— Извольте побриться, господин, — говорит Марко тоном слуги из хорошего дома. — Господин Петков приказал вас постричь и побрить.
— Сколько можно? Я все понял — и о вас и о себе. Надо ли повторяться?
— Считаете, не надо? — сказал Петков. — Как знать. От повторения вреда не будет; зато, если что-нибудь напутае те, пеняйте на себя… Главное, ведите себя смирно.
До этого Петков битый час объяснял мне, чем все кончится, если я попытаюсь отступить от инструкций. Я слушал его вполуха и радовался, что все скоро кончится. Капель обрабатывала подоконники, и сосульки ухали, мягко взрываясь в сугробах; для ощущения благополучия не хватало мурлыкающей кошки.
Волнение пришло ко мне только сейчас, на остановке. Мы добрались сюда на двух автомобилях — в головном ехали агенты, в другом — мы с Петковым.
Ноги у меня мерзнут, и я тихонечко постукиваю каблуками, украшая брюки стоящего рядом Петкова серыми точками грязи. Агенты — их четверо — зябнут поодаль, одинаковые, в плащах с поднятыми воротниками. Им еще предстоит померзнуть, околачиваясь возле храма. Заутреня протянется не менее часа, и я, думая об этом, испытываю некоторое удовлетворение.
Трамвая все нет и нет. Я выплясываю ритмический танец и рассматриваю забеленный снегом склон напротив. Трамвайная линия проложена у подошвы невысокого холма, за которым — если взять вправо — лежит Лозенец, самый что ни на есть респектабельный квартал Софии. О том, что за моей спиной расположен стрелковый полигон, я стараюсь не думать. На полигоне расстреливают.
Петков вплотную придвигается ко мне, берет под руку. Он неестественно оживлен; губы растянуты в улыбке.
— Замерз, бай-Слави?
— Опоздаем к заутрене, — говорю я и пристукиваю каблу ками.
— Не о том беспокоишься, — говорит Петков и берет меня под руку. — Моли бога, чтобы он пришел.
— Трамвай?
— Твой человек.
— Придет. Послушай, надо ехать в машине. Ручаюсь, нас некому засекать.
Остановка пуста — только мы шестеро, и я говорю громко. Агенты поворачиваются на голос, а Петков изо всей силы сжимает мой локоть.
— Потерпим. Христос и тот терпел.
Один из агентов длинно, с присвистом зевает. На лице у него скука и томление. Он мелко крестит рот и, не отнимая пальцев от губ, дует на них. Глядя на него, зеваю и я, и как раз в эту минуту с воем раздавленной собаки возникает трамвай — желто-красный вагончик, не спеша скатывающийся вниз, под уклон. Пальцы Петкова впиваются в мой локоть, и по мышце до плеча молнией проскакивает судорога. Я невольно вырываю руку, заставив агентов встрепенуться. Тот, что зевал, делает шаг ко мне и лезет в карман.
— Ты чего? — окликает его Петков. — А ну на место. И чтобы не лезть к нам в вагоне. Держитесь поодаль, поня ли?.. А ты не дергайся, бай-Слави. Они могут не понять, з чем дело… Ну с богом!
Я сжимаю зубы и карабкаюсь на обледенелую подножку подошедшего трамвая. Петков подталкивает меня в спину, помогает не соскользнуть. Рука у него твердая.
В трамвае пусто. Лишь у будочки вожатого дремлет, кивая при толчках, пожилая крестьянка в шопском плате. Плат в нескольких местах заштопан; я успеваю заметить это, пока Петков, звеня стотинками, расплачивается и садится, притиснув меня к стенке.
—, Бай-Слави… Ты слышишь меня? Не вздумай глупить в храме. Уйти тебе не дадут. Ты понял?
— Угу, — говорю я, чувствуя на щеке капельки слюны.
— Ты узнаешь его?
— Откуда? Говорил же тебе: он сам меня узнает.
— Наступишь мне на ногу, когда он подойдет. Два раза.
— Помню.
— Веди себя так, словно меня нет.
— Хватит, — говорю я сердито. — Сколько можно? Если ты в чем-то не уверен, давай вернемся.
