Эмме стало невмоготу жарко, сорочка на ней взмокла и прилипла к телу. Эмма хотела приподняться и сбросить с себя все укрывалки, которые давили ее. Кое-как она приподнялась, столкнула на пол два одеяла и полушубок, стянула с себя свитер и носки. Ей казалось, что в комнате жарко и душно. На самом деле печка давно прогорела, и в комнате было прохладно. Эмма спустила с кровати ноги, включила ночник и по ледяному полу прошла к окну, отворила форточку и подышала морозным воздухом. Ей сразу стало легче. А еще легче стало, когда она напилась холодной воды. И тут она вспомнила, что на Норильск есть два рейса: в двенадцать дня и в четыре утра.
«Первым, только первым рейсом! — подумала она. — Надо выехать из поселка девятичасовым автобусом!..»
Она посмотрела на будильник: ровно шесть. Оставалось не так много времени. Тем более, что будильник барахлил и мог отстать на целых полчаса.
«Скорее собраться, скорее собраться!..» — приказала она себе. И опустилась на колени возле кровати, чтобы достать из-под нее чемодан.
У нее снова забухало молотами в голове. И опять утихло, когда она подняла голову и постояла немного, держась за спинку кровати. В чемодане лежало Костино бельишко. Эмма вытряхнула его на кровать, стала доставать из шкафа и бросать в чемодан свои вещи. Их было немного.
Эмма ходила по комнате босая, в одной сорочке. В открытую форточку седым парком лез мороз, но ей по-прежнему было жарко и все время хотелось пить.
Чемодан был собран. Но это было еще не все. У Эммы хранилось еще нечто такое, о чем не знал и не должен был знать Костя. Это была ее мертвая, гранитная тайна. Свою тайну она держала в матрасе, на котором они с Костей спали. Тайну нужно было достать из матраса, все сложить в целлофановый мешочек, положить в него и те четыре конверта, которые она сунула, войдя в дом, под подушку.
Эмма отвернула простыню, вспорола ножницами уголок матраса, который она много раз до этого расшивала и зашивала, начала доставать спрятанные в свалявшейся вате толстенькие конверты «авиа», с черными круглыми штемпелями и адресом, жирно выведенным на них одним и тем же почерком.
Она пересчитала конверты, достала из-под подушки еще четыре конверта, точно таких же, как те, что лежали в матрасе, уложила их аккуратно, один к другому, в целлофановый мешочек. Заправила нитку в иголку, собираясь зашить матрас. Взялась за уголок матраса и вдруг испуганно замерла: за стеной у хозяев что-то стукнуло. Эмма выключила ночник и прислушалась. Стук не повторился, и не слышалось, чтобы кто-то открывал наружную дверь. Значит, хозяева еще спали.
Она снова включила ночник, быстро справилась с матрасом, затем обшила куском старой простыни мешочек, пришила к уголкам тесемки. Мешочек плотно обвился вокруг ее талии. Она туго завязала тесемки, — и все было сделано.
Еще когда зашивала матрас, она решила, что чемодан брать с собой не нужно. В аэропорту ее многие знают, увидят с чемоданом, потом доложат Косте, в какое время она улетела, и он догадается, куда улетела. Правда, она тут же подумала, что кассирши, всегда обедавшие в ресторане, тоже знают ее. Ну, тогда она попросит какого-нибудь пассажира взять ей билет. Кассирши знают ее лишь в лицо, а на паспорте — неудачная фотография.
Эмма стала одеваться. Часть вещей, что лежали в чемодане, можно было надеть на себя. Две кофточки… на них — платье, на платье — шерстяную кофточку и юбку, потом — свитер… В таком одеянии она совсем взмокла. Даже волосы стали мокрыми — хоть отжимай. Голова по-прежнему жутко болела, что-то тяжелое давило на глаза, а лоб будто клещами сжимало.
