Последний сын дождя - Соколовский Владимир Григорьевич 6 стр.


16

— Дррук! Ты мине дррук или нет?! — вопил в это время в землянке Федька. — А то зачем бы я тебя здесь пристроил? Ежли мы друзья, тогда конечно, а ежли ты против — мыррш отседова! Вот так у меня. Без шуточков…

Он стоял на корточках перед кентавром и кормил его с рук. Сегодня, перед тем как идти сюда, он забежал в магазин и вместе с хлебом — не выдержал — купил у Надьки на последние Кривокорытихины деньги чекушку и высосал ее, пока бежал по лесу к землянке. А много ли Федьке надо? Сейчас его уже развезло, и он начал качать перед кентавром свои права. Тот пучил глаза, дергал большим ртом, слушал внимательно, и Сурнин, ободряясь, расходился все больше. Вдруг человек-конь оторвал от земли руку, на которую опирался, и протянул ее к Федьке. Тот вздрогнул, крикнул ужасно, откачнулся и повалился назад, спиной на солому. Кентавр визгливо захохотал. Федька вскочил на ноги и стал с яростной руганью метаться по землянке. Смущение и испуг слышались в его голосе. Опомнившись, пал на коленки и ударил себя в лоб крепким сухим кулачком:

— Окаянный ты! Ну, прости, извини! Век бы тебя не встречать, господи!

«Связался!» — снова проклинал он себя. Ушел в угол, сел там и застыл. Однако надолго обиды не хватило: что толку сидеть в скуке и горести, не такой был мужик Федя Сурнин! Запалил тоненькую папиросочку и сказал как ни в чем не бывало:

— А я, брат Мироша, нынче выпил! — После этих слов Федька помолчал и обескураженно раскинул руками: — Просто, веришь ли, иной раз спасу нет, как хочется!

Он поднялся и стал разжигать примус, собираясь варить захваченную из дома картошку.

17

Простые и неподлые сны снились этой ночью егерю Авдеюшке.

— Гу-гу! Гу-у! — кричала птица.

Шатун жрал шаньги.

Хромая, ходил с ним по лесу друг дальних военных лет Гришка Малков, убитый в Венгрии, на излете войны. И Иван Кривокорытов тоже шел рядом.

А потом он, Авдеюшко, строил для леса дом. Валил диковинной высоты кряжи, обтесывал их и складывал огромный, до неба, сруб по всему лесному периметру. Крыши не было: только стропила. Но зато сруб почему-то подлежал утеплению, и вот, натаскав моху, Авдеюшко уселся на мосточки и, потюкивая по лопаточке-конопатке, стал загонять мох в пазы. Звонкий, жоркий звук оторвал его от работы, он поднял голову вверх и увидал, что, пристроясь на утлых досточках, Федька Сурнин с шатуном подпиливают стропилину. При этом двигаются синхронно, враскачку, словно в детской деревянной игрушке «Крестьянин и медведь». Авдеюшко погрозил им кулаком, и тотчас шатун с Федькой, сорвавшись, с ужасным воем понеслись вниз и шлепнулись в мох. Сверху егерю было видно, как они, будто тараканы, быстро-быстро расползались в разные стороны… «Ать ты!..» — кричал при этом браконьер Сурнин, а медведь визжал и гадил.

Бабка Егутиха не ложилась той ночью. В страшном возбуждении она гадала на бобах, варила в чугунке траву и в душном ее паре кружилась по избе, что-то наборматывая. Великое знахарство сулило ей знакомство с кентавром (он представлялся икотке в образе огнедышащего змея). Сколько добра тогда сотворит она и покроется вечной славой!

Простим ее: даже горькой, темной бабке-икотке не хочется умирать, не оставив памяти о добрых делах!

Кривокорытову снилось, будто он на стареньком «дэтэшке», друге молодости, едет по весеннему полю. В кабине сидят его ребятишки, мешаются, дергают рычаги. Плуг сзади обнажает земную плоть, вываливая жирных червей, запахи дизельного выхлопа и круто бродящей весенней земной крови едко бьют в. ноздри. Навстречу по полю идет Милька, но это далеко, а между ними в золотом мареве гарцует, не приближаясь и не отодвигаясь, полуконь-получеловек, и кровь, скатываясь из раны, льется в еще не потревоженную пахарем землю.

Милька Сурнина во сне тоже шла навстречу ему со своими ребятишками. И тоже кругом были запахи: навоза, теплого молока, пота могучих домашних животных. Коровы шли следом, мычали, срывали сухие-былинки: Биля, Чинара, Доска, Артерия, Пестря, Газета, Поляна, Кочерыжка, Жука, Фантазия, Морковка, Нега, Забава, Крошка, Свирель… Но кентавр не участвовал в ее сне.

А вот Ксения Викторовна Кривокорытова видела его. В ее сне кентавр был взнуздан, из вполне человеческого рта его торчал мундштук уздечки, а на спине без седла сидел Федор Сурнин. За спиной его висело ружье, и направлялся он, по всей видимости, на охоту в лес. Рядом с ним бежала дочь, шестиклассница Дарья, страшно радовалась, прыгала и хлопала в ладоши, и это зрелище рвало страшной мукой учительское сердце. Ксения Викторовна плакала во сне.

Дашке-растрепке снился Колька, кривокорытовский сын.

Кольке Кривокорытову снилось, будто дед Глебка научил его плести лапти, он сплел огромные самоходы и бежит в них по морю.

Федька с Мироном спали мертво, не видя никаких снов: они слишком устали от давнего присутствия друг друга. Выходил к землянке шатун, скребся № ворчал, но вдруг, словно испугавшись чего-то, рванулся с места и умчался в лес, а следы его исчезли в повалившем к утру снеге.

18

Этот снег пал на землю уже по-настоящему, по-зимнему, густо и высоко, сдернул холодом ее тонкую кожицу. Он матово отливал, посвечивал под дымными сухими тучами, был пышен и легок, падал шапками с веток на возмутителя Федьку, когда тот по утрянке пробирался домой. Когда-то первый снег радовал душу, а нынче Сурнин был грустен, плелся медленно и опоздал на разнарядку. Пошел к лошадям, встретил там бригадира Гришу Долгого и помалкивал, не огрызался на его ругань. Подъезжая к ферме, увидал Мильку, посадил ее на телегу. Она села равнодушно, словно только что, а не вчера расстались, молчала всю дорогу, и к больной думе о непрошеном жильце добавилась еще одна: что-то с бабой не так, неужто правду толковал бригадир Гришка?.. Возле фермы Милька слезла, посмотрела на мужа и усмехнулась:

— Чего на телеге-то ездишь? Разве не видишь — зима? Дурной, право, дурной.

— Вижу, — зло оскалился он. — Я всё вижу! И не дурее других! Вот так! Но она не уходила.

— Слышь, мужик, это точно, нет, что ты с каким-то полуконем связался?

— Како твое дело?! — одурело зашипел Федька. — Не спрашивают — не сплясывай, вот что! Ты… ты на себя перво-то смотри! Гляди, Милька, злятся на тебя мои руки!

Она сплюнула и ушла, уперев руки в бока и покачиваясь. Федька чуть не заплакал, мгновенно переменилось настроение. Броситься бы сейчас за ней, обняться, как бывало раньше, разобрать, как и почему не получается жизнь. Да прошло, видно, времечко, и кто же в этом виноват?..

Он повернулся и поехал с фермы. Распряг лошадь, отвел на конюшню и пошел было по деревне к дому, да заглянул по дороге к старому дружку, деду Глебке. Дедка жил один, в неуюте, в колхозе давно не работал, существовал на махонькую пенсию, чужие бабы и старухи помогали ему садить огород и копать картошку, колхоз возил дрова. И никому, по сути, дед не был нужен, кроме нескольких сердобольных, которые и прикармливали его. А ведь была и у деда семья, да вся куда-то порастерялась, но он равнодушно к этому относился, не искал концов. Охотнее всего старик ходил к Федьке с Милькой, они снисходительно принимали горемыку и гордились тем перед другими жителями деревни, хотя вряд ли тоже любили его.