Я вытираю со щеки слюну и раздраженно отстраняюсь. Я что ему — железный, каменный, бетонный, кирпичный? Египетская пирамида, что ли? И когда только настанет конец? Знал бы кто-нибудь, как я устал.
А Петкова все несет. Он не может или не хочет остановиться. Слова выскакивают из него, стертые, не имеющие смысла. О чем говорить, если все решено? Если все, до самой последней запятой, обговорено еще там, на вилле? Я выстраиваю глухую стену, отгораживаюсь ею и пытаюсь жить сам по себе — шевелю пальцами в ботинках, отогревая ноги, считаю штопки на плате крестьянки.
— Вставай, бай-Слави! Пересадка… Живее!
Стена, воздвигнутая с немалым трудом, рушится, и я, поднявшись, двигаюсь к выходу. .Один из агентов прет за мной через весь трамвай и выскакивает уже на ходу. Прыгает он неловко, подворачивает ногу, и Петков, услышав вскрик за спиной, не оборачиваясь, рычит:
— Болван! — И ко мне: — Не отставай, бай-Слави.
— Бай-Слави! — толкает меня в бок Петков. — В храм вайдем вместе. Не забудь снять шапку и перекреститься.
— Без креста нельзя?
— Хватит!
Рука Петкова, просунутая под мой локоть, сигналит, что пора подниматься. По зыбкому полу мы идем к задней площадке, и я рассматриваю темные от грязи планки настила. Между ними поблескивает монетка. Я нагибаюсь, поднимаю и, зажав в кулаке, кожей пытаюсь определить — орел или решка.
Мы выбираемся на улицу, и сырость темного, непрогрето– го утра заставляет меня задрожать. Площадь перед храмом полна народу, мы вклиниваемся в толпу, нас толкают, бранят; зубы у меня клацают, а Петков что-то говорит мне, но я не слышу, все еще стараясь понять, какой стороной лежала монетка — решкой или орлом.
Ступень. Еще ступень. До разверстой двери храма рукой подать. Оттуда тянет теплом, сладким воздухом хорошо протопленного жилья.
Служба еще не началась, огни пригашены, и лики святых — темные на темном — прячутся в полутьме. Сотни и тысячи маленьких свечек отражаются в золоте риз. Они горят ровно и спокойно, освещая самих себя, и люди — лица их, одежды, руки — тенями скользят, приникая друг к другу, благостно призрачные и отрешенные ото всего.
— Свечи, — нервно говорит Петков. — Возьми же свечи!
– Где?
– Где?
На миг я отвлекаюсь и теряю женщину из виду. Искра или нет? Мало ли в мире черных пальто?
Мы останавливаемся на свободном пятачке — слева от огороженного квадрата, предназначенного для священника. Впрочем, может быть, не для священника, а для кого-то еще — я плохо разбираюсь в тонкостях богослужения и знаю только одно: стоим мы там, где надо.
— О! — говорит Петков и не успевает докончить.
Я вижу его округленный рот, немыслимо вздернутые брови и что есть силы наотмашь рублю ребром ладони по ненавистной шее. По адамову яблоку. Изумление возникает на лице Петкова и исчезает — вместе с лицом, телом, самим Пет– ковым, кулем оседающим к моим ногам.
— Сюда!
Опять рука на плече, но теперь я уже соображаю, что это Густав, и, не рассуждая, устремляюсь туда, куда он меня тащит, волочет, тянет, расшвыривая людей. Что-то выпадает из моего разжатого кулака. Что?.. Ах да, монетка. Пропадп она пропадом!
Огромная икона возникает на пути, и я не успеваю удивиться, увидев на ней дверную ручку. Дверь? Чертовщина какая– то!.. Густав ногой пинает ее, вбрасывает меня в черный зияющий подвал; я едва успеваю пригнуться; попадаю в чьи– то руки и, безотчетно доверяясь им, бегу, увлекаемый невидимыми мне людьми, по неосвещенному коридору.
— Скорее!.. — задыхаясь, орет Густав.
Он огромен п тяжел, гораздо выше и тяжелее меня; я знаю, что у него астма, ж, как о чем-то постороннем, думаю, что ему, должно быть, очень трудно бежать… А эти с ним — кто они?.. Двое.
Поворот. Снова поворот. Еще один. Меня разворачивают, подталкивают, направляют — и все это молча, тяжело дыша.
— Стой, — запаленно командует Густов. —Бонн, проверь.
— Ты где? — говорю я, едва держась на ногах.
— Здесь. Тише… Ну что, Бонн?
— Там женщина. Та самая…
— О черт… Вперед, ребята. Боян, прикроешь!
— Понял!
— Слави, за мной…
Мокрая от пота рука вцепляется в мою и тянет. Опять идти? Я же не могу!..
— Слави. Да не упирайся, мать твою!..
Я бегу — нет, лечу! — из последних сил. Сиплое дыхание, мое собственное или чье-то, бьется в уши.
— Не могу…
— Можешь!.. Давай сюда…
Неестественно беззвучно открытая дверь — и улица. Не развеянная рассветом темнота. Холод валится на меня, снежным кляпом забивает рот.
— Перебегай, — неожиданно спокойно говорит Густав из– за спины.
— Куда?
— На ту сторону. Боян прикроет.
, Я ступаю на тротуар, пытаюсь оглядеться и оскальзываюсь. Балансирую на одной ноге, только бы не упасть!
— Берегись! — кричит Густав.
Темнота улицы, темнота одежд. Удержавшись на ногах, я на миг, на десятую секунды столбенею — черное пальто, белый овал… Искра!.. Значит, я не ошибся там, в церкви? Как она попала сюда? ,
— Стой, бай-Слави!
— Искра? — говорю я и делаю шаг к ней.
— Назад! — ревет Густав.
Кто-то выпрыгивает из-за моей спины, а я стою, стыну па месте, глядя, как медленно — слева направо — рассекает нож сначала мрак, потом черное пальто, и женщина падает, совсем уже медленно, клонится ко мне, длинно всхлипывает и, отбросив телом мою руку, скорчившись, ложится в снег.
— Что? — говорю я. — Что?
— Что? — шепчу я на бегу, подхваченный Густавом и одним из боевиков. — Зачем?.. Куда?
Ничего не понимаю… Кажется, мы стоим во дворе. Или в подворотне. Или –лет — в парадном… Стоим. Живем. Дышим.
— Слави! Ты как?
— Ничего.
— Сейчас, старина.
— Ничего, — твержу я и ощупываю рукав — мокрый, теп лый.
— Тише, — говорит Густав. — Ну и задал ты нам работы, старина.
Где-то далеко — в тридевятом царстве — начинают надрываться полицейские свистки. Поздно…
— Порядок, — говорю я. — Чего ждем?
— Сейчас. Помолчи, старина.
Густав треплет меня по плечу, и я закрываю глаза. Ничего нет — пустота. Темное тепло неосвещенного подъезда. Остров. Ну да, остров. А я островитянин и скоро поеду на материк. Вот только отдам чемоданчик и поеду…
— Где ты, Густав?
— Здесь, старина. Потерпи немного.
Старый товарищ, мы работали с ним. Иногда — не чащо раза в месяц — пили кофе в моей конторе на улице… на улице… Как она называлась, эта улица?.. Забыл.
— За что вы ее? Зачем?
— Она из ДС.
— Знаю.
— Ничего не поделаешь, старина.
Почему Искра? Почему не Петков? Она была еще молода и могла начать жизнь иначе. Была… Я стою и не могу заставить себя открыть глаза. Я взрослый несентиментальный мужчина, многое перевидевший на своем веку. Почему же мне так больно, хотя убит враг? Кто скажет, почему?
— Пора, — говорит Густав обыденным голосом. — Прикро ешь нас, Боян. Пошли!
— Пошли…
Все еще темно, и в небе — ни одной звезды. Зимой не видно звезд. Я стою на тротуаре, а в глубине переулка тигриными зрачками мерцают притемненные фары автомобиля.
Note1
1
Note2
2
Note3
2