь!…
— Но ведь ты сама говорила… Что мы вернемся… Что мы еще…
Динка никогда не дает мне закончить фразу. Вот теперь она действительно смеется. И я боюсь этого смеха, я никак не могу к нему привыкнуть.
— Я?! Я говорила такое?! Я?!… Да лучше подохнуть здесь, на грязных простынях в грязной Испании, чем вернуться… Мы никогда не вернемся, никогда!…
— Вернемся…
— Кем? — спрашивает Динка, и у меня нет ответа на этот вопрос. — Кем мы вернемся, кем?… Черт, да мы даже уехать отсюда не можем…
Не можем, тут Динка права. Еще в вонючем клоповнике «Del Mar» у нас украли паспорта и кредитки; денег на них было немного, но, во всяком случае, тогда мы были избавлены от жалких подачек Пабло-Иманола. Тогда он только-только нарисовался на нашем с Динкой горизонте, парень под тридцать, в джинсах и черной майке, с такой же черной татуировкой на левой стороне шеи. Татуировка сливалась со щетиной, Пабло-Иманол сливался с общей массой, оттягивающейся в «Pipa Club» под джаз и бильярд. Во всяком случае — для меня. Динка — та сразу на него запала. На то, как он катает шары и как его лиственная татуировка отдается этому — вся, без остатка. «Пипа» была единственным местом, где мы с Динкой изредка появлялись, — когда становилось совсем уж невмоготу от бесконечного телевизора в номере. Ее показал нам Ленчик: на второй или третий вечер после нашего приезда в Барселону. Тогда все было не так уж плохо, если не считать Динкиной рассеянной, впавшей в анабиоз ярости — по поводу неудавшейся попытки суицида. Ленчик поселил нас в «Gran Derby», на тихой, далекой от потрясений Лорето, и номер был просто роскошным: с кондиционером, баром, сейфом, где Динка хранила свои прокладки, и спутниковым телевидением.. Вечером того же дня, когда уехал Ленчик, Динка подцепила себе своего первого испанца, красавчика Эйсебио. Тут же, в «Пипе». Я сама видела, как она положила руку ему на зиппер через две минуты после знакомства, отчаянно пьяная Динка. Зиппер отреагировал так живо, что я сразу же решила: до гостиницы они не доберутся ни при каком раскладе, трахнутся где-нибудь поблизости, в первом же попавшемся укромном месте. Они и вправду сразу исчезли. Исчезать следом за ними у меня не было никакого желания, вот разве что бильярд… Я совсем не умею играть в бильярд, так до сих пор и не научилась, но мне нравится, как шары стукаются друг о друга. Один из немногих звуков, который мне нравится. Один из немногих звуков, который все еще проникает в мое сознание, оглушенное сперва шквальной славой, а потом — такой же шквальной пустотой. Мне нравится звук сталкивающихся шаров, ночной звук, мне нравятся ночные звуки. В ту ночь, оставшись без Динки, уйдя из «Пипы», я долго бродила по ночной Барселоне; в другое время я бы сразу же влюбилась в этот город. В любое другое, только не сейчас… У меня больше не осталось сил — ни влюбляться, ни любить…
Я вернулась в номер под утро, уже зная, что застану в нем.
Динку и испанца И финальные аккорды их страсти.
Так оно и получилось. Динка выползла из спальни через полчаса после моего прихода: измочаленная, голая, потная, с не выветрившимся запахом случайной страсти, на шее у нее красовались засосы, — ночной красавчик постарался на славу.
— Все в порядке? — спросила я.
— Более чем, — ответила она. — Чико просто великолепен. Не хочешь попробовать?…
— Нет.
— Ну и дура. У тебя есть сигареты? У нас кончились…
— Нет, но… Хочешь, я схожу?
Она уселась против меня, бесстыдно раздвинув колени. Господи, как же я знала ее тело! Как же я изучила его за те два года, в течение которых мы не расставались ни на день. Я знала родинку на животе слева, — в форме оливки; крошечный парам на бедре, проколотый пупок с маленькой сережкой: сережку она выцыганила у Виксан. За неделю до выхода нашего последнего, провального альбома, «Любовники в зимнем саду». Это была та самая серьга, которая все два года одиноко болталась в Виксановой левой брови…
— Ну что ты на меня уставилась?
— Я схожу за сигаретами, если хочешь…
— Не хочу. Ты мне надоела. Это вечное твое «чего изволите»… Даже если бы тебя насиловал взвод солдат — даже тогда ты бы блеяла «чего изволите»… Скажешь, нет? Ты ведь всегда и со всем соглашаешься…
— Я схожу за сигаретами…
— Не надо…
— Лучше сходить за сигаретами, чем смотреть на подобное бесстыдство, — не знаю, почему я ляпнула именно это, но получилось довольно бессильно. Бессильно и беззубо. И жалко.
Динка расхохоталась злым, отрывистым смехом.
— Из какого монастыря выдвинулась, послушница? И тебе ли говорить о бесстыдстве после двух лет, которые мы провели в одной постели, а?
— Господи, какая чушь…
Она приготовилась ударить меня наотмашь какой-нибудь из своих убийственных, уничижительных фраз, она знала много таких фраз. Но именно в этот момент из спальни выполз испанец. Голый, как и Динка. Он был неплох, совсем неплох, красавчик Эйсебио. Смуглый, хорошо сложенный, с аккуратными кольцами волос в паху, дорожкой поднимающихся вверх. Я даже поймала себя на том, что мне хочется прогуляться по этой дорожке, ч-черт… Эйсебио улыбнулся мне, ему и в голову не пришло прикрыться — хотя бы рукой. Звериная, первобытная красота и стыд несовместимы, и ничего с этим поделать невозможно.
* * *…Я вернулась только вечером, так и не принеся сигарет. Весь день я прошаталась по Рамбле, я и здесь оказалась банальной: куда же еще податься залетной русской птице, как не на Рамблу, кишащую туристами? На Рамбле меня встретили другие птицы, Рамбла кишела птичьими лотками и открытыми кафешками, и крошечными цветочными рынками. Ей и дела не было до меня. И до моих измотанных жарой мыслей об Эйсебио. Вернее, о пахе Эйсебио. Впервые я видела мужской пах живьем, и это благополучно доковыляв до преклонных восемнадцати! Раньше я об этом и не думала, все два года я старательно выполняла условия нашего с Ленчиком контракта: никаких мужчин, мальчиков, парней. Никто не должен видеть нас в двусмысленном мужском обществе, исключение составляют лишь люди, занятые в проекте: от административной своры до голубенькой подтанцовки. Любой намек на адюльтер с какими-нибудь левыми яйцами может разрушить лесбийский имидж «Таис», а ничто так не карается потерей популярности, как отход от имиджа. И я была пай-девочкой, я ни разу не отошла от придуманного Ленчиком образа, и парней я себе не позволяла… Мне и в голову не приходило позволить. Хотя стоило мне пошевельнуть мизинцем… на секунду сомкнуть ресницы… накрутить на палец прядь волос… и мне в ноги тотчас же кинулась бы целая свора обезумевших фанатов. И не пятнадцатилетних прыщавых тинейджеров, хотя и такого добра было навалом, а взрослых, хорошо упакованных мужиков. С портмоне, которые легко могли бы вместить в себя бюджеты краев, областей и дотационных республик… А впрочем, плевать… Плевать. Я и сейчас могу подцепить себе кого-нибудь, прямо сейчас, не сходя с места, посреди Рамблы… У театра «Полиорама»… А лучше — у церкви Вифлеемской богоматери. Да, у церкви будет лучше всего… А еще лучше — заняться любовью где-нибудь на алтаре, мы ведь всегда были скандальным дуэтом… Всегда. Вот интересно, Господь наш всемогущий вуайерист или нет?… А подцепить себе темпераментного мачо, который походя лишит меня девственности, не мешало бы. И привести в гостиницу, и, на глазах у Динки, стянуть с него штаны.
Черт… Я никогда этого не сделаю.
Никогда.
Я никогда не сделаю того, что делает Динка. Два года не прошли даром, я все еще вишу на гвоздях, которые вбил в меня Ленчик, я все еще не могу выпрыгнуть из роли. Я — полная Динкина противоположность. Она — активное начало, я — пассивное; она — задириста, я — неясна. Она — иронична, я — меланхолична. Она — откровенна и бесстыдна, я — целомудренна. Она — сильная, я — слабая. Она нравится молодым парням с упругой подтянутой мошонкой, сексистам-экстремалам и застенчивым начинающим лесби. Я нравлюсь парням постарше с упругими подтянутыми мозгами, сторонникам традиционного секса и лесби со стажем. Мы обе нравимся доморощенным Гумбертам, толстым кошелькам и журналистам…
Черт… Черт, черт… Не «нравимся», а «нравились», пора бы привыкнуть к прошедшему времени. Но привыкнуть — означает смириться. Смириться после того, как мы окучили всех. Всех, кого только можно было окучить. Вернее, Ленчикова гениальность окучила. И собрала плоды. Ленчик, встретивший нас в предбаннике славы в стоптанных башмаках, теперь катается на «бээмвухе» последней модели, прикупил пару дорогих квартир в Москве и Питере, и… наверняка где-то еще… И не квартир… Но мы в такие подробности не посвящаемся. А «где-то еще» всплыло в его последнем разговоре с Виксаном. За сутки до ее смерти.
