В зале расхохотались.
— Зарапортовался! — крикнул Боб и повернулся к Костырину: — Васенька, и кого это вы привели? Такая красивая женщина!
Лера себя назвала.
— Кстати, и ты познакомься, — сказал Костырин Томке. — Это Калерия Алексеевна.
— Очень приятно... Долго собираются греметь? — Томка повернулась к оркестру. — Ничего ведь не слышно. Как тебе, рыженький, Викины работы?
Она нервничала, но самую малость. Наверняка сообразила, что это Леру встретила в пансионате у калитки, но при Ваське виду не подала. Васька тоже уставился на мою любовь, и я подумал: ну куда лезешь, старый, лысый и очкастый? Но вдруг понял, что он пьян.
— Тебе нравится Калерия Алексеевна? — спросил Костырин Томку.
— Не воображай, что напился...
— Не нравится Калерия Алексеевна?.. А мне — очень...
— Кончай, — сказал я.
Меж тем на сцене никаких значительных врагов не появилось, лишь известный поэт вяло хвалил Вику:
— Живопись, по сути дела, умерла. Шагал — счастливый пережиток, а Дали — профанация. Живопись ушла из людского сознания. Вика ищет? И прекрасно.
— Что я тебе говорила, рыженький, — улыбнулась Томка, нарочно не обращая на Леру внимания. — Он тоже говорит, что живописи конец. А он умный...
— Комиссар собственной безопасности, — буркнул Костырин.
— По-моему, хороший поэт, — сказала Лера.
— А ты Костырина почитай! (Дернул же меня черт!) Костырина не читала?
— Нет, Василий Валентинович обещал...
— Всегда пожалуйста! — Пьяный Васька вздрогнул и вытащил из черной куртки обернутую в газету мягкую книгу, но протянул ее Томке. Та взяла брезгливо, словно книга была захватана тысячами рук, и вдруг ее затрясло.
— Как?.. Как ты мог? Это подло...
— Пошли, — шепнул я.
— Нет, сиди! — Томка схватила меня за плечо. — И вы — тоже! — прикрикнула на Леру. — Как, как ты посмел? — накинулась на Ваську.
— Обнаружен бунт, Калерия Алексеевна... Сейчас из-за пояса будут рваться пистолеты... — смутился Костырин.
Как на грех, оркестровые ребята зачехлили инструменты.
— Нарочно подстроил! Это из-за вас! — напустилась она на Леру.
— Они только что познакомились, — сказал я.
— Все равно... При ней распустил хвост, трус несчастный!..
— Заткнись! — протрезвел Васька.
— Трус! Трус! — всхлипнула Томка, забыв, что публикация на Западе свидетельствует как раз об обратном.
— Что с тобой, Томочка? — подошел к нам бородатый график.
— Ничего. Надо будет — позовут, — отрезал Васька.
Мыслитель мялся у стола, не зная, обижаться или не обращать внимания.
— Вы свободны, — сказал я.
— Потом, Павлик... Извини, — всхлипнула Томка.
— Пойдем, — сказал я.
— Сиди, — попросил Васька.
— Что ты, понимаешь, плачешь? — Боб появился у нашего стола. — Тамарочка, дорогая, крокодил души моей, а плачешь. У меня радость. Вику, понимаешь, как принимают, а ты в слезах...
Он расчувствовался и жалел Томку, хотя прежде ее не переваривал. Но теперь их отношения прекрасно наладились. Как раз об этом лепетал очередной юнец:
— Вика — первоклассный живописец. Но я скажу еще об одной грани ее таланта — о графике. И прежде всего хочу выразить благодарность Тамаре Павловне Шилкиной, потому что никто другой так не способствует росту молодежи...
— Тебе тоже способствовала?.. — спросил кто-то, и в зале расхохотались.
Боб, утешая Томку, шептал ей что-то льстиво-нежное, но все-таки не удержался и попросил приподняться и сказать «со своего, понимаешь, места всего два словечка...». Это было чересчур, но неудача мямлившего юнца удручала Боба, как недостающая до миллиона трешница. Через какие унижения проходил! Сколько давал отпоров и, наоборот, навешивал запоров, чтобы дочка ничем не запачкалась.
