Женщина подала ему кружку и, покойно облокотившись на стол, приготовилась с удовольствием наблюдать, как он будет есть.
Он положил перед ней нож, подвинул к ней банку и, налив до половины кружку водкой, сказал:
- На, выпей!
Женщина нерешительно приняла у него из рук кружку.
- Лучше не надо, - попросила она. - Я ведь совсем не умею.
Он подцепил ножом и вывернул все содержимое консервной банки в глиняную миску и тоже пододвинул к ней:
- И сразу закусывай!
Она отхлебнула маленький глоток, точно очень горячий чай, и, вздрогнув, передала ему кружку.
Он долил кружку доверху, выпил, с шумом выдохнул воздух и закусил коркой. Минуту они молча смотрели друг на друга. Он сказал:
- Чего теперь я тебе стану говорить или, может быть, обещать - ты больше не придавай никакого значения. Это я все спьяну буду врать. Поняла?
- Ладно, - сказала она, подумав, и вдруг засмеялась.
- Это я тебе серьезно говорю! Чего смеешься?
- Я не смеюсь, - продолжая смеяться, проговорила женщина. - Ты говорил - я чудная. А ты сам не чудной?
Девочка заворочалась, похныкивая во сне, повернулась и, морщась на свет, с зажмуренными глазами потянула быстрыми короткими вздохами носом воздух, как принюхивающаяся собачонка.
- Спи, спи, - сказала тихонько женщина, но девочка приподнялась на локте и заморгала сильней.
- Вкушно пахнет, - почмокивая, пробормотала она. - Хлеб принешла? Шейчаш уже жавтра?
Федотов взял бутылку и поставил ее себе под ноги, под стол.
- Ну, чего ты смотришь, - строго сказал он женщине. - Дай же ей, видишь, проснулась!
Женщина разрезала пополам ломоть хлеба, положила и тщательно размазала сверху немного тушенки и отнесла девочке. Та сразу совсем очнулась, схватила хлеб обеими руками и приоткрыла узенькие спросонья, веселые серые глазки. Откусила, подставив снизу ладошку лодочкой, чтобы чего-нибудь не уронить, стала есть. Глаза у нее опять сейчас же почти закрылись.
- А мальчишкам? - спросила она и, не оглядываясь, толкнула локтем брата.
Маленький выполз из-за ее спины и с сонным любопытством снизу заглянул ей в рот. Старший тоже проснулся и смотрел, но не шевелился.
Федотов торопливо намял на два ломтя сверху тушенки и подал их матери. Та в двух руках осторожно отнесла к печке и раздала мальчикам.
- Спасибо, - стеснительно сказал старший и спрятался в темный угол.
Пока дети ели, женщина спокойно сказала солдату:
- Да ты выпей еще, ведь тебе хочется. - Но он даже не посмотрел в ее сторону, сидел, уставясь на огонь лампочки.
Дети наелись, повозились немного и, пошептавшись под одеялом, снова затихли и уснули.
- Ну что ты мне хотел говорить, чтоб я тебе не верила? - спросила женщина.
- Иди ложись, устала, наверное.
- Это как же: верить тебе или нет?
- Верить. А я еще посижу, покурю. - Он достал бутылку, вылил остаток в кружку, выпил и закусил кусочками хлеба, вминая их в соль, осыпавшуюся с куска сала.
Она ушла за занавеску. Еще слышно было, как она снимает курточку, как звякает о табуретку пряжка пояса. Потом только тихо шуршала, и несколько раз шевельнулась занавеска, отодвинутая локтем. Мягко захрустел сенник, женщина легла и сказала:
- Спокойной ночи.
Федотов курил, глядя на огонек, и все думал и вдруг рассмеялся почти беззвучно, с закрытым ртом.
- Что ты? - сейчас же чутко спросила женщина.
