Хатльгрим Хельгасон Женщина при 1000 °C
© Hallgrímur Helgason, 2011
© О. Маркелова, перевод на русский язык, 2015
© О. Маркелова, послесловие, 2015
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2015
© ООО «Издательство АСТ», 2015
Издательство CORPUS ®
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес, 2014
«Женщина при 1000 °C» – художественное произведение. В той или иной степени, в нем затрагиваются реально происходившие события и реально жившие люди. Однако сама эта история – художественный вымысел. Персонажи: Ханс Хенрик, Гвюдрун Марсибиль и Хербьёрг Марья – ненастоящие, они – герои романа. Автор просит читателей проявить уважение к их прототипам и не смешивать их реальную биографию с той судьбой, которую придумал им он.
Рассказ про то, как все было на самом деле, – это историография. Художественная литература – это выдуманный рассказ.
Хатльгрим Хельгасон
1 1929 год выпуска 2009
Я живу здесь одна: в гараже, оборудованном под жилье, вместе с портативным ноутбуком и старой ручной гранатой. Здесь уютно. Моя кровать – больничная койка, а в других предметах мебели я не нуждаюсь. Кроме унитаза, только вот пользоваться им – сущая мука. До него слишком далеко добираться: сперва вперед, на длину кровати, а потом на такое же расстояние в угол. Я называю этот путь Via Dolorosa[1], и его мне приходится проделывать по меньшей мере трижды в день: я ковыляю по нему, как страдающее ревматизмом привидение. Я мечтаю, что мне пришлют сюда «судно», но моя заявка застряла где-то в бюрократической трясине. Сейчас везде какой-то затык.
Окон здесь маловато, но на экране ноутбука мне виден весь мир. Приходят и отправляются сообщения, а «Фейсбук» тянется, словно сама жизнь. Тают ледники, очерняются президенты, люди оплакивают свои машины и дома, а будущее ждет нас возле багажной ленты – у него раскосые глаза и улыбка до ушей. О да, я смотрю на все это с белой койки. Я лежу тут, как ненужный труп, и жду то ли смерти, то ли того, что она принесет мне порцию, которая продлит мне жизнь. Они навещают меня дважды в день – эти девчонки из Службы быта г. Рейкьявика. По утрам дежурит красавица, а по вечерам – крокодилица; у последней руки холодные, дыхание несвежее, и пепельницы она вытряхивает машинальным движением.
А если я отложу «окно в мир», выключу лампу над головой и позволю осеннему мраку заполнить собой гараж, то из маленького окошка высоко в стене я увижу знаменитую Колонну мира[2]. Ведь покойный Леннон превратился в столб света в Исландии, подобно лесному богу в поэме Овидия, и долгими ночами освещает темный пролив. Его вдова была так любезна, что поставила мемориал прямо у меня перед глазами. Да, у погасшего пламени дремать приятно.
Можно сказать, что в этом гараже я прозябаю, будто старый, отслуживший свое автомобиль. Однажды я поделилась этим наблюдением с Гейи (Гейи и Доура – это супруги, которые сдали мне этот гараж за 65 тысяч крон в месяц[3]). В ответ милый Гвюдйоун[4] рассмеялся и обозвал меня «Олдсмобиль». Я – скорее в Интернет: нашла там фотографию «Олдсмобиль Викинг» 1929 года выпуска. Сказать по правде, мне и в голову не приходило, что я уже такая старая. Автомобиль был похож на слегка усовершенствованную гужевую повозку.
Я восемь лет пролежала в этом гараже, прикованная к постели из-за отека легких, который мучил меня в три раза дольше. Я едва способна повернуть голову, потому что при малейшем движении у меня перехватывает дыхание, и я начинаю задыхаться; а это довольно-таки неприятное ощущение или, как говорили в старину, «кошмар непогребенных». Это у меня из-за курения. Я только и знала, что сосать сигареты с самой весны 1945 года, когда это роскошество предложил мне один бородавчатый швед. Огонек сигареты до сих пор дарит мне радость. Мне предлагали кислородные очки, с трубочками, которые засовываются в нос, но чтобы начать пользоваться этим баллончиком, мне пришлось бы бросить курить – «из-за пожароопасности». То есть мне приходится выбирать одного из двух господ: либо русского по фамилии Никотин, либо англичанина – лорда Оксигена. Выбор очевиден.
Пока что я дышу как паровоз, а походы до унитаза продолжают каждый день доставлять мне муки. Но малютка Лова входит туда с удовольствием, и я радуюсь чистому звуку молодой струи. Лова – моя помощница. У нас на островах Свепнэйар[5] была небольшая пещерка по прозванию Мальчишечья, ее веками использовали как мужской туалет. А дорога туда называлась «Ярлов склон», и у нас было выражение «ярла возить», означавшее «справлять нужду». Вот такой у наших предков был юмор.
Ой, что-то я перескакиваю с одного на другое – и то одно, то другое заскакивает в меня. Когда у тебя за спиной целый Интернет событий, целый трюм дней, то очень сложно выбирать и рассортировывать воспоминания. Все смешивается в одну кашу. Я либо помню все разом, либо вообще ничего не помню.
Ах да, у них бедолаг, год назад в стране все обрушилось. Лопнул банк, и один обломок залетел прямо во двор к моему Магги: такая мощная глыба – прямо в новую веранду, а в лобовое стекло – еще осколок. Хотя это, скорее всего, в переносном смысле. Санитарки и Доура говорят мне, что город как стоял, так и стоит. Рейкьявик не пострадал – не то что Берлин после падения; а по этому городу я, едва успевшая повзрослеть, бродила в конце войны. Уж не знаю, что хуже: если лопнет банк или терпение… Но я знаю, что из-за всех этих несчастий из моего Оболтуса вышла вся уверенность в себе, будто воздух из сдутого шарика; а к тому времени, когда его бывшая занялась кое-чем с другим человеком, у него почти никакой уверенности не осталось.
Магги работал в «КБ-банке»: связывал свой курс на бирже с мерцанием огоньков на экране компьютера, с какой-то красной полоской, которую он однажды с гордостью показал мне. Конечно, она была не лишена яркости, да и красива, как пламя в очаге, и такая же надежная, как зыбкий язычок пламени.
А для меня самой Кризис – сплошное удовольствие. Все хорошие годы я лежала, а жадины вокруг только и знали, что обирать меня. Так что мне было не жалко смотреть, как они погорели, потому что к тому времени деньги наконец перестали меня волновать. Мы всю жизнь гробим на то, чтоб накопить на достойную старость, а когда она наконец приходит, у нас уже не остается желания тратить деньги ни на что, кроме приспособления, чтобы мочиться лежа. То есть, конечно, было бы неплохо снять немецкого мальчика, чтоб он стоял полуобнаженный при свечах и декламировал старой лежачей развалине стихи Шиллера, да у нас в стране всю торговлю телом уже запретили, так что не стоит и жалеть об этом.
У меня осталось всего лишь несколько недель, две коробки «Палл Мала», один ноутбук, одна граната, и никогда мне не жилось лучше.
2 Feu de Сologne 2009
Граната – старое яйцо из гнезда Гитлера, которое перепало мне в последнюю мировую войну и с тех пор всюду сопровождало меня в плавании по житейскому морю, во всех моих браках, в горе и в гадости. Сейчас было бы в самый раз применить ее, но чека сломалась много лет назад, в неудачный день моей жизни. Конечно, это не очень приятная смерть, когда в твоих объятьях разражается огненная буря и тебе отрывает голову. И вдобавок после стольких лет я привязалась к моей ненаглядной лимонке. Будет обидно, если мои внуки не сподобятся увидеть ее – в виде наследства в серебряной чаше.
Meine geliebte Handgranate[6] прекрасна в своей обманчивости, хорошо ложится в руку и холодит вспотевшую ладонь железной скорлупой, наполненной умиротворением. В оружии интересно как раз это: хотя оно порой невыносимо для тех, на кого направлено, своим владельцам оно дарит покой. Однажды, много городов тому назад, я умудрилась забыть это «яйцо, в котором заключена моя жизнь», в такси и не могла успокоиться, пока не получила его обратно после бесконечных безумных переговоров с таксопарком. Таксист стоял на крыльце весьма сконфуженный, щурил свой мозг и спрашивал:
– Это ведь старинная граната?
– Нет, это ювелирное изделие. Яйца Фаберже знаешь?
Во всяком случае, я долго держала ее в шкатулке с украшениями.
– Что это? – спросил Байринг с Западных фьордов однажды по дороге в зал с колоннами.
– Это духи такие – Feu de Cologne.
– Ну? – переспросил моряк.
Мужчины хороши, если их использовать по назначению, но вот мозговитостью не отличаются.
А уж по вечерам, когда хулиганы так и норовят увязаться за тобой до самого дома, знать, что у тебя в сумочке лежит граната, – совсем хорошо.
Сейчас она у меня на ночном столике, а может, среди грязного белья; я высиживаю немецкое железное яйцо, я – послевоенная наседка, ждущая, что из него вылупится огонь. Нашей стране это не помешает: она сейчас стала совсем без мозгов, при полном отсутствии насилия. Им всем будет полезно лишиться окон и стен в доме, услышать, как горит живьем их ребенок, увидеть, как стреляют в спину их возлюбленным. Мне всегда было тяжело общаться с людьми, которым не приходилось перешагивать через мертвые тела.
Может, она взорвется, если я кину ее на пол? Мне кто-то когда-то говорил: «Гранаты любят каменные полы». Да, было бы клево исчезнуть с громким «Бум!», и чтобы клочки меня потом засыпали пыль и обломки. Но прежде чем я взорвусь, я хочу вспомнить свою жизнь.
3 Г-н Бьёрнссон 1929
Я родилась осенью 1929 года в железном сарае на Исафьорде. Тогда мне присобачили это странное имя – Хербьёрг Марья, – которое было мне не к лицу, а самому себе и подавно. В нем смешались язычество и христианство, подобно воде и маслу; эти две сестры меня до сих пор спорят.
Мама хотела назвать меня в честь своей матери – Вербьёрг, – но бабушка и слышать об этом не желала: «Ну и куда ребенку с таким именем? В рыбацкий поселок, что ли?» По ее словам, жизнь рыбаков была «чистый ад», и она бранила свою мать за то, что та назвала ее именем, заставляющим вспоминать о рыболовных вершах. Сама бабушка Вербьёрг выходила в море 17 сезонов: на Бьяртнэйар[7] и Оддбьяртнскер, зимой, весной и осенью – «в самую наимерзопакостнейшую погоду, которую только выдумали в морском аду, а на суше порой бывало еще гаже!».
Однако отец в своем письме на Исафьорд предложил заменить «Вербьёрг» на «Хербьёрг», а мама все-таки не настолько ненавидела его, чтоб пренебречь этой идеей. А сама бы я лучше выбрала для себя имя прабабушки по материнской линии – великой Блоумэй Эфемии Бергсвейнсдоттир с Бьяртнэй. Она была единственной женщиной за всю историю Исландии с таким именем, и лишь в двадцатом веке у нее появились две тезки, но она к тому времени уже полвека как была в могиле. Одна из этих тезок была ткачихой: ткала гобелены и жила далеко в сараюшке на Хетлисхейди. А другая Блоумэй ушла от нас в молодом возрасте, однако по-прежнему живет на самом крайнем хуторе на Склоне Сознания и является мне порой на грани сна и яви. Из всех островов в Брейдафьорде мне очень долго нравился остров Блоумэй – Цветочный остров, – хотя его до сих пор не открыли.
На самом деле людям надо давать имена как при рождении, так и перед смертью. Пусть мы сами выберем себе имя, которое будет произнесено во время наших похорон и потом целую вечность будет начертано на могиле. Я так и вижу перед собой: «Блоумэй Хансдоттир (1929–2009)».
В те времена никто не носил двойные имена, но маме, умнице и красавице, перед моим рождением было видение: ей явилась ее крестная в горной ложбине на той стороне фьорда она сидела там на скальном уступе, и в ней было примерно 120 метров роста. Поэтому ее имя прибавили к моему, и это, разумеется, обеспечило ее покровительство. По крайней мере, я добралась до той вершины жизни, какую представляет собой старость в постели.
Имя «Мария» смягчает суровость «Хербьёрг»; и вряд ли когда-либо вместе поселялись две более несхожие женщины: языческая дева Хербьёрг похерила свою невинность во имя ратных утех[8], а Дева Мария отдавала себя лишь Господу.
Мне не дали отчества, оканчивающегося на «-доттир», какое полагалось мне по праву всех исландских женщин; нет, мое должно было заканчиваться на «-сон». Семья моего отца, у которого в роду были сплошные министры да послы, не вылезала из-за границы, а там никто не понимает что такое отчество – там у всех одни фамилии. Таким образом, весь наш род оказался привязан к одному человеку: нам всем пришлось носить отчество дедушки Свейна (который в конце концов стал первым президентом Исландии). Это привело к тому, что больше никто в этой семье не сделал себе имя, и с тех пор министров да президентов в роду уже не было. Дедушка поднялся на самую вершину, а нам, его детям и внукам, было уготовано судьбой топать вниз по склону. Трудно сохранить достоинство, если твой путь все время лежит вниз. Но, разумеется, когда-нибудь дорога окончательно спустится в низину, а оттуда семейство Бьёрнссонов снова отправится в гору.
Домашние на Свепнэйар звали меня Хера, но когда родители впервые взяли меня в Копенгаген к семье отца, в семилетнем возрасте, кухарка Хелле, родом из Ютландии, не могла выговорить это имя и стала звать меня «Herre» либо «Den Lille Herre»[9]. Дядюшке Пюти (Свейну – брату отца) это показалось чрезвычайно забавным, и он с тех пор так и звал меня: «Герр Бьёрнссон». Когда наступал час обеда, он находил удовольствие в том, чтобы позвать меня так: «Господин Бьёрнссон, прошу к столу!». Поначалу такие шутки обижали меня, тем более что и внешне я была похожа на мальчишку, но прозвище закрепилось за мной, и со временем я привыкла к нему. Так из «унгфру» вышел «герр».
В маленькой забегаловке у синего моря все внимание обратилось ко мне, когда я вернулась на родину в пятидесятых годах после долгой жизни за границей: молодая шикарная дама в макияже и с worldly ways[10] – вылитая Мерилин Монро – со свитой из восемнадцати человек и именем, похожим на сценический псевдоним. «Также на вечере присутствовала фрекен Герра Бьёрнссон – внучка первого президента Исландии, которая всюду привлекает к себе внимание своей откровенностью и заграничным шиком. Недавно Герра возвратилась на родину из-за рубежа, долгое время прожив в Нью-Йорке и Южной Америке». Так мое несчастливое имя все-таки принесло мне хоть какую-то удачу.
4 Лóвушка-Соловушка 2009
Ага, вот и наша Лова, маленькая дрянь. Как раскрывшийся цветок белой розы из утреннего мрака.
– Доброе утро, Герра! Как жизнь?
– Ах, не мучь ты меня этикеточными вопросами!
За окном посерело – наступал рассвет. Этот день будет серым, как и все его братья. Датчане называют это Daggry[11].
– Ты давно встала? Новости смотрела?
– Да… Как все рухнуло – до сих пор обломки в воздухе летают…
Она снимает пальто, шаль и шапку. И вздыхает… Этот придурок ветер, который только и знает, что шататься по взморью, – он такой холодный, так что лучше куковать в помещении: одной в гараже, когда вместо шапки у тебя парик, а вместо печки – ноутбук. Если б я была юношей, озабоченным телесно, но чистым душой, я бы первым делом женилась на этой девушке. Потому что она – сама доброта и ласка. И у нее божественный румянец на щеках. У кого не сходит румянец со щек – те верны остаются всегда. А я сама с самого начала была изменчиво-бледной и вот теперь сижу тут, желтая, как мумия, в сером парике и саванно-белой сорочке. Как еврей в газовой камере, где нет газа.
– Есть хочешь? – спрашивает Ловушка-Соловушка. Она зажигает свет в кухонном закутке и шарит своим клювиком на полках и в шкафах, что находятся справа по борту от моего покрытого одеялом судна.
– Овсянку, как обычно? – так она спрашивает каждое утро, наклоняясь к недомерку холодильнику, который отдала мне Доура и который порой не дает мне спать по ночам своим ледяным урчанием. Надо признать, что у малютки Ловы немного широковаты бедра, а ноги – как стволы сорокалетних берез. Очевидно, это из-за того, что у девчушки еще не было мужика, она до сих пор бездетна и живет у матери. Вот о чем мужчины думают, если такую красоту и доброту пропускают мимо? И такую гладкую, мягкую кожу…
– Ну, а у тебя-то как дела? Как выходные провела? Кого-нибудь закадрила? – спрашиваю я, не прекращая шуршать клавиатурой, затем перевожу дух. Для легочника такая фраза – очень длинная.
– А? – держа в руке сине-белый пакет молока, переспрашивает она как дурочка. (Хотя почему «как»? Она часто именно ею и бывает.)
– Ну, ты куда-нибудь ходила? Развеяться? – спрашиваю я, не поднимая глаз. Ей-богу, по-моему, у меня в голосе уже какие-то предсмертные хрипы.
– Поразвлечься? Да нет, я маме помогала. Она вешала в гостиной новые шторы. А потом мы съездили в деревню, в воскресенье, в смысле вчера, к бабушке в гости. Она на Утесе живет, на востоке.
– Лова, родная, ты про себя-то не забывай, – я делаю паузу, чтобы перевести дух, затем продолжаю: – Не трать ты свою молодость на старух вроде меня. Детородный возраст проходит быстро.
Я так люблю ее, что не жалею голосовых связок, горла и легких. После этого кружится голова, как будто позади глаз жужжит целый рой мух, а потом они все садятся на зрительные нервы и сообща сжимают их мертвой мушиной хваткой. Ах, ах, счастье.
– Детородный?
– Да… Мухи его залягай, он мне еще и отвечает?!