— Тамарочка?! Васенька, дорогой, что, понимаешь, с супругой?
— Легкая истерика.
— Ай-яй-яй! Ну откуда истерика?! Молодая, понимаешь, женщина. Цветок. Сейчас водочки дадим... Говорил жене: нужен женский глаз. Обстановка, понимаешь, нервная. Мало ли что случится. Может, ты, Васенька, скажешь? Поэт! Скажи вместо супруги.
— Пусть вот он... — кивнул на меня Костырин. — Тоже имеет отношение.
— Уйдем, — шепнула Лера.
— Выступи! — Боб обнял меня. — Скажи, понимаешь. Вика тебе как сестра. Вместе, понимаешь, на даче работать будете.
Не стоило ему высовываться со своей дачей. Я поднялся.
— Не надо, — шепнула Лера.
— Можете с места, — кивнул распорядитель.
— По-моему, это туфта, — завелся я с ходу. — Туфта, и ничего больше. Нам предлагают смотреть недописанную картину. Но дуракам половину работы не показывают...
— Сам расписался... — опешил Боб.
— Что значит — половина, треть, десятая?.. В живописи существует одно понятие — вещь!
— Правильно! — крикнула какая-то девица. — Маяковский так называл свои поэмы.
— О Маяковском поговорим в другой раз. В бане, — добавил я под жидкие хлопки тех, кто читал эту пьесу. Сам я ее не читал. — Вещь не только понятие. Это метод работы, стиль жизни. Художник живет от вещи к вещи. Вещь — это то, чего не переделать. А дневниковой или фрагментарной живописи никогда не было. И непрерывной — тоже. Непрерывность хороша в работе, а не в холстах. Холст — законченная форма. И у Вики так было. Начинала она как все. Хуже, лучше — другой разговор. Важно, что ничем от всех не отличалась.
— Она не сразу себя нашла, — перебил меня бородач мыслитель. — Теперь у нее своя философия.
— С философией лучше идти в институт философии. А у художника философия простая — кисть и краски. Другой пока не придумали. Да и при чем тут философия, когда пишешь для самого себя?! Чем лучше художник, тем выше его несовместимость с другими. У великих она абсолютна. Своя группа крови, своя ткань. Пересадки чужого ему смертельны.
— Выходит, нельзя учиться? — спросил кто-то.
— Можно. Но учеба всегда интуитивна. И учатся у художников, а не у теоретиков. Тем, кто мешает краски, теоретики ни к чему. Помните, внуки спросили деда: «Когда спать ложишься, куда бороду кладешь?» — «Не знаю. Вот лягу спать, отвечу». Лег. Положил бороду на одеяло — не то... Положил под одеяло — тоже...
В зале засмеялись. Много было бородатых. Лера погладила мою руку.
— ...Ну и начал совать бороду туда-сюда, а утром отвезли дедушку в психушку.
— Бред! Чистый бред! — неистовствовал Викин стол. Но зал пока был за меня. Даже раздались хлопки.
— Самое печальное, что Вика — человек честный. Но кроме честности нужны самоотверженность, терпение и сумасшедшая вера в право писать по-своему. А если этого нету, зачем браться? В России живописцев никогда не любили. Сейчас еще бегают на выставки. Вот сюда, например, пришли родственники и знакомые...
Снова засмеялись, потому что вышло как в «Винни-Пухе»: «родственники и знакомые кролика».
— У нас живопись не стала формой сознания. Мы — не французы... Любим учить и проповедовать. А какая проповедь, когда одни световые пятна? Потому трудно у нас живописцу... А если спросите, как отношусь к этому всему, — я обвел рукой Викины темперы, — то отвечу, как одна женщина, когда ей продемонстрировали искусственный способ размножения. «Прежний, — сказала, — был интересней». Да, интересней. И ничего тут не изобретешь. Во всяком случае, удовольствия от всего этого, — я снова обвел рукой Викины шедевры, — никакого.
— Ругать легче всего! — выкрикнул плешивый супруг.
— Не ругаю. Скорблю. Ведь до чего дошли: смотрим картины под бренчанье гитар...
— Делакруа требовал для живописи музыкального сопровождения! — сказал бородатый график.
— Делакруа вдохновлялся духовной музыкой. Но речь шла о религиозных вещах. А какая религия в буги-вуги?!
— Ретроград!
— Да гоните его в шею! Кто он? — неслось отовсюду.
— Хахаль Шилкиной... Этого еще недоставало.
— Совершенно заврался! — крикнул Боб. — Он со справкой. Психически, понимаешь, неуравновешенный. Пить не умеет...
— Пошли, — сказала Лера.
Трудно было выбираться. Столики были густо натыканы. Я кого-то толкнул и получил локтем в спину.
4
На улице вдруг почудилось, что это все было не со мной. Разве я мог наговорить таких гадостей? И разве сидел бы три часа в модерновом подвале, когда любимая женщина согласна идти в другой?..
— Не понравилась мне твоя симпатия, — сказала Лера.
— Она мало кому нравится.
— А Василию Валентиновичу?
— Не знаю. Иногда он ее ненавидит. Профессор утверждал, что она велит ему зарабатывать, как поэты-песенники.
— Я за год столько не заработаю, сколько они за один шлягер, — сказала Лера.
Господи, откуда ей известны их гонорары?!
— А ты уроки давай.
— Собираюсь...
Да, подумал, коня на скаку не остановит. Но от этого она не стала хуже. Даже захотелось прикрыть ее от ветра, безденежья и холода. Мы вышли на Садовое.
— Поедем?
— Куда? — она посмотрела недоуменно. — Ах, к тебе. Отдаться на сундуке и в ботах, а потом вздыхать: «Души моей он не понял» — Голос у нее стал резким, но мне слышались в нем печаль и безнадега. — Не сердись, Рыжикан. Ничего не могу с собой поделать. Всю жизнь не любила хозяек жизни, организаторш побед. Или она другая и я не права?
— Права. Но с хозяйкой жизни напрочь покончено.
— Ни с кем не бывает покончено.
— Поехали, сивилла...
Я остановил такси.
ПОНЕДЕЛЬНИК
1
Близость всегда казалась мне чудом, и в пансионате я никак не мог объяснить Весне, что самообкрадываться глупо. Она соглашалась, но лишь на словах, и вряд ли чувствовала себя счастливой. Хотя, может быть, ей льстило, что я теряю голову. И несмотря на ее красивое лицо, о котором профессор выразился: «До противности интеллигентная внешность», — я не задумывался об ее интеллекте. И вдруг сегодня увидел ее каким-то иным зреньем.
— Ты другая... — шепнул в такси.
— Нет. Просто думала: ты сильный.
— А оказался тряпкой?
— Молчи...
Мы вылезли из «Волги». Бульдозер стоял как подбитый танк. В развороченном пейзаже не было спокойствия и уверенности. Я толкнул дверь сдвинутого тамбура.
— Развалюха страшная. Осторожней, не измажься. Садись на тахту. Я сейчас...
Мне вдруг стало жаль кофейной забегаловки. За три дня я с ней сросся, а теперь словно изменял. Но тут же вспомнил, что утром Лера уйдет.
— Странно здесь? — спросил, возвратившись в комнату.
— Странно, — ее голос в пустой темноте звучал резко. — И ему, наверно, здесь было не по себе?
— Ваське?
Господи, неужели никогда не избавлюсь от Костырина!..
— Я просто так... Не расстраивайся... — Она словно бы видела меня насквозь, хотя в комнате было темно.
— Освоилась?
Вдруг вспомнил, что осталось виски.
— Выпей, — я налил в колпачок. Лера судорожно глотнула. Я налил ей еще и еще. Она закашлялась. Я хлопнул ее по спине и полез на подоконник распахнуть рамы. Было душно. Снизу бульдозер выглядел внушительно. Нож его не блестел. Очевидно, луна застряла за облаком.
— Подойди, — сказал, — сюда. Когда темно, здесь не так страшно. Она подошла. Я обнял ее и вспомнил, что она плохо видит. Но все же ей передалось мое ощущение затерянности, одиночества и подвала.
Она прижалась ко мне впервые без оглядки, и я осторожно, словно боясь поранить, стал ее раздевать.
2
Это было счастьем. Для меня. Но, по-моему, для нее тоже, потому что вся пыталась вжаться, словно каждый сантиметр кожи, не прижатый ко мне, был обделен, обижен. Мы не разговаривали; даже в промежутках нам хотелось только прирастать друг к другу. Она боролась со своей боязливостью, переходящей уже в нежность, даже в истовость, и я подумал: как же после всего она меня покинет?..
— Отпусти, — сказала вдруг. — Ведь скоро уйду.
Насобачилась подслушивать мои мысли. Я промолчал, и она повторила, что ей придется уйти.
— Я тебя люблю, — сказал глухо.
И тут зазвонил телефон.
— Томка с тобой? — спросил Костырин мертвым голосом.
— Нет. Чего будишь? — Я положил трубку. — Жену ищет.
— Бедный...
Телефон зазвонил снова.
— Нету ее.
— Врешь, рыжий! Убью...
— Проспись, дурень.
Я бросил трубку. Он позвонил опять.
— Погоди... Лера, ответь.
— Нет ее здесь, Василий Валентинович.
— Везет тебе, рыжий, — вздохнул Васька.
Не очень, подумал, а вслух повторил:
— Я тебя люблю.
Знал, что ждет от меня других слов, но в тридцать шесть лет не дают невыполнимых обещаний, потому спросил:
— Тебе со мной плохо?..
— Если бы... — Она вздрогнула. — Никогда так не хотела замуж!..
— Но ты не знаешь, что я за сволочь! Я самая жестокая сволочь. Когда пишется, плюю на всех, когда застопорится, могу рехнуться. Я тебя замучаю. Изведу. И куда тебя привести? Вот встань. Иди сюда, к окну...
Узкая луна висела над пустым двором. Нож бульдозера снова сиял, и мы двое, голые, одиноко стояли в синем холодном свете.
— Смотри, он утром зарычит и пойдет крушить...
Любопытно, что видят близорукие? Я смежил веки, пытаясь представить, каким бульдозер представляется Лере... Вдруг заметил в его кабине что-то большое, плотное, белое... и понял: обманул Ваську.
— Что с тобой? — спросила Лера.
Я шепнул, что продрог, и потащил ее к тахте. Господи, как хорошо, что мы молчали!..
В бульдозере все слышно... Но зачем в белом кримплене лезть в кабину? Небось вся перемазалась... Интересно, попал бы я в нее, стреляя отсюда? В консервную банку наверняка бы не попал...
— Что с тобой? — повторила Лера.
Я благословил ее близорукость.
— Люблю тебя, — ответил безжизненным шепотом.
— А я тебя как!.. Хочешь, буду давать уроки. Я ведь овладела этим дурацким суггестивным методом. Сейчас многие едут не в Израиль, а в Америку и хотят быстро изучить язык. Я буду зарабатывать уйму денег, и ты будешь писать одни картины. А на стене, напротив тахты, повесим меня в синем пальто.
— У нас нет стены...
Я подумал, что в кабине бульдозера холодно.
— ...Нет стены, и нет тахты. И потом, я еще не жил на деньги женщин.
— Я тоже никогда не кормила мужа. А сейчас хочется... Я сильная. Это только с виду... а на самом деле у меня материнский характер.
Она скрутила отца! Он у нее не пикнет...
Я хотел сказать, что не надо никаких суггестивных уроков и совсем не нужна мне ее сила, потому что чудесна как раз ее слабость и робость и эта изумительная сутуловатость, а деньги, если уж решу, заработаю. Но не мог этого выдавить. За окном в бульдозере Томка. Другое дело, если б я ее уже застрелил...
— Ты не будешь надрываться... Сколько тебе нужно в месяц на холсты и краски?
— Полсотни. Но не волнуйся. Это чепуха...