- Бурчит!.. - насмешливо сказал Федотов и опять рассмеялся про себя. Он слегка захмелел. - Не понимаешь? В пузенках ихних бурчит, поняла? Налопались и забурчали. Выдающийся я идиот своей жизни! Ну скажи, пожалуйста, куда это меня заносит? Я же в деревню шел. Я бы сейчас был бы давно уже пьян, пирогов бы паперся и спал на печи без задних мыслей. А заместо такого превосходного удовольствия я вот тут сижу и слушаю буркотню в пузах у твоих рыжих чертенят. Дурак я или нет?
- Дурак, конечно... А я рада даже, что поглядела, какой ты бываешь, когда выпьешь...
- А какой? Свинья не свинья, человек не человек, так что-то...
- Нет, ты как ребенок делаешься...
Девочка поднялась, сползла на животе задом с печки, подбежала к двери и затопталась на месте.
- Ой, темно там, боюсь...
- Сейчас встану, погоди!
- Беги, - сказал Федотов. - Я выйду, в дверях постою.
- Шкорей только, - сказала девочка. Она выбежала, а Федотов следом за ней вышел, захватив с собой пустую бутылку. Отойдя подальше, он зашвырнул ее в реку. Девочка вперед него вскочила обратно в избу, прошлепала босыми ногами по полу, нырнула за занавеску и залезла к матери под одеяло.
Федотов сел на лавку, стянул через голову гимнастерку, швырнул ее на табуретку и опять рассмеялся.
- Можно гасить электричество? - насмешливо пробормотал он чуть хмельным голосом. - Ну что ж, это все правильно, очень даже распрекрасно!
Женщина поправила одеяло, повыше укрыла девочку и бережно обняла ее тонкой, загорелой до локтя рукой.
Утром, сквозь сон, Федотов слышал гудение пылающего хвороста в печи и запах печеной картошки.
Ему припомнилось все вчерашнее, и все теперь показалось как-то неловко, предстало в другом, таком скучном свете, что даже глаз не хотелось открывать.
Кто-то, сдерживая дыхание, сопел над самым его лицом, потом маленький палец притронулся к его веку.
Девочка приоткрыла пальцем ему глаз и сказала:
- Не шпит!
Он увидел у самых своих глаз веснушчатый нос и внимательные серые глаза.
- Вштавай картошку ешть! - весело сказала девочка.
Федотов нехотя сел, протянул руку и не нашел гимнастерки и брюк на табуретке.
- Еще не прошохли... - объяснила девочка и показала на веревку, протянутую около печи, где висела его одежда, совсем мокрая.
- Это кто же это устроил? - с раздражением, чуть не с отчаянием закричал Федотов. - Что за глупости такие!
Девочка испугалась, торопливо стала объяснять:
- Мы тебе поштирали, ты не жлишь, они вышохнут... - И так как он молчал, стиснув зубы от досады, она с фальшивым сочувствием вздохнула: Тебе шегодня нельзя уходить. Жавтра вышохнет. Хорошо?
Федотов рывком запахнул на себе шинель, надетую поверх белья, натянул сапоги и сел, угрюмо привалившись спиной в угол, глядя, как вода с гимнастерки капает на пол.
- И кто это вас просил? Зачем вы это сделали? А?..
- Ну, я говорил, говорил... маму надо сначала спросить, - с раскаянием сказал старший мальчик.
- Чертенята, - пробормотал солдат.
- Ну вы-шшохнут! - плаксиво протянула девочка.
Немного погодя в избу забежала мать, раскрасневшаяся и оживленная после работы на перевозе.
- Вот, погляди, - сказал Федотов. - Твои что натворили, оставили меня без порток сидеть!
Женщина метнула глазами на сохнущую одежду, на ребят и всплеснула руками, прикусив губу.
- Кто это сделал? - угрожающе спросила она, и девочка безутешно разрыдалась.
- Мы все, - твердо сказал старший. - Мы все помогали, - и с отчаянием посмотрел прямо в глаза Федотову.