Тогда я приехала в офис Ленчикова продюсерского центра, шикарный офис нужно сказать: в самом центре, на Рубинштейна. С охраной и евродизайном. И офис, и охрана — всего лишь оболочка, оставшаяся от нашего триумфа, новогодние шары, которые забыли снять с елки. А елку забыли выбросить. У офиса больше не толклись фанаты, и возле нашего дома они не толклись. И потому в офис я прошла беспрепятственно. Мне нужен был Ленчик, чтобы решить, что делать с впавшей в депрессию Динкой. Она беспробудно пила, а напившись, начинала поливать меня матами. И Ленчика заодно, и «Таис», и весь мир. Иногда я боялась, что она совсем спрыгнет с мозгов и убьет меня кухонным ножом, и мне хотелось уйти из нашей опостылевшей двухэтажной квартиры (с видом на Большую Неву и Петропавловку, она очень быстро сменила плебейское гнездо на Северном)… Мне хотелось уйти куда глаза глядят. Но и уйти было невозможно, потому что еще больше я боялась, что Динка убьет себя. Все кухонные ножи были тщательно спрятаны, все режущие и колющие предметы — тоже, от ножниц до пилок для ногтей. В аптечке остались лишь совсем невинные горчичники, термометр и лейкопластырь, но навязчивая идея изобретательна, она легко обходится подручными средствами. Несколько раз я пыталась заговорить об этом с Ленчиком.
— Динке нужна помощь, Ленчик… Может быть…
— Может быть, но не будет… Никогда, — обрубал меня Ленчик. — Никаких больниц. Если об этом прознают журналисты, на вас можно будет ставить крест…
— На нас уже давно можно поставить крест.
— Нет. Все еще вернется, дай мне время. А пока будь с ней, Рысенок. Просто — будь. Она нуждается в тебе, вы близки, как никто…
«Близки, как никто»… Возможно, мы и были близки, — в самом начале триумфа. Когда все сошли с ума, увидев на сцене двух отчаянно целующихся девчонок. Все просто с цепи сорвались. А потом были клипы, увековечившие наш темно-вишневый поцелуй; наши руки, обвивавшие затылки друг друга, — под дождем, под снегом, под ветром, под чем угодно… Как же это нравилось! И какую ненависть вызывало… А мы тихонько сидели, обнявшись, в самом эпицентре этих двух потоков — любви и ненависти. Мы касались друг друга кожей — и вправду были близки.
Как никто.
Но эту близость выбил бесконечный, непрекращающийся чес по городам, по два концерта в день, презентации, пати, на которых мы должны были не забывать, что беспробудно, запойно влюблены друг в друга… Ночные клубы, закрытые вечеринки, съемки, бесконечные интервью… Домашние заготовки для этих чертовых интервью писала нам Виксан, Ленчик делал окончательную правку. Чем откровеннее — тем лучше; непристойности должны произноситься с невинными улыбками на лице, «плохие хорошие девочки», вот что должно остаться в памяти.
И мы были плохими хорошими девочками. Мы снимались для самых разных журналов, в самых разных позах, нет, не каких-нибудь разнузданных: откровенного порно не было никогда. Только легкий намек, который заводил и вышибал пробки.
Ради чего?…
Теперь, когда «Таис» рухнул, вывалился из всех чартов, из всех топов… Теперь, когда о нас вытерли ноги все те, кто совсем недавно боготворил… Теперь я думаю… Ради чего все это было? Ради Ленчиковой «бээмвухи»? Ради двухэтажной квартиры с видом на Большую Неву, в которой мы тихо ненавидим друг друга?… Или ради тех уродов, которые поначалу платонически и робко любили нас, потом — мастурбировали на наши плакаты, а потом начали откровенно оскорблять? От матерного ореола, который окружал «Таис», и свихнуться было недолго. Или мы уже свихнулись?
— Я устала, — сказала как-то Динка Ленчику. — Я устала… Дай нам отпуск, Ленчик… Хотя бы на месяц… Иначе я просто не выдержу…
Чуть больше года назад, когда мы еще были на пике популярности, она сказала это после концерта, измотанная, несчастная, лежа на кровати в стылой гостинице какого-то областного центра — то ли Ижевска, то ли Иркутска…
— Потерпи, — ответил ей Ленчик. — Уйти сейчас, когда все только о вас и говорят, уйти даже на время… Это недальновидно. Поверь мне, я взрослый человек, я — знаю…
— Я устала… Я видеть ее больше не могу…
«Ее» — относилось ко мне, такой же усталой, такой же выпотрошенной. Но, в отличие от Динки, у меня не было сил даже на бунт. Даже на ответ. И все-таки я ответила.
— Меня, положим, тоже с души воротит…
— Вот и славно, — тотчас же уцепилась Динка за мои слова. — Мы друг друга не перевариваем на сегодняшний момент, самое время друг от друга отдохнуть… А потом, с новыми силами…
— «Потом» — не будет. Будет сейчас, сегодня, завтра, — Ленчик умел быть жестоким. — И вы тоже будете… Вы будете делать то, что я скажу.
— Пошел ты… — даже обычное злое остроумие покинуло тогда Динку. Ее и хватило только на эту детскую фразу.
— Нет, пойдешь ты. Вот только каково тебе будет без этого всеобщего обожания? Без тусовок, без статей, без шепота за спиной?… Без этого быдла, которое готово душу дьяволу заложить, лишь бы иметь возможность к тебе прикоснуться? Хочешь снова стать никем?
— Ну, никем я, положим уже не буду…
— Будешь. Ты еще слишком маленькая…
— Слишком маленькая? Как толпу заводить — не маленькая… Как перед жлобами задницей вертеть — не маленькая… Как журналюг провоцировать — не маленькая… Как пошлости нести — не маленькая…
— Ты еще слишком маленькая и не знаешь, что люди очень быстро все забывают. А уж кумиров — сам бог велел… Соскочишь — и больше не запрыгнешь. Я сам не дам тебе запрыгнуть. Ну что, все еще хочешь соскочить?
Нет, соскочить Динка не хотела. И я не хотела. Мы сорвались сами. Потом, позже.
Сами, сами…
Мы выросли, вернее, — постарели на два года. Мы перестали быть подростками, и наша запретная страсть всех задрала. Надоела, достала, вывела из себя. Страсть должна убивать, а не выводить из себя, так сказал когда-то Ленчик, совсем по другому поводу.
Я даже и предположить не могла, что Динка так быстро сломается.
Сначала были невинные коктейли на вечеринках, потом — рабоче-крестьянское пиво, потом напитки потяжелее. И пошло-поехало. А в ту неделю, впав в депрессию, Динка вообще не просыхала. Я оставила с ней Владика, нашего бывшего охранника, когда-то безнадежно влюбленного в Динку. Влюбленного и теперь — по инерции. Владик — здоровенный детина с устрашающе развитыми мускулами и устрашающе низким лбом, Владик не даст Динке наделать глупостей…
* * *…Я наткнулась на их голоса, стоило мне просочиться в предбанник Ленчикова кабинета; рабочий день для офиса закончился, и его секретарши уже не было. А были — голоса из-за двери.
Ленчика и Виксана.
Когда-то это уже было — Ленчик и Виксан, и я за дверью. Вот только тогда «Таис» только начинался, а теперь от него остались одни воспоминания. Изменилось все. Только Ленчик и Виксан не изменились, они по-прежнему цапались, они по-прежнему хотели что-то друг другу доказать.
— …я больше не буду писать… Это просто чудовищно… Эти, мать их, тексты… Эти программные заявления… — голос Виксана, и без того давно ставший бесплотным, теперь напоминал шелест крыльев падшего ангела.
— Чудовищно что?
Ленчик, как всегда, был спокоен. Но я-то знала, что это обманчивое спокойствие, что лед может треснуть в любой момент, и тогда вспухшая, мутная вода вырвется наружу. Я знала, два года — достаточный срок, чтобы знать.
— Чудовищно что, Виксанчик?
— Концовка… Ты не боишься?
— Чего?
— Кого…
— Хорошо, кого? Тебя, что ли? Но ты уже впряглась, ты согласилась… Это — твоя вещь, ты ведь ее начала…