— Не чепуха. Я вижу — вся твоя жизнь в холстах. Ты не понимаешь, как я живу. Ты не знаешь тех людей. Они хорошие, лучше вас. Но в них нет взвихренности, как у тебя или Василия Валентиновича. Они не одержимые. Муж очень хороший, но я с ним неживая, не то что с тобой...
Я предательски молчал.
— И отец хороший человек. Но, знаешь, он целый день может чистить медную ручку или выпиливать вешалку.
— У нас тоже все руками...
— Я не о том... Неужели не понимаешь? — Она стала нервничать. — У вас все крупно. Вы какие-то оглушенные и одновременно высветленные... А жестокости твоей я не боюсь.
— Молчи. — Я обнял ее так, как если бы за окном не было Томки, и мы уснули.
3
Разбудил меня рев бульдозера. Я открыл глаза и увидел, что Лера не спит. В комнате было светло.
— Завернись в простыню и беги на кухню. Только не измажься.
Я подумал, что рабочие наверняка заглядывали в подвал. Лера выскочила из комнаты, а я подошел к радиатору, где лежали наши вещи. Работяг не стеснялся. Томки — тоже. Вдруг послышался новый рев, и во двор въехал второй бульдозер с солдатом за рулем. Двор затрясло, и в окно полетели комья. Я осторожно, чтобы не смять Лерин костюм, закрыл рамы.
Лера вошла в комнату, высокая, завернутая в простыню, неземная, и мне обидно стало ее отпускать.
— Что это, — спросила, — за цифры на стене?
— Кооперативные мечты...
— Так много? У тебя совсем нет жилья?
— Есть. Но племянница не выносит запаха красок.
— Какие там краски?! Пожилая женщина сказала, что ты там не прописан.
Я подумал: возможно, Ленькина теща не врет. Наверное, приходил участковый, она наплела ему с три короба, и он вычеркнул меня из домовой книги. Я ведь и на выборы не хожу.
— Если ты прописан, можно разменяться.
— Вряд ли... Ты не заметила, брат был дома?
— Я тебе уже сказала: брата не было...
— Значит, меняться будет он.
Мне снова захотелось услышать, как Весна станет давать уроки отъезжающим в Америку и покупать мне холсты и краски, а я — создавать шедевры. Но она молчала. Второй бульдозер ревел за окном как оглашенный, и я подумал, что не успею дописать кафе.
Лера совсем голая стояла в кухоньке. Я машинально ею любовался, но в голове была опять кофейная забегаловка. Лицо у Леры было озабоченным. Не замечала, что на нее смотрю. Мне вспомнилось, как жаловалась на взморье:
— Утром я злая, не подступись. Муж знает и не пристает с расспросами. А сынишка не понимает, и родители — тоже. Они старые... А мне — умыться, собраться, сколько нервов в спешке...
— Ясное дело!.. Ты ведь «мисс институт»!..
Я представил, как по утрам вдумчиво прикидывает, что к чему надеть. Но сейчас о чем думать? Выбирать не из чего... В чем пришла, в том уйдет. Мне не терпелось водрузить холст на станок и глядеть на него, глядеть даже под рык бульдозеров. Пыль на дворе стояла страшенная. Хорошо, что удалось закупорить подвал.
— Не смотри, — опомнилась Лера.
Я отвернулся. Казалось, прощаемся на вокзале и мне хочется, чтобы поезд ушел побыстрей. Ждать невмоготу. Раз навсегда нельзя, пусть поторопится. Мне кафе дописать надо.
Я поставил холст на мольберт. Но много ли разглядишь, когда рядом одевается женщина?
Вдруг что-то хлопнуло, послышался ужасающий рев механизмов, я оторвался от холста и увидел в кухне полуголую Леру, а вверху, на ступеньках, Томку, все в том же кримплене и в сапогах с дырками. Глаза красные. Костюм перемазан.
Я кинулся к Лере. Она была в одной синей юбке. Кожа незагорелая, бледная, но удивительно чистая, а груди, как у девушки, небольшие, но хорошей формы. Я подумал, что и через сорок лет они будут такими же... А ведь она кормила ребенка.