- Ладно, - морщась сказал Федотов. - Все равно бранью штаны не высушишь. Ты же мне говорила, что картошка поспела, так давай. Ну!
- Не хочу! - отталкивала его руку девочка.
Через минуту все улеглось, и они сидели все за одним столом. Очень смешно - как одна семья. У Федотова оставалась еще банка консервов. На обертке в красках были изображены сосиски в натуральную величину. Он вскрыл ее ножом и вывернул сосиски в миску.
- Тебе самому на дорогу нужно, - сказала женщина.
- Э-э, - сказал он. - Мне только до деревни, там я сыт, пьян и нос в табаке.
Мокрую одежду повесили перед огнем. Женщина, чтоб успокоить его, сказала, что немного погодя все можно будет подсушить утюгом. С перевоза закричали, вызывая паром; женщина ушла, доедая на ходу, и Федотов остался один с ребятами.
Он устроился перед огнем, чтоб следить, как идет сушка его мокрого обмундирования. Ребята столпились вокруг. Оба маленькие стояли рядом, привалившись к нему с двух сторон, а старший с готовностью отвечал на все его расспросы, очень подробно и толково. Все они чувствовали себя виноватыми и теперь немножко подлизывались, и, видно было, старались ему понравиться изо всех сил.
Он узнал, что старшего мальчика зовут Эрька, настоящее имя Эрик, а девочку Соня, так же как и мать. Среднего мальчонку, казавшегося самым младшим, звали Гонзик, хотя это вовсе не было его настоящее имя. Оказывается, в какой-то детской книжке ребята видели картинку: робкий мальчик, съежившись, прячется от разбойников или от людоеда, они уже и сами не помнили. Но малыша звали Гонзик, и им это имя показалось очень подходящим для брата. Так за ним и осталось: Гонзик.
Федотов все это терпеливо выслушивал, улыбаясь странной мысли: он до сих пор даже не спросил, как звали женщину, - значит, так: Соня.
Эрька рассказал, как они бежали от бомбежки, какой был хороший дом, где они жили: бабушкин и дедушкин. Потом как плохо было ехать, как они ужасно устали все ехать и ехать и мечтали спрятаться хоть в каком-нибудь сарае и подождать, пока кончится война.
Федотову неловко было спрашивать про отца, но они сами наперебой рассказали, что папа привез их сюда, устроил на пароме, а потом ему пришлось уехать, и теперь он где-то далеко работает и пока не может их взять, но потом он устроится очень хорошо и выпишет их к себе.
Рассказывали они это все какими-то чужими, одинаковыми словами видно, точно так, как в письмах все объяснял отец. Федотов заметил, что возвращение они себе представляют так: война кончится, и они все поедут обратно в старый их дом в родном городке на побережье Балтийского моря.
Гонзик с Соней все это повторяли как попугаи, а старший все время мучился неловкостью, понимая, что тут что-то не так. Он подробно, с жаром расспрашивал, как стреляют танки, и потом стал уверять сбивчиво, что папа тоже очень хотел пойти на фронт, помочь прогнать фашистов.
- Он только из-за нас не пошел и из-за мамы, потому что нас у него так много и ему надо обо всех нас думать... - И опять, понимая, что что-то не так, добавил, что папа присылает им деньги. Малыши тут же с полным знанием выложили, сколько денег он присылает, и видно было, что старшему неловко, что денег так мало.
К тому времени, как его брюки немного подсохли и он, работая утюгом, выпарил из них наполовину влагу, он уже знал в подробности, сколько у них запасено картошки, и какие у них одеяла, и сколько у них глиняных кружек, и как удобно, что какой-то дедушка Дровосекин, который все ругается и плюется, одалживает им пилу и сам помогает пилить.
Наконец Федотов натянул кое-как сырую гимнастерку, оделся и собрался уходить.
Все, что было ещё съестного, он оставил на столе, сказал, что ему ничего не нужно, он уже почти дома. Дети, скрывая радость, испуганно уговаривали его взять что-нибудь с собой, но он только отмахивался.
Когда он затягивал свой почти пустой мешок, девочка деловито ему напомнила:
- Ты шмотри, швою баночку не пожабудь!
Он даже не понял, про какую баночку идет речь.
- Ну, вот эту крашивую! - девочка подала ему пустую жестянку с розовыми сосисками на обертке.
- Попрошайка, - сказал Эрик.
- Может, тебе пригодится? - сказал Федотов серьезно. Это было вовсе не смешно, он уже понимал, что тут за жизнь.
- А когда ты опять придешь? - спросила девочка.
- Отобьем башку Гитлеру, тогда к вам приду в гости.
Старший невесело, сдержанно улыбнулся, понимая, что это может скорей всего значить "никогда". "После войны" тогда звучало как "через десять лет", но девочка этого не понимала; удовлетворенно кивнув, она сказала на прощание:
- Только пошкорей, ладно?
Федотов вышел к парому и подумал, что, наверное, это уж теперь в последний раз. Сверху, под гору, клюя носом на ухабах, осторожно спускался грузовик. Он дождался парома и следом за машиной вошел на дощатую палубу, как сутки тому назад.
Зажурчала вода, обтекая тупой нос парома. С середины реки открылось опять знакомое устье при впадении в Волгу и стал надвигаться берег.
- Счастливо погулять, - тихо сказала женщина.
- Счастливо, - сказал Федотов, чувствуя какое-то отупение.
Грузовик был попутный, до Поливен, и он перелез через борт, когда тот начал съезжать на берег. С натужным воем машина поползла на крутой подъем берега. Федотов решил не оглядываться и больше не думать, но все-таки оглянулся разок. Паром был опять на середине реки. Женщина в своей туго подпоясанной кофточке тянулась вперед и медленно отгибалась назад, цепко упираясь ногами в доски палубы...
Через час Федотов уже сидел за столом в доме у своего двоюродного дяди, председателя колхоза, окруженный дальними родственниками и бывшими соседями, которые помнили его еще парнем, до ухода на завод в город. Ему тащили на стол угощение, расспрашивали про войну, про родных и знакомых солдат, и он уже поднимал в граненом стаканчике мутноватый самогон и пил не хмелея, рассказывал и здоровался со вновь входящими, изредка узнавая подростков, а больше девчонок, которые уже успели повыходить замуж и родить ребят, а некоторые уже и овдоветь. Он припоминал имена и без конца здоровался и отвечал на приветствия, целовал жесткие, шершавые, как древесная кора, щеки старушонок, помнивших, как он родился и как умерла его мать, и среди легкой хмельной мути и всех имен пробивался тоскливый стук щемящего напоминания: какой-то Гонзик, и шепелявая маленькая Соня с консервной банкой, и пустая изба, и подпоясанная кофточка, и всего два мешка картошки, запасенные на голодную, долгую военную зиму. И он опрокидывал еще стаканчик, и, будь оно проклято, вся эта путаница прошлого дня опять незаглушаемо, требовательно стучалась сквозь шум разговоров и мутную пелену самогона.
Среди ночи с того берега реки загудела машина, вызывая паром. Женщина привычно протянула руку, нашла на ощупь куртку и юбку, влезла ногами в резиновые сапоги, засветила жестяной фонарик и, затягивая на ходу пояс, вышла в темноту.
После тишины и теплоты сна ее сразу обдало шумом дождя и мокрого ветра. Желтые листья, намоченные дождем, летели навстречу, прилипая к лицу, к стеклу фонаря.
Добравшись до парома, она оттолкнула его от причала, повесила фонарь на гвоздь и взялась за канат. Ветер быстро выдувал все тепло, накопленное в постели. Сперва похолодели лицо и колени, еле прикрытые юбкой, потом остыло все тело.
