Тогда я и крикнул ему, чтобы он позвал кресла и дерево. Он не услышал. Он выбежал в сад, забыл о креслах и помчался диким козлом куда-то в сторону. Тут я понял, что он уже порвал с реальностью, выскочил из мира и будет носиться по лугам под грохот грома, с грозою в сердце. Когда же он вернется, он уже не будет прежним. Ничто не угасит его дикой радости, не остановит дикой пляски. И я решил остановить его, осадить, ударить об реальность. Я увидел веревку, метнул ее и заарканил беднягу, как дикого коня. Когда он попятился, мне показалось, что я вижу стреноженного кентавра; ведь кентавр, как все в язычестве, – и естествен, и неестествен. Он – часть обожествленной природы, но он же – чудище. Я действовал, твердо веря, что прав, а сейчас и Сондерс в это верит. Никто не знал, как я, куда зашел он по своей дороге. Оставалось одно: он должен был сразу, рывком, узнать, что ему неподвластны стихии, что он не волен сдвигать деревья и отторгать вилы, что даже веревка сильнее его, сколько он с ней ни возись.
Средство страшное, что и говорить, но ему есть оправдание: Сондерс спасен. Я глубоко уверен, что ничто другое не вылечило бы его. Если бы его утешали и уговаривали, он бы еще дальше ушел в себя и больше о себе возомнил. Что же до смеха – нельзя высмеивать тех, кто потерял чувство юмора. Сондерс только начинал неверно думать о себе, но я еще мог показать ему, в чем неправда.
– Вы считаете, – хмурясь, спросил Баттерворт, – что у него начиналась религиозная мания?
– Припомните, – сказал Гейл, – что он изучал богословие. Наверное, он часто думал о боговдохновенности и даре пророчества, и размышления эти наконец как бы вывернулись наизнанку. Лучшее всегда рядом с худшим. На свете есть вера, которая гораздо хуже атеизма. Зовут ее сатанизмом, а заключается она в том, что человек считает Богом самого себя. С философской же, не богословской, точки зрения вера эта ближе, чем вам кажется, к самой сути мышления. Потому-то ее так трудно опознать и остановить. Потому-то я и сказал, что понимаю бедного Сондерса. В конце концов, кто из нас не ошибался!
– Ну, Гейл! – возроптал Гарт. – Не хватит ли парадоксов? Какая-то личинка священника возомнила себя всемогущей, а вы говорите, что всякий может так ошибиться.
– Вы лежали когда-нибудь в поле, – спросил поэт, – глядели в небо и били пятками в воздухе?
– Вроде бы нет… – отвечал врач. – Это ведь не принято. А если бы лежал?
– Вы удивились бы, почему вам подвластно одно и неподвластно другое. Когда вы задерете ноги, они далеко, в небесах, но ими вы двигать можете, а деревьями – нет. Не так уж странно вообразить, что весь материальный мир – твое тело. В сущности, и он, и оно – вне твоего сознания. Когда же мы вообразим, что он внутри сознания, мы окажемся в аду.
– Я не силен в таких вопросах, – сказал Баттерворт. – Честно говоря, я их не понимаю. Когда человек сходит с ума, мне ясно, что он – вне сознания. А в метафизике я не разбираюсь. Боюсь, я – материалист.
– Боитесь! – воскликнул Гейл. – Боитесь, что вы материалист! Значит, вы не понимаете, чего надо бояться. Материалисты – в порядке, они достаточно близки к небу, чтобы принимать землю и не думать, что они ее создали. Страшны не сомнения материалиста. Страшны, ужасны, греховны сомнения идеалиста.
– Я всегда считал вас идеалистом, – сказал Гарт.
– Слово «идеалист», – отвечал Гейл, – я употребил в философском смысле. Я имею в виду того, кто сомневается во всем, кроме своего сознания. Было это и со мной, со мной ведь было почти все, что есть греховного и глупого на свете. Я только тем и полезен, что побывал в шкуре любого идиота. Поверьте мне, самый страшный и самый несчастный идиот тот, кто считает себя Творцом и Вседержителем. Человек сотворен, в этом вся его радость. Спаситель велел нам стать детьми, и радость наша в том, что мы получаем дары, подарки, сюрпризы. Подарок предполагает, что есть еще что-то и кто-то, кроме нас, и только тогда возможна благодарность. Подарок кладут в почтовый ящик, бросают в окно или через стену. Без этих весомых и четких граней для человека нет радости.
Я тоже считал, что мир – в моем сознании. Я тоже дарил себе звезды, солнце и луну, и без меня ничто не начало быть, что начало быть. Всякий, кто побывал в таком сердце мира, знает, что там – ад. Выйти из него можно только одним способом. Я знаю, сколько елейной лжи написано в оправдание зла. Я знаю доводы в пользу страданий, и не дай нам Господь умножить эту кощунственную болтовню! Но один довод подтвержден практикой, проверен на опыте: от кошмара всемогущества средство одно – боль. Мы не потерпели бы ее, если бы все было нам подвластно. Человек должен оказаться там, откуда бы он вырвался, если бы мог; только тогда он поймет, что не все на свете исходит из него. Это и значила безумная притча, разыгравшаяся здесь, словно старинное действо. Порой мне кажется, что все наши действия – действа, а истину можно выразить только в притче. Был человек, он вознесся над всем, и ангелы служили ему в одеяниях туч и молний, в облачении стихий. Но сам он встал превыше их, и лик его заполнял небо. А я, прости мне, Господи, кощунство, пригвоздил его к древу.
Гейл поднялся. Лицо его было бледно в солнечном свете. Он говорил притчами, а мысли его витали далеко, в другом саду, и слышал он раскаты другого грома. За обнаженной аркой старого аббатства белело предгрозовое небо, за темной рекой, в камышах, ютился жалкий кабачок, и это неяркое видение было для него прекрасным и пестрым, словно потерянный рай.
– Другого пути нет, – сказал он. – Тому, кто верит во всевластие мысли, надо разбить сердце. Благодарение Богу за твердые камни и жестокие факты! Благодарение Богу за тернии, преграды, долгие годы и пустые дни! Теперь я знаю, что не я – сильнейший. Теперь я знаю, что не все могу вызвать мыслью.
– Что с вами такое? – спросил его друг.
– Теперь я это знаю, – говорил Гейл. – Если бы воля и мысль были всесильны, нас было бы здесь не трое, а четверо.
Наступило молчание, и стало слышно, как в синем воздухе жужжит муха. А когда поэт заговорил снова, врачи ощутили, что в его сознании приоткрылась дверь и звонко захлопнулась.
– Все мы привязаны к дереву, пригвождены вилами. Пока это так, мы знаем, что не упадут звезды и не растает земля. Неужели вы не поняли, какую хвалу вознес Сондерс, когда, простояв у дерева ночь, узнал благую весть, гласившую, что он – человек?
Доктор Баттерворт смотрел на него со сдержанным любопытством. Глаза у Гейла сияли, словно светильники, и говорил он так, как говорят люди, читающие стихи.
– Я знаю как врач, что вы здоровы, – сказал он наконец. – Иначе бы я в этом усомнился.
Гэбриел Гейл остро взглянул на него и сказал другим тоном:
– Не надо! Вот она, единственная моя опасность.
– Какая? – спросил Баттерворт. – Вы боитесь, что вас признают сумасшедшим?
– Да признавайте на здоровье! – воскликнул Гейл. – Неужели вы думаете, что я бы особенно расстроился? Неужели вы думаете, что я не радовался бы в больнице пыли в луче или тени на стене? Неужели вы думаете, что я не благодарил бы Бога за красный нос санитара? Наверное, в сумасшедшем доме очень легко быть нормальным. Мне было бы гораздо лучше в тихом затворе больницы, чем в высокоумных клубах, кишащих неумными людьми. Не так уж важно, где размышлять остаток дней, лишь бы мысли были здравы. А то, о чем сейчас сказали вы, – истинная моя опасность. Именно в этом смысле прав Гарт – мне вредно быть с сумасшедшими. Когда мне говорят, что меня не понимают, что не видят простейшей истины: «Человеку опасно считать себя Богом»; когда мне говорят, что это – метафизика и собственные мои выдумки, тогда я в опасности. Я могу подумать о том, что хуже веры в свое всесилие.
– Я все-таки не понял, – сказал Баттерворт.
– Я могу подумать, – сказал Гейл, – что я один нормален.
Через много лет Гарт узнал продолжение этой истории, странный эпилог нелепого действа о вилах и яблоне. В отличие от Гейла Гарт прежде всего руководствовался разумом и мог считаться рационалистом. Он часто спорил в ученых обществах и клубах с разными скептиками, которые нравились ему, хотя утомляли его своим упорством, а иногда и глупостью.
В одной деревне пустовало место сельского безбожника: сапожник, по прискорбной своей извращенности, верил в Бога. Правда, обязанности его исполнял преуспевающий шляпник, прославившийся игрой в крикет. На крикетном поле он часто сражался с другим искусным игроком, местным священником. На поле богословских споров они сражались реже – священник был из тех, кого очень любят, главным образом за спортивные успехи, и хвалят, говоря, что они совсем не похожи на священников. Он был высокий, веселый, крепкий, у него было много сыновей-подростков, и сам он больше напоминал подростка, чем взрослого. И все же иногда они со шляпником спорили. Жалеть поборника веры не надо – уколы поборника науки не трогали его. Веселость и бодрость были как бы завернуты в кокон или защищены толстой, как у слона, кожей. Но один странный разговор запал шляпнику в душу, и он рассказал о нем Гарту тем растерянным тоном, каким рассказывает материалист о встрече с привидением. Священник играл с ним однажды в крикет и все время над ним подшучивал. Быть может, шутки эти проняли наконец достойного вольнодумца, а может быть, сам священник вдруг заговорил серьезней, что тоже не доставило радости его противнику. Как бы то ни было, священник вдруг высказал свой символ веры.
– Бог хочет, – сказал он, – чтобы мы играли честно. Да, это Ему и нужно от нас: чтоб мы честно играли.
– Откуда вы знаете? – с необычным раздражением спросил шляпник. – Откуда вам знать, чего хочет Бог? Вы-то Богом не бывали!
Наступило молчание, и люди видели, что безбожник удивленно глядит на румяное лицо пастыря.
– Нет, бывал, – странно и тихо ответил священник. – Я был Богом часов четырнадцать. А потом бросил. Очень уж трудно.
Достопочтенный Герберт Сондерс ушел с площадки к поджидавшим его деревенским детям и заговорил с ними весело и сердечно, как всегда. А мистер Понд, безбожник и шляпник, долго не мог прийти в себя, словно увидел чудо. Позже он признался Гарту, что из широкого румяного лица как из маски выглянули на миг чужие глаза, пустые и страшные, и теперь, когда он их вспоминает, ему мерещится глухая аллея, дом с пустыми окнами и бледное лицо безумца в одном из этих окон.
Примечания
1
…сам Черный Тюльпан ожил… – «Черный тюльпан» – роман французского писателя Александра Дюма-отца (1802–1870).
2
…нужны два врача. – В Англии времен Честертона достаточно было подписи двух врачей, чтобы человека признали сумасшедшим.
3
Слепой ведет слепого… – «…может ли слепой водить слепого? не оба ли упадут в яму?» (Евангелие от Луки, 6:39).
4
…сад Гесперид… – в греческой мифологии сад, расположенный на крайнем западе у берегов реки Океан, где нимфы Геспериды охраняют золотые яблоки вечной молодости.