Совсем мало времени ушло на сборы, всего полчаса. Если будильник и отставал немного, то все равно идти на автобусную было рано. В самый раз — через час выйти. Эмму потянуло к кровати. Ладно, она немножко полежит, может, пройдет голова. Потом напишет Косте записку, чтобы не ждал и не искал ее. Пожелает ему поскорее накопить на «Москвича» и уйдет.
Ночник она выключила, потому что даже его тусклый свет больно резал глаза. В комнате стало черно, глазам сделалось легче. За стеной послышались глухие голоса: хозяева уже проснулись. Эмма слышала еще, как на другой половине дома открывалась дверь, скрипел снег во дворе под чьими-то шагами, как в сарае насыпали Совком в ведро шелестевший уголь. Потом она перестала что-либо слышать…
Хозяйка дома, Андреевна, прибежав с работы на обед, заглянула к Эмме. Открыла дверь и с порога сказала:
— Девка, ты что это дом так выстудила? Прямо ледник ледовый. Батюшки, и форточка настежь!.. — ужаснулась она, проходя из кухни в комнату.
Эмма слабо застонала в ответ.
— Да ты не заболела ли? — подошла к ней Андреевна.
Казалось, Эмма хотела открыть глаза. Но веки, едва приподнявшись, снова опали. Она опять застонала, с трудом разжимая пересохшие губы. Андреевна приложила ладонь к ее лбу.
— Жар-то, жар-то какой!.. Ах ты, господи!.. Что ж ты мне в стенку не стукнула? — говорила Андреевна, не на шутку испугавшись. — Сейчас доктора вызову!..
Телефона на их улице ни у кого не было. Андреевна побежала прямо в поликлинику. Вернувшись, растопила печь. Пыталась говорить с Эммой, но та не отвечала. Только постанывала и трудно, с хрипом дышала.
Вскоре приехала санитарная машина. Андреевна встретила доктора на крыльце, торопливо рассказала: квартирантка заболела, а муж ее, шофер, в рейс ушел. Слышала, как она под утро с работы вернулась, в обед зашла к ней — горит вся, говорить не может. Она ей градусник поставила, тридцать девять и шесть показал.
Доктор подошел к кровати, посмотрел на Эмму, на ее пылавшее лицо и сказал, что немедленно забирает ее в больницу.
Приехавшая с доктором медсестра и Андреевна начали осторожно тормошить Эмму, окликать ее и говорить, что ей нужно подняться, одеться и ехать в больницу. Казалось, Эмма очнулась лишь тогда, когда уже сидела на кровати и Андреевна натягивала ей на ноги валенки. Видать, она только теперь увидела доктора и сестру и поняла, что ее забирают в больницу.
— Нет, я не могу… Не надо в больницу, — слабо запротестовала она. — Мне нужно…
— Немедленно, немедленно! — сказал доктор. — Надевайте на нее пальто, поедемте!
— Надо, надо, Эммочка, — ласково говорила ей Андреевна. — Как же ты одна в дому такая будешь? Костя-то когда еще вернется? А я тоже на работе…
Пальто не лезло Эмме в рукавах: чересчур много было на ней всяких одежек. Сестра просто набросила на нее пальто, повязала платком, и ее повели, взяв под руки, к машине. Эмма больше не сопротивлялась и не отказывалась от больницы: быть может, ее напугал суровый голос доктора.
Доставив ее в приемный покой, доктор и медсестра ушли, оставив Эмму с кастеляншей, которая сказала, что Эмме нужно переодеться во все больничное. Из отделения за ней пришла нянечка, пожилая сухонькая женщина, стала помогать ей снять свитер. Кастелянша принесла рубашку и пижаму, положила на кушетку и ушла.
— А одежек-то, одежек на себя нашушкала! — сказала нянечка, увидев, что на Эмме надето под юбкой и свитером шерстяное платье.
— Холодно было, — сказала Эмма нянечке. И чуть слышно добавила: — И сейчас холодно… Можно, я в платье останусь?
