— Я по поручению Оки Алексеевича… Здесь билеты…
Эка коротко кивнула. А Никита в очередной раз подумал: что же заставило ее заняться таким экзотическим ремеслом? Она была типичной грузинкой, но не той, утонченной, узкокостной, вдохновляющей поэтов, воров и виноделов, совсем напротив. Ей бы на чайных плантациях корячиться в черном платке по самые брови; ей бы коз доить и лозу подвязывать, а в перерывах между этими черноземными занятиями выплевывать из лона детей — тех самых, которые станут впоследствии поэтами, ворами и виноделами. И полюбят уже совсем других женщин — утонченных и узкокостных… И вот, пожалуйста, — телохранитель!…
Впрочем, о том, что Эка — телохранитель, напоминала теперь только кобура, пропущенная под мышкой. Из кобуры виднелась такая же антрацитовая, как и взгляд грузинки, рукоять пистолета, а на плечах болталась кожаная жилетка, натянутая прямо на голое тело. В любом другом случае Никита решил бы, что это очень эротично — жилетка на голое тело, вызывающе-четкий рельеф мускулов, спящих под смуглой кожей, и татуировка на левом предплечье — змея, кусающая себя за хвост. В любом другом — только не в этом. Эка была создана для того, чтобы влет, не целясь, расстреливать все непристойные желания. А мысль о том, что чересчур фривольный прикид не соответствует официальному статусу телохранителя, даже не пришла Никите в голову. А если бы и пришла — он списал бы это на жаркий и влажный питерский август.
Билеты перекочевали в ладонь Эки, и она коротко дернула подбородком, давая понять, что аудиенция закончена. Но дверь перед носом Никиты захлопнуться так и не успела: из недр квартиры раздался томный голос Мариночки:
— Кто там, дорогая моя?
— Шофер, — после секундной паузы возвестила Эка. Голос у нее оказался под стать мальчишеской стрижке — глухой и низкий.
Вот так. Шофер. Всяк сверчок знай свой шесток.
— Пусть войдет, — голос Мариночки стал еще более томным. Прямо королева-мать в тронном зале, по-другому и не скажешь.
По лицу Эки пробежала тень заметного неудовольствия, но тем не менее она посторонилась и пропустила Никиту в квартиру.
Никита вошел в знакомую до последней мелочи прихожую. Что ж, здесь ничего не изменилось, и в то же время изменилось все. Поначалу он даже не смог определить, чем вызваны столь разительные тектонические подвижки; это было похоже на детскую игру «Найди пять различий». Никита же не нашел ни одного — все вещи стояли на своих местах, даже традиционные ящики с пивом перекочевали сюда прямиком из прошлой зимы.
— Хочешь кофе, дорогой мой? — спросила Мариночка, увлекая Никиту на кухню.
— Хочу, — соврал Никита.
Никакого кофе ему не хотелось — нахлебался до изжоги гнуснейшего секретарского «Chibo»; но это был единственный повод просочиться на когда-то холостяцкую кухню, о которой у Никиты остались самые благостные воспоминания. Здесь, вдали от ада собственной жизни, он был почти счастлив.
Теперь от немудреного счастья остались рожки до ножки: некогда запущенное и разгильдяйское пространство кухни приобрело четко выраженную систему координат, на одной стороне которой устроилась Мариночка с кофемолкой «Bosh». На другой обосновалась Эка, подпирающая дверной косяк литым плечом. После некоторых колебаний Никита уселся на краешек табуретки — той самой, сидя на которой было так весело, так мрачно, так упоительно пить водку с Kopaбeльникoffым.
Мариночка небрежно ссыпала кофе в турку, и по кухне расползся острый пряный аромат. И только теперь Никита понял, что именно изменилось в доме.
Запах.
Одиночество Kopaбeльникoffa пахло совсем по-другому. Старыми фотографиями, дешевыми ирисками, нагретыми на солнце сандалиями, бездымным порохом, дохлыми жуками в спичечном коробке — всем тем, чем забито любое уважающее себя мальчишеское детство. А Корабельникоff, несмотря на седины, состояние и пивную компанию собственного имени, до самого последнего времени оставался мальчишкой. И это тоже тащило Никиту в дом Корабельникоffa — как на аркане. Детство Никиты-младшего было похоже на Корабельникоffcкoe, даром что их разделяли десятки лет…
А с приходом Мариночки все это исчезло. И, похоже, навсегда.
Осев здесь, она забила все поры квартиры принадлежащими только ей запахами. Она рассовала их по углам, она ловко пометила территорию, и теперь все эти запахи, подобно минам-растяжкам, грозно предупреждали: «Не влезай — убьет». Нет, это были совсем не те традиционные запахи, которые шлейфом тянутся за любой женщиной. Не духи, не гели, не дезодоранты, не свежевымытые волосы, не свежесшитые платья, совсем нет. Здесь пахло телом. Телом — и больше ничем. Родинками, кожей, потом, спермой, поцелуями, бритым лобком, искусанными губами, задохнувшимся в предвосхищении оргазма стоном. Этот запах вызывал самые порочные желания, толкал на самые безумные поступки, лишал сил и ускользал от возмездия. Но, странное дело, в столь первобытном, животном торжестве тела было что-то религиозное, впору секту организовывать и молиться до одурения на фалоимитатор. Никиту даже пот прошиб от такой термоядерной смеси борделя и исповедальни. Но не ей же исповедоваться, медноволосой порно-аббатисе! В длиннющей футболке, с голыми стройными ногам. Никита вперился взглядом в эту проклятую футболку с целым выводком мультяшных щенков-далматинов. Под футболкой ничего не было, Никита мог бы в этом поклясться — ничего, кроме бесстыже выпирающих сосков и такого же бесстыжего провала живота. Черт, когда-то давно, в счастливом, осененном Никитой-младшим прошлом, Инга тоже любила ходить в длинных футболках. Его футболках. Это теперь она носит глухие платья под ворот, снять которые можно разве что вместе с кожей… А когда-то… Когда-то в их спальне тоже пахло…
Нет, у них все было не так, совсем не так. Любовь, вот что это было.
Здесь же любовью и не пахло. Во всяком случае той, в ласковых недрах которых рождаются Никиты-младшие…
Кофе и впрямь оказался отменным. Пока Никита пил его — маленькими глотками, смакуя и обжигаясь, Мариночка не спускала с него глаз. А потом произошло и вовсе неожиданное: она присела перед Никитой на корточки, по-хозяйски положила руки на колени и посмотрела на него снизу вверх.
— Хо-орошенький, — нараспев произнесла она. — Твоя жена дура. Или сука. Хотя одно не исключает другого. Кофе сразу же загорчил и застрял в глотке: выходит, Мариночка пронюхала об истории его взаимоотношений с Ингой. Не иначе, как Корабельникоff сам рассказал ей об этом, — в жаркой полуночной койке, способной развязать любые языки.
— Ты встретил не ту женщину, дорогой мой! Вот, если бы ты встретил меня…
Нет, она вовсе не соблазняла его, хотя любое слово, слетевшее с ее уст, можно было бы рассматривать как соблазнение, как искушение, — любое слово, любой жест, любую, ничего не значащую фразу. Почему он раньше не замечал этого? Или Мариночке вовсе не хотелось, чтобы он замечал? Н-да, Ока Алексеевич, ты еще наплачешься со своей маленькой женушкой…
— Будем считать, что я тебя встретил…
Черт, неужели это произнес он? Изменившимся щетинистым голосом похотливого самца? Латинского любовника, по выражению Нонны Багратионовны, будь она неладна… Внутренне ужасаясь, Никита скосил глаз на собственный пах, в котором наблюдалось теперь едва заметное шевеление. А ведь Мариночка не сделала ничего такого, чтобы спровоцировать этот процесс — столь же приятный, сколь и неконтролируемый.
А если бы сделала?
Черт, черт, черт… Сколько он не спал с женщинами? Вернее, сколько он не спал со своей собственной женой? С тех самых пор, как погиб Никита-младший… Нельзя сказать, что у него не возникало желания, — возникало… Робко маячило на горизонте, выглядывало из-за угла, и тут же стыдливо уходило. Да, именно так. Оно выглядело порочным, недостойным — как обворовывание склепа, как танцы на могиле. И вот теперь — пожалуйста…
— Ну как кофе? — спросила Мариночка.
— Очень… Хороший…
Кровь отхлынула от Никитиных висков и через секунду переместилась в пах, вместе со всем остальным — печенью, селезенкой и сердцем. И дряблым умишком горного архара, чего уж тут скрывать. Не-ет… Нужно делать отсюда ноги. И немедленно…
— Я старалась. Тебе правда понравилось? — спросила Мариночка голосом, каким обычно спрашивают: «Тебе понравилось, как я сделала тебе минет»?
— Да, — сказал Никита голосом, каким обычно говорят: «Сделай это еще раз, дорогая».
— Я рада, — ее руки, до этого легкие и невесомые, отяжелели. — Ты даже представить себе не можешь, как я рада.
Впрочем, и сам Никита отяжелел. Он готов был пойти ко дну, ничего другого не оставалось: Инга целый год держала его на голодном пайке, — его, здорового мужика тридцати трех лет… Похоронила заживо, вырыла еще одну могилу — рядом с могилой Никиты-младшего… Как будто только у них погиб ребенок, сын… Как будто это не случается сплошь и рядом… Инга — сволочь, инквизиторша, давно пора ее бросить… Хорошая мысль — бросить… Инга сволочь, фригидная дрянь, монашка без четок и креста, а он, дурак, до сих пор не нашел себе женщину… А мог бы, мог… Ну и черт с ним, с нее и начну, с Мариночки… Пересплю с этой сытенькой сучкой, от нее не убудет… Плевать, что она сучка… Плевать, что она — жена патрона, он сам виноват, старый хрыч… Женился на молоденькой… А впрочем, это его дела… Это их дела… Так что, плевать, плевать, плевать…
— Да, — сказал Никита голосом, каким обычно говорят: «Сделай это еще раз, дорогая».
— Я рада, — ее руки, до этого легкие и невесомые, отяжелели. — Ты даже представить себе не можешь, как я рада.
Впрочем, и сам Никита отяжелел. Он готов был пойти ко дну, ничего другого не оставалось: Инга целый год держала его на голодном пайке, — его, здорового мужика тридцати трех лет… Похоронила заживо, вырыла еще одну могилу — рядом с могилой Никиты-младшего… Как будто только у них погиб ребенок, сын… Как будто это не случается сплошь и рядом… Инга — сволочь, инквизиторша, давно пора ее бросить… Хорошая мысль — бросить… Инга сволочь, фригидная дрянь, монашка без четок и креста, а он, дурак, до сих пор не нашел себе женщину… А мог бы, мог… Ну и черт с ним, с нее и начну, с Мариночки… Пересплю с этой сытенькой сучкой, от нее не убудет… Плевать, что она сучка… Плевать, что она — жена патрона, он сам виноват, старый хрыч… Женился на молоденькой… А впрочем, это его дела… Это их дела… Так что, плевать, плевать, плевать…
Неизвестно, что произошло бы через пять минут, если бы не Эка.
Вернее, если бы не взгляд Эки. Никита почувствовал его спиной — холодный, полный равнодушия и расчетливости взгляд наемного убийцы. Хотя… Не таким уж равнодушным он был. И не таким холодным, судя по тому, как по взмокшему Никитиному позвоночнику застучали капли пота. В любом случае, наваждение прошло. И Никита перевел дух. И осторожно снял с коленей Мариночкины руки.
— Ну-у… Что еще не слава богу, дорогой мой? — надула губы Мариночка.
— Мне пора…
— Испугался? — черт, она безошибочно просчитала траекторию и уперлась глазами в застывшую глыбу антрацита. — Если хочешь, она уйдет… Эка!…
В этой последней ее реплике было что-то вызывающее, какой-то скрытый, недоступный Никите смысл, и он сразу же почувствовал себя фигурой на чужой шахматной доске, эпизодом в чужой партии.
— Лучше уж я уйду, — сказал Никита. Мариночка расхохоталась, и партия перешла в эндшпиль.
— А что так? — повела плечами она. И аккуратно сняла руки с Никитиных колен. А потом снисходительно похлопала его по щеке.
Щеку что-то кольнуло, и, спустя секунду, Никита сообразил, что это кольцо, болтавшееся на безымянном пальце. Дешевое колечко со стекляшкой вместо камня. Ни в какое сравнение не идущее с платиновым колье, которое было подарено на свадьбу влюбленным пингвином Корабельникоffым. Польское серебро с дутой пробой, какого навалом в любом сельпо с захватывающим дух ассортиментом: яблоки, селедка и такое вот серебро… А ведь оно было на Мариночке еще тогда, когда Никита впервые увидел ее в «Amazonian Blue». И на свадьбе тоже присутствовало. Черт знает что, даже на романтическое воспоминание не тянет, слишком уж непрезентабельно… Ни, один влюбленный не подарит такую дешевку…
— Значит, уходишь?
— Пора. Хозяин ждет, — соврал Никита.
— Ну-ну, передавай ему привет.
— Обязательно…
Ни обиды, ни сожаления. Отказавшись от столь заманчивого предложения, Никита сразу же перестал представлять для Мариночки интерес.
…Он даже не помнил, как оказался на улице. Пыльный шелест разомлевшей на солнце листвы показался ему освежающим гулом прибоя, да и асфальт вовсе не плавился под ногами: после удушающе-страстной мышеловки, которую он только что покинул, даже Сахара выглядит раем земным.
Раем, адом…
Что-то странное происходило в доме, что-то странное… И это «странное» напрямую было связано с искусительницей Мариночкой. Нет, это было бы слишком просто… Искусительницы вьют гнезда в сердце и в паху, но им и в голову не придет влезать в чужие головы и устраивать там генеральную уборку, попутно выкидывая дорогих людей — как никому не нужные, старые вещи.
Никита тотчас же попытался забыть — и о доме, и о Мариночке, но стоило ему только вставить ключ в замок зажигания и повернуть его, как казалось бы навсегда забытые строчки считалочки всплыли сами собой:
…Ибо тот, кто в рот
Камень сей берет,
Редкий дар имеет:
Ворожить умеет…
Камень… Стекляшка в дешевом серебре на безымянном пальце. Надо же, дерьмо какое!… Нет, никогда… Никогда больше он не переступит порог этого дома!…
* * *…Клятва была нарушена в сентябре.
Двенадцатого, если быть совсем уж точным. В день рождения Инги. Это был второй день рождения Инги без Никиты-младшего. И Никита совершенно забыл о нем. Потом он даже не мог объяснить себе, как это могло произойти. Обычно они праздновали его только втроем — Инга, Никита и Никита-младший. Странная традиция, прижившаяся в их доме вместе с рождением сына, связана с поездкой в маленький форт у Кронштадта. До форта они обычно добирались на стареньком катере Левитаса. Митенька салютовал святому семейству выстрелом пробки из бутылки шампанского и почтительно убирался из дня рождения. До самого вечера.
До самого вечера — только они и островок, выложенный красным потрескавшимся кирпичом. И Залив.
Ровно пять лет.
В куртках или в рубашках с коротким рукавом, в зависимости от погоды; с шашлыками, фотоаппаратом, с дурацкими воздушными шарами, с дурацкими колпаками, с дурацкими свистульками, с дурацкими играми, дурацкими счастливым смехом; с дурацкими свечками в дурацком покупном торте — их всегда было ровно четырнадцать: всего лишь повод, чтобы притянуть к себе Ингу и выдохнуть в мягкие волосы: «Ты у меня совсем девчонка, совсем… Ты всегда будешь девчонкой, сколько бы лет ни прошло…»
После смерти Никиты-младшего изменилось все. Никто больше не вспоминал о форте и о четырнадцати свечах, воткнутых в покупной торт. Скорее всего, и сам форт перестал существовать, ушел под воду, как ушел под воду их сын… Но Никита помнил, помнил — красные кирпичи, сине-зеленая вода и ощущение счастья.
Он помнил, весь год помнил, а потом забыл.
Тем более что вычеркнутый из календаря день рождения Инги заслонил день рождения Мариночки. Он тоже пришелся на двенадцатое, кто бы мог подумать. Никаких легкомысленных свистулек не предполагалось, все было монументально, Даже к десятилетнему юбилею компании так не готовились. Если так и дальше пойдет, то вконец очумевший Корабельникоff вполне может объявить двенадцатое сентября нерабочим днем, с него станется.
Все утро Никита просидел у Нонны Багратионовны в ожидании босса. Секретарша была особенно не в духе и потому бросила в кофе не три куска сахара (как обычно), а четыре. Нина Багратионовна с яростью выдвигала и задвигала ящики своего стола, рылась в немногочисленных стопках документации. К тому же в пику «этой девке» облачилась в глухое черное платье, которое без всякой натяжки можно было назвать траурным. Никита сильно подозревал, что именно в этом платье она дефилировала на похоронах собственного мужа, сгоревшего в огне непосильных для него плотских утех.
— У этой девки день рождения, — заявила она, как только Никита переступил порог Корабельникоffскогo предбанника.
— Да? Вот черт…
Для Никиты новостью стал совсем не факт дня рождения Мариночки, в гробу он видел Мариночку Новостью для него стало то, что он забыл о дне рождения собственной жены. Забыл, и только сейчас вспомнил. Да и то благодаря ехидным стараниям Корабельникоffской секретарши, никак с Ингой не связанным. «Надо бы что-то подарить Инге», — пронеслась в голове трусливая, заискивающая мысль. Что-то запоминающееся… Со значением… Что-то, что сможет их примирить… Немного грустное, но светлое… Мантую… Форт на Заливе… Обшарпанный лифт в доме Митеньки Левитаса, эскалатор метро, неуютный салон «девятки», последний ряд в «Колизее», — карту тех мест, где им так хотелось заниматься любовью… Но даже эта гипотетическая карта была связана с Никитой-младшим. И валялась сейчас, никому не нужная, среди его паззлов и книжек… Все, все было связано с Никитой-младшим… Но Никиты нет и никогда больше не будет, и потому мысль о подарке заранее обречена на провал, так, дрянное утешительство, не более.. И все же, все же…
— Вот черт… Подарок все равно нужен, — вырвалось у Никиты.
Нонна Багратионовна уставилась на несостоявшегося латинского любовника с плохо скрытой ненавистью.
— И вы туда же, Никита? Ну ладно, все наши сошки с утра подарки несут… Шефу, поскольку эта девка вне досягаемости… Даже предположить не могла, что у нас в компании такое количество подхалимов… Но их еще можно понять, карьерные соображения… Но вы-то, вы-то!…
Подхалимов, надо же… Должно быть, Никита был единственным, кому Корабельникоff в открытую сказал «Травой перед ней стелись»… Всем остальным оказалось достаточно прикрытых начальственных век. И демонстрации колье на свадебной вечеринке.
— Да вы не поняли, Нонна Багратионовна! У моей жены сегодня тоже день рождения. Закаменевшее лицо секретарши смягчилось.
— Вот как? Передайте ей мои поздравления… Надеюсь, вам с женой повезло больше, чем Оке Алексеевичу… Надеюсь, что она…