Глебка сидел за столом и неряшливо, роняя крошки, ел хлебную мякоть. Он вообще только ел да курил, да шлялся бесцельно, словно что-то позабыл и никак не мог вспомнить. Но упрямо и болезненно держался за жалкий свой домишко с огородом, никак не хотел ехать от них в дом престарелых.

— Привет пенсионеру! — возгласил Федька.

Дед повел в сторону порога залитыми катарактой зрачками и слаял:

— Гай?! Кто, кто?!

Сурнин подскочил, взял за запястье и слегка потряс сухую кость стариковой руки. Тот узнал его и улыбнулся, роняя крошки.

— Стирать-то ищо не надо? — крикнул Федька ему в ухо. — А то я Мильке накажу, мотри!

— Стирать, стирать… — Глебка напряг в усилии лицо и, тут же распустив его, рявкнул:

— В черкву ездил!

Дед только что вернулся из дороги: не снял еще пальто, валенок, старая солдатская шапка лежала на столе, пачкая стекающей влагой постеленную на него газету.

— Ну и что теперь — досыта намолился? — снова закричал Федька. — Или напоследок еще маненько оставил?

— Ага… га… Молился… ага… в черкве!

— Дак ведь ты и никакую молитву-ту не знать! Откуль тебе их знать? Ловко, старичок, получается: всю жись ты по деревням веру под корень уничтожал, а теперь — вона! Сам в церкву ездит! Не-ет, мне не забыть, как моя бабка тебя перед смертью хаяла! Веру, вишь, обрел ты! А не поздно ли?

— А… Ага… — тужил Глебка свой старый мозг. — Вера-та… это… ага…

— Ладно-ладно… вера… заболтал! Прибежал вот, хотел про одно природное явленье выяснить вопрос, да, видно, не будет от тебя толку. Выжил из ума-то, сам не знашь, к чему теперь пристегнуться.

— Ну и что теперь — досыта намолился? — снова закричал Федька. — Или напоследок еще маненько оставил?

— Ага… га… Молился… ага… в черкве!

— Дак ведь ты и никакую молитву-ту не знать! Откуль тебе их знать? Ловко, старичок, получается: всю жись ты по деревням веру под корень уничтожал, а теперь — вона! Сам в церкву ездит! Не-ет, мне не забыть, как моя бабка тебя перед смертью хаяла! Веру, вишь, обрел ты! А не поздно ли?

— А… Ага… — тужил Глебка свой старый мозг. — Вера-та… это… ага…

— Ладно-ладно… вера… заболтал! Прибежал вот, хотел про одно природное явленье выяснить вопрос, да, видно, не будет от тебя толку. Выжил из ума-то, сам не знашь, к чему теперь пристегнуться.

Федьке Сурнину не было дела до Глебкиных религиозных исканий. Дурит! И, утративши интерес к разговору, он пошел к нему во двор, поколоть дровишек, отвлечься от мыслей, некстати мутивших с утра голову. Расколол чурочек пять, вправду мысли куда-то исчезли; он сел на полешки и закурил с удовольствием. Не успел выкурить папироску, в калитку кто-то торкнулся, она отворилась, и Федька увидал острое жилистое личико Егутихи, бабки-икотки.

— Фединькя-а! — загнусила она. — Оиньки, чуть я тебя и нашла! Бражки, бражки на-ко выпей, Федя! — И она потыкала в его сторону сеточкой, где пузатилась трехлитровая банка.

Федька удивился и сказал:

— Пошла ты отсель, шишига!

— А бражка-та, Федюнь? — Икотка подняла кверху сеточку.