Машина ждала, светя желтыми огоньками подфарников. Когда паром подошел ближе, ожил, заработав, мотор и вспыхнули фары, освещая неспокойную воду и канат, с которого капала дождевая вода. Водяная пыль, попадая в яркий сноп света, оживала, косо проплывала книзу и исчезала, становясь невидимой.
Машина, тяжело придавливая доски, въехала, качнув паром. Фары погасли. Знакомый голос водителя поздоровался с ней из черной темноты, наступившей после яркого света.
Чьи-то руки взялись за канат. Скоро снова проступил в темноте свет фонарика с мокрым листом лимонного цвета, приставшим к стеклу. Когда глаза совсем привыкли к полутьме, она различила плечо, затылок и фуражку тянувшего в двух шагах от нее канат человека и узнала Федотова.
Она долго ничего не могла выговорить, потом все-таки как-то смогла:
- Что ж так рано в город? Ведь еще семь дней гулять?
- Сосчитала? - спросил он, не оборачиваясь.
Водитель его окликнул, и они о чем-то заговорили вполголоса. Машина съехала на берег, хлопнула дверца кабины, и они еще о чем-то говорили в кабине с водителем, потом мотор заревел, разгоняясь на подъем, и все стало тихо. Она стояла одна. Лимонный листок на стекле просвечивал сквозь водяную пыль.
Она точно оглохла и ослепла, только чувствовала всю массу пустой и влажной тьмы вокруг одинокого огонька фонаря. Она все еще не решалась окликнуть его, потому что тогда надеяться уже будет не на что.
- Ты здесь? - спросила она как можно спокойнее. Никто не ответил, и по самому звуку своего голоса она поняла, что стоит тут одна. Вдалеке на подъеме еще уходят, покачиваясь, два ярких снопа голубого света, а она стоит одна на дне оврага, точно на дне моря, и вокруг тысяча верст дождя, темноты, безлюдности и мокрого ветра. - Тебя... тут н... нет? - беспомощно заикаясь, спросила она пустоту и ответила: - Нет!.. - И, согнувшись от боли, легла на перила грудью, почти сползла на землю и, наверное, упала бы, если бы что-то ей не помешало, не остановило. Обветренные жесткие губы торопливо прижимались к ее мокрым щекам, руки обнимали, поднимали, и его голос испуганно повторял:
- Ну что ты?.. Что с тобой?.. - И когда она начала все понимать и, крепко ухватившись за плечи, прижалась к нему, он, гладя ее волосы, нежно усмехаясь, сказал: - Ну, чего ты? Здесь же я!.. Куда дураку деваться? Здесь!..
Держась друг за друга, боясь хоть на минуту опять потеряться в темноте, они добрались до двери и вместе вошли. Их обдало волной сухого тепла от натопленной печи, и у обоих было одинаково ясное чувство, что они возвращаются после долгой разлуки в свой родной дом, где прожили всю жизнь. И всю ночь после этого, когда они лежали рядом за ситцевой занавеской на ее узеньком сеннике, и по стеклу журчал косой дождь, и порывами шумели по оврагу деревья на ветру, им все время казалось, что позади у них длинная общая хорошая жизнь, и никого они не знали, кроме друг друга, и была только позади непонятно долгая разлука, которая теперь кончилась, и они опять вместе, навсегда. И когда Соня, он впервые назвал ее по имени, начинала тихонько плакать, он ее не останавливал, а только гладил по лицу - после такой разлуки даже чудно было бы не плакать от радости...
Под утро он заснул на тюфяке у печки. Ребята постелили ему здесь в своем нелепом ожидании его возвращения и ни капельки не удивились, увидев, что он вернулся. И смешно и чем-то приятно это ему показалось.
Девочка расставляла миски и кружки на покрытом газетой столе. Гонзик сторожил печь. Потом пришли вместе Эрька с матерью, таща охапки холодного хвороста. Маленькие сели за стол и схватились за ложки в ожидании еды.