— Так зачем же в платье? Мы в пижамку оденемся, она теплая, байковая. А носочки свои оставь, в них можно, у нас носочков не выдают. И тапки тебе б свои взять, у нас тоже плохонькие, да и не хватает, — охотно болтала добрая нянечка. — Ну, сымай свои кофточки и рубашку.
Неожиданно Эмма схватила нянечку за руку и, задыхаясь, сказала:
— Няня, миленькая, только не выдавайте меня, я вам во всем признаюсь, — черные глаза ее лихорадочно блестели, голос срывался, в груди хрипело. Она приподняла рубашку, показав завязанный вокруг талии мешочек. — У меня вот что… Это письма любимого человека… Я возьму их, ладно? Только мужу моему не говорите. Я разойдусь с ним, вот увидите… Никому не говорите, ладно? Иначе он убьет меня…
— Да зачем же мне говорить? — ответила нянечка. — Бери с собой свои письма. С себя сыми только. Врачи смотреть тебя будут — как не увидят? Отвяжем их, да и спрячь под подушку или под матрас.
— Спасибо вам, — сказала Эмма, трудно дыша.
— Вот так… Вот сейчас и отвяжем, — говорила нянечка, помогая Эмме снять с себя мешочек. — Ну, пойдем в палатку. Тебя сейчас главврач Евгений Тихонович посмотрит. Он у нас золотой, из всякой болезни человека подымет…
Нянечка еще что-то говорила, но слова ее больше не укладывались в сознании Эммы.
Пять суток очень тяжело было Эмме. Сны и явь, дрема и забытье, день, вечер, ночь, — все это неделимо спуталось в голове, набитой вереницей бесконечно плетущихся событий и мешаниной всяких несуразных и вполне реальных, казалось бы, картин. Ее все время окружали люди, знакомые и незнакомые, что-то говорили, исчезали, появлялись. Все они двигались лениво, замедленно, широко открывали рты, произнося слова, но слов этих не было слышно.
В одних проплывающих перед ней картинах все было непонятно, расплывчато, какой-то хаос и сумбур, в иных же — все обретало полную ясность, и Эмма понимала, что это происходит не во сне, не в бреду, а на самом деле.
Она на самом деле ходила с конопатенькой Катей Салатниковой по магазинам, примеряла дубленки всех цветов, и выбрала оранжевую с черной меховой оторочкой. В этой дубленке она шла со штурманом Алехиным к трапу только что приземлившегося лайнера. Алехин уже был ее мужем, и они шли к самолету встречать блондинчика Володю. Он первым сбежал по трапу на землю, со своим чемоданчиком и огромным букетом цветов. Он протянул ей букет, а она поцеловала Володю, — такого невзрачненького и такого славного. «А ведь мог и замерзнуть тогда на дороге», — подумала она. Он догадался, о чем она подумала, и, смеясь, сказал: «Нет, не мог. Я обещал вам тюльпаны. И обещал рассказать Томке, что вы на нее похожи. Как же я мог замерзнуть?..»
Потом она приехала с мужем Алехиным в свое захолустье. На кухне топилась печь, мама пекла пухлые блины, Светланка бегала вокруг стола с большой голой розовой куклой, а на столе стояли раскрытые чемоданы, битком набитые ее нарядами. Она спросила у мамы, сколько стоит в их захолустье самый лучший дом. «Тысяч пятнадцать», — сказала мама. «Ну, тогда у нас хватит на два дома, — сказала она. — Но лучше мы купим один дорогой дом в Крыму и будем купаться в море. Нам надоел Север». О Косте мама ничего не спрашивала, и Кости поблизости вообще не было…
Костя вернулся из рейса, когда Эмме стало немного лучше. Он вошел в палату в белом халате, растерянный и сникший, точно у него похитили все деньги, которые он уже скопил на «Москвича». Он неловко присел на краешек койки Эммы и сказал с дерганной улыбкой:
— Эмка, ты что?.. Как это ты?.. Андреевна говорит: форточку открыла и спать легла. Ты что, не соображала?
— Пройдет, — слабо усмехнулась Эмма и спросила: — Как ты съездил?
— Нормально. На перевале пурга чуток прихватила. А так нормально. Я тебе вот… того-сего принес, — кивнул он на сумку. — Компоты, конфеты… Ты скажи, чего тебе хочется?
Эмма знала, что до зарплаты еще далеко, а денег у Кости — считанные рубли. С этими рублями и в рейс пошел.
— Ничего не хочется, — ответила она. — И этого не надо было приносить. Денег-то нет.
— Хватит, — оказал он. — Я с книжки снял.
— Зачем же ты твой «Москвич» трогаешь?
— Да ну его, «Москвич»! Никуда не денется, накопим еще. — Он подмигнул Эмме и сказал: — А я без тебя просто не знаю, как одному дома сидеть. Ночью вернулся, узнал, что с тобой, и не заснул.
Что не заснул, она поверила. А вот: «Да ну его, «Москвич»! — ни за что не поверит. Снять с книжки он снял, но сам переживает. Вон как осунулся весь, совсем некрасивый стал. Недаром она подумала тогда, что они схожи с блондинчиком Володей. Только что волосы у Кости каштановые. И густые: во всех расческах зубья поломаны.
Костя приходил к ней в этот день несколько раз. И. на другой, и на третий день приходил по нескольку раз. Все время приносил что-нибудь и спрашивал, чего ей хочется? На четвертый день он снова отправился в рейс. Когда он попрощался с нею и ушел, пообещав сразу же прийти, как вернется — хоть днем, хоть ночью, в палату явилась говорливая нянечка, посвященная в Эммину тайну с письмами, и сказала Эмме, что Костя дал ей тридцать рублей и просил покупать на них все, что Эмме захочется»
— Не надо мне ничего. И так полная тумбочка, — ответила Эмма. — Пусть эти деньги вам будут.
— Да зачем мне твои деньги? — ответила нянечка, подсев к Эмме. И, подумав, сказала: — Ну, от пятерочки я не откажусь. За то, что дежурила после смены возле тебя, когда ты совсем плоха была. За это мне и, пятерочки хватит.
— Нет, пусть будут все, — настаивала Эмма. — Я вас очень прошу. Вы здесь самая добрая нянечка. Вы не думайте, что у нас мало денег, что мы пострадаем.
— Да я не думаю, зачем же мне думать, — сказала нянечка. — И мужа мне твоего жалко. И тебя жалко. И того, кого ты любишь, жалко. Он-то в каком положеньи? — сочувственно говорила нянечка, не опасаясь, что их услышат, так как Эмма лежала одна в трехместной палате, И спросила: — А сам он кто ж такой, наш поселковый?
— Нет, он летчик. Штурманом летает, — сказала Эмма.
— Тоже ведь опасно. Полетит да и не вернется, — вздохнула нянечка.
— Это редко случается, — сказала Эмма.
— Холостой или женатый?
— Холостой.
— Хоть это-то хорошо, — рассуждала нянечка. — Хорошо, что хоть он человек вольный. А то, бывает, как запутаются сами в этих сводах-разводах, что и никакая любовь не мила.
Нянечка посидела еще немного возле Эммы и ушла заниматься своей работой.
Днем Эмму навестили девчонки из ее смены, вместе с их седой наставницей, администратором Коробковой, нанесли тоже всякой всячины. Сказали: местком выделил ей по случаю болезни десять рублей, вот они и пустили их в ход. Поохали, поахали, посочувствовали Эмме. Сказали, что без нее у них увеличилась нагрузка в зале, хотя клиентов сейчас не так уж и много: погода летная на всех маршрутах, машины ходят по расписанию. Подружка удачно вышедшей замуж конопатенькой Кати Салатниковой, толстенькая Лена Орехова, вспомнила, что на днях получила письмо от Кати. Катя дочь родила, назвала Оленькой. Собирается уехать с ней на целый год к родителям мужа в Ставрополь. Там тепло, с ранней весны фрукты и овощи пойдут, хочет, чтобы Оленька подросла и окрепла на натуральных соках, в теплом климате.
Эмма хотела спросить, не видел ли случайно кто-либо из девчонок штурмана Алехина, он вот-вот должен был вернуться из отпуска. Но не стала спрашивать, подумав, что это может насторожить: почему это она им так интересуется?
Девчонки пробыли у Эммы около часа, и ушли, пожелав ей скорее выздоравливать и выходить на работу.
Их посещение и вся их говорильня утомили Эмму: все же она была еще слаба. Болезнь только начинала отступать, антибиотики хотя и сбили температуру, но по вечерам температура подымалась, Эмме продолжали вкалывать лекарства, на ночь давали снотворное.
В этот вечер, после ужина, дежурная сестра тоже сделала ей укол и дала снотворную таблетку. Эмма подержала в руках таблетку, но глотать не стала: таблетка была горькой. Уходя, сестра пожелала ей спокойной ночи и выключила свет в палате.
Эмма лежала в темноте и мучительно думала, что ей делать и как быть дальше. Теперь она по-настоящему боялась Кости. Если он все узнает, он и в самом деле может убить. Ее охватил ужас и она решила, что нельзя больше оставаться в больнице: вдруг нянечка проболтается, когда Костя приедет. Если она выйдет из больницы часов в одиннадцать или в двенадцать, когда все будут спать, она успеет на ночной рейс до Норильска. Правда, автобусы в это время в аэропорт не ходят, но можно найти какую-нибудь машину. Она знала, как можно незаметно выйти из больницы: не через входную дверь, а черным ходом. Черный ход ей показала Андреевна, когда лежала здесь с аппендицитом. Черным ходом Эмма приходила к Андреевне в любое время и в неприемные дни.
Полежав еще какое-то время, Эмма поднялась, натянула на себя пижаму и вышла в коридор. Она не знала, который час, а в коридоре висели часы. Еще ей нужно было поискать говорливую нянечку и попросить у нее свою одежду. Эмма была уверена, что нянечка не откажет: не зря же она оставила ей тридцать рублей. Но под каким предлогом просить одежду, — этого она еще не решила. Хотя, какой придумаешь предлог? Сказать, что хочет сходить домой? Этого больным не позволено. Хочет выйти на улицу подышать воздухом? Тоже нельзя… Лучше просто сказать, что ей нужна одежда, чтоб одежда лежала у нее в палате.
На круглых часах было без десяти двенадцать. Слабо освещенный коридор был пуст. Эмма медленно пошла к выходу. Ноги вполне были послушны ей, и вообще она не чувствовала слабости. Немного лишь кружилась голова.
Недалеко от палаты находилась ординаторская. Дверь в нее была приоткрыта. Дежурного врача не было. Эмма заглянула в комнату. На вешалке, у двери, висело женское пальто и меховая шапочка, на полу стояли замшевые полусапожки.
Мгновенно Эмма все решила. Быстро сняла пальто и шапочку, схватила полусапожки и спустя минуту была уже на темной лестнице черного хода. Здесь она задержалась, чтобы одеться. Шапочка была ей мала, не закрывала ушей, полусапожки едва налезли и пальто было тесное. Но это не имело значения.
Эмма тихо отворила дверь на улицу и сразу задохнулась морозным воздухом. Если бы она могла бежать, она побежала бы. Но бежать она не могла. И все же она старалась идти как можно быстрее, чтобы поскорей покинуть двор больницы.
Во втором часу ночи, не найдя в поселке машины, она вышла на дорогу, ведущую к аэродрому, и пошла по ней, в надежде, что какая-нибудь машина догонит ее и она ее остановит. Руки и уши у нее не мерзли, их защищали поднятый песцовый воротник и теплые варежки, оказавшиеся, к счастью, в кармане пальто. Хуже было ногам. Чужие полусапожки сильно жали, и холодно было голеням, укрытым от мороза лишь штанинами пижамы из тонкой байки.