— Можешь оставить! — подумавши немножко, заключил Сурнин. — А сама мотай и не отсвечивай! А ежли меня подпортить заимела желанье, дак и брагу забери и вот тебе слово: я на годы не посмотрю? Ноги выдерну! Гляди мне! А то иной раз можно ведь и сатиру кой-какую навести на тебя! Сатиру и юмор!

— И што ты, и што ты, и што ты! — сухо поскакали слова из икоткиного рта. Она даже глазами, для пущей убедительности, помогала себе: после каждого «и-што-ты» с силой закрывала их, жмурилась. — Ой, Федичкя, такое придумал на бедную бабу, типунчик тебе на язычок!

— Замолчи! — испугался за свой язык Федька. — Нету тебе спокою, носит по деревне лешак. Ну, я-то тебе на что? Надо же, ведь и в людях нашла…

— Попей, попей, Фединькя, моей бражки, — маслилась Егутиха. — Беднинькой ты, болезной, золотко…

— Нет, не стану с утра! Если уж неймется, отнеси деду в избу, может, вечером загляну… Да что тебе от меня надо-то, старая хитрованка? Беднинькой, болезной… — передразнил он. — Какую сплетку притащила, сказывай!

Старуха обиженно вытянула губы куриным клювиком. Делала вид, будто обиделась, а сама думала в это время: как бы сейчас ухватить Федьку, если он отказался от браги? Оглоушить так, чтобы он забыл обо всем на свете, и в самый разгар его переживаний подпустить тихонько вопрос про тайную земляночку, про его неслыханного-невиданного, пречудного, очень желанного икотке гостя. Для него, охваченного своим делом, это будет мелочью, он сразу проболтается, чтобы отвязаться, а ей только того и надо, после этого юн уж от нее никуда не уйдет, не денется, пестерь бездомной… И сразу подумалось: да господи, не сказать ли ему про Мильку с Кривокорытовым, про их тихие делишки? Открыть мужику глаза! Тогда сразу бы увидел, что никакой она ему не враг, денно-нощно в страданье о его семейных делах, а ее только и знают, что обижать. А кому когда она на вред сделала, всю-то уж жизнь, кажется, только и дум, что о добром деле… Однако торопиться не следовало: бабка покуксилась, похныкала, отнесла банку с брагой в Глебкину избу и, пораздумав тем временем, решила, что раскрывать Федьке любодейственную связь покуда не следует. Очень горек был опыт: иной раз мужик, вместо того чтобы в ногах валяться за таковые сведенья, бросался в гневе и мутном разуме на саму доносчицу и изрядно мял бока.

Замыслив быть осторожной, Егутиха так и не успела додумать свою думу насчет Федькиного обмана: во двор забежала Дашка-растрепка, сурнинская дочь.

— Папка, окаянной ты дух! Ищу-ищу тебя!

— Чего ты, доча? — спросил приугрюмившийся вдруг Федька.

Девчонка, вспомнив важность поручения, приняла серьезный вид: вытянула шею, подобрала губы — точно так же она делала в школе, когда Ксения Викторовна Кривокорытова ставила ее в пример кому-нибудь на уроке.

— Чего-чего… зачевокал! В сельсовет давай иди. Дуся-секретарь домой набегала, велела найти и сказать, чтобы быстро!

— Но-о? — встревожился отец и бросился со двора. Однако на полдороге к калитке остановился, постоял, вернулся на чурбачок и не спеша потянул папироску из пачки. Хмыкнул:

— Ну и что мне от этого за беда? Что через минуту, что через час приду, не один ли теперь черт? Такая, поверишь ли, доча, в моей жизни завертелась суетация, куда ни кинусь — кругом шашнадцать!

— Ты не шляйся по лесу, — тараторила дочь, — ночами не пропадай, природу не загубляй, тогда и не будет товарищу егерю заботы сюда ездить, в сельсовет тебя вызывать!

— Во-он оно что… — Сурнин поднялся. — Тогда двинулся я, одно к одному, как говорится… Ать ты!..

Икотка после Федькиного ухода посидела на чурбачке, что-то покумекала и тоже зашаркала старыми валенками к сельсовету. Зародилась мысль в маленькой мутной головке.

19

В деревне слух о приезде егеря из райцентра и предстоящем крутом разговоре со злостной нероботью и браконьером Федькой разнесся моментально, и моментально засновали кругом сельсовета любопытные и заинтересованные: набегала Милька, ломился Гриша Долгой, но Авдеюшко не удовлетворял ничьего любопытства, и Кривокорытов незамедлительно удалял из кабинета покушавшихся на покой стража. лесных богатств. Остальное время, когда никто не лез в кабинет, они сидели молча, будто не замечая друг друга. Кривокорытова раздражал сегодня егерь: то, как он ввалился и выложил свое дело; то, как он развалился на стуле; то, как выговорил, явившись в сельсовет, за грязный пол. Кокарев же, почувствовав председательскую нервность, объяснял ее исключительно своим присутствием и считал законной: доходили слухи, что и Кривокорытов не без греха, нет-нет да и балует по лесу с ружьишком. «Ничего, дай срок развязаться с Федькой, доберусь и до тебя», — спокойно думал он.

Кривокорытов закашлялся, ударил по столу рукой, и егерь, поглядев на него, спохватился: неуж замечтался, сказал последние слова вслух? Преждевременно, вот незадача! Быстро преодолев неловкость, встал, подошел к столу, склонился к председательской голове:

— Вот не могу понять, Иван Федотыч: какого вообще хрена вы с этим чертом возюкаетесь? По моим разговорам, у народа и представителей администрации давно назрело насчет него следующее мненье… — Кокарев приложил ноготь большого пальца к поверхности кривокорытовского стола, надавил на него и хрустнул суставом.

— Как это у вас просто! — вздохнул Кривокорытов. — У него ведь жена, ребятишки, тоже надо понимать!

— Жена, да… достойная женщина, знаю… — сказал егерь, усаживаясь обратно на стул. — Ну и перед ней в пределах демократии поставить вопрос: или она его выгоняет и пускай он катится отсель куда подальше, или… что значит в нашем развитом народном хозяйстве потеря одного человека, пусть трудолюбивого и нужного, в сравнении с потерями, которые несет государство и лесное хозяйство от вредоносной деятельности ее мужа?! — патетически воскликнул Авдеюшко. Но тут же притушил голос: удивился легкой улыбке, тронувшей кривокорытовские губы при упоминании о Мильке. Он поерзал на стуле и закряхтел уже вполне миролюбиво и нежно:

— Кмм… Да… достойная женщина, знаю… да!.. Председатель снова ударил по столу, отвернулся, соскочил с места, что-то крикнув про дела, и выбежал из сельсоветской избы. «Ну то-то! Знаю… все один к одному, одним миром мазаны…» — снова тихо потекли Авдеюшкины мысли.

Иван сел на крылечко и только мотал головой, когда подходили любопытные и заинтересованные, спрашивали про сурнинское дело. Он опомнился, только услыхав над собой тонкий возглас:

— Дозволь-ко пройти, начальник!

Кривокорытов увидал Сурнина, топчущегося возле крыльца и пытающегося обойти его, проникнуть к двери; плохо уже соображая, схватил его за руку, притянул к себе и зашептал:

— Федя, друг! Ведь росли вместе, служили, Федя! Помнишь, насчет кентавра я у тебя дознавался — покажи мне его, Федь! Ведь он у тебя, я знаю. Покажи, Друг!

— Отвяжись! — гордо сказал Федька и выдернул руку. — Пропускай, ну?!

Иван покусал губы, поднялся:

— Зря ты это, парень. Если так, не жди себе заступника, не будет. А без него — гляди, оба пропадете, к тому дело идет…

Спокойного тона Федька всегда боялся больше криков, истерики и команд—к ним-то он уж привык. И теперь новый страх тронул его. Руки задрожали; попытавшись прикурить, он сломал последнюю папиросу из пачки, выбросил все это ненужное хозяйство, спросил:

Назад Дальше