Источник счастья - Полина Дашкова 8 стр.


«Правда, самой семьи теперь нет,

— писал Лямпорт. —

В июне прошлого года случилось несчастье. Родители мальчика, его бабушка и старший брат погибли при пожаре на даче. Полиция до сих пор не знает, был это несчастный случай или поджог. Иосиф в это время гостил в Одессе у замужней старшей сестры (я прописал ему морские купания). Каким образом ребёнок оказался в Москве, на паперти, я не знаю. Найти других родственников мне пока не удалось. Я справлялся у полицмейстера, он сказал, что в полицию Харькова и Одессы по поводу пропажи мальчика Иосифа Каца никто не обращался. Сестра с мужем из Одессы уехали, куда — неизвестно».

Ося жил в госпитале третью неделю. За это время ему сделали все анализы, его осмотрели разные специалисты. Все вслед за Лямпортом говорили о детской сухотке. Михаил Владимирович свозил Осю на приём к лучшему педиатру Москвы профессору Грушину. Именно Грушин произнёс слово, которое давно крутилось в голове у Михаила Владимировича: прогерия. Весьма редкое и загадочное страдание неизвестной этимологии. Ребёнок рождается здоровым. Но организм его изнашивается с удесятерённой скоростью, как будто за день он проживает месяц, за месяц — год. Он стремительно стареет, оставаясь ребёнком и умирает в одиннадцать-двенадцать лет глубоким стариком.

Как это лечить, никто не знает.

Ося читал Конан Дойля и Купера, играл в шашки с фельдшером Васильевым, рисовал аэропланы, подводные лодки, дирижабли, разыгрывал перед сёстрами-монахинями сцены из «Двенадцатой ночи» и «Короля Лира», уговаривал Таню сводить его в Художественный театр.

— Если вы боитесь, что своим видом я распугаю публику, могу нарядиться дамой, надеть шляпу с густой вуалью. Никто не заметит, что я седой и сморщенный. Я буду дама-карлица, загадочная и прелестная. Карлицам ведь не запрещено посещать театры?

— Хорошо, после Пасхи обязательно сходим в Художественный театр, — обещала Таня.

Она просила отца забрать Осю из госпиталя домой.

— Он будет жить в моей комнате. Какой смысл держать его здесь, раз лечить всё равно невозможно?

Михаил Владимирович возражал. У Оси слабое сердце. В госпитале есть всё необходимое для экстренной помощи. На самом деле он просто боялся, что Таня слишком привяжется к мальчику, он и сам успел привязаться к Осе.

— Почему ты считаешь, что нельзя любить того, кто может умереть в любую минуту? — однажды спросила Таня.

— Потому что когда эта минута приходит, больно нестерпимо, — ответил профессор.

— Эта минута приходит всегда, рано или поздно, и значит, любить можно только инфузорий, бактерий, да крыса Гришку Третьего.

— Ещё четырёх крыс, двух морских свинок, одного кролика, — чуть слышно пробормотал Михаил Владимирович и тут же принялся напевать себе под нос «Утро туманное».

— Что? — Таня резко остановилась и заговорила шёпотом, хотя слышать их не мог никто, они шли по пустому Тверскому бульвару. — Ты продолжаешь опыты? Тебе удалось? Почему же ты молчал?

— Потому что говорить пока не о чём. Я не уверен в результатах, слишком мало времени прошло, но даже если что-то получается, то лучше молчать. Ты сама это отлично понимаешь. — Михаил Владимирович обнял дочь за плечи. — Ты видишь, что происходит с Агапкиным? Он близок к помешательству. У него зверушки дохнут.

— Ты рассказал ему все?

— Я указал ему путь, но комментировать каждый свой шаг не собираюсь, тем более я сам ещё ни в чём не уверен.

— Ты ни разу не делал это при нём, вместе с ним. Почему?

— Да, правда, почему?

— Погоди, папа, но он же не вылезает из лаборатории.

— Он спит иногда. Мне этого времени как раз хватает. Знаешь, что самое странное? Он моих помолодевших зверушек не замечает. Я ничего не говорю ему, но и не скрываю. Он как будто ослеп.

— Правда, ослеп. — Таня нахмурилась и, помолчав немного, вдруг громко прошептала: — Но я тоже не видела ни одного животного со следами трепанации. Григорию Третьему ты вскрывал череп. Да, зажило все удивительно быстро, но ведь не на следующий же день, на голове была повязка почти неделю.

— Трепанация, кажется, не нужна. Все проще, но одновременно и сложней в тысячу раз.

— Как?

— Если бы я знал — как? Если бы понимал — почему? Семь опытов из десяти закончились успешно, без всякой трепанации. Впрочем, надо ещё долго наблюдать, я не уверен. Вдруг они возьмут да и передохнут, или Федор Фёдорович доберётся до них и вскроет черепа. Может, предупредить его, чтобы он их не трогал?

— Выгони его, — сказала Таня после долгой паузы, — пригласи доктора Потапенко или Маслова. Они с удовольствием с тобой поработают. Агапкин неприятный какой-то, к тому же неврастеник.

— Ох и строга ты, матушка. — Профессор улыбнулся и покачал головой. — Надо быть снисходительней, ты ведь собираешься стать лекарем. Давай-ка зайдём в кондитерскую, ужасно хочется съесть лимонное пирожное и выпить кофе.

— Папа, я тебя ни о чём больше пока не спрашиваю, — сказала Таня, когда они сели за столик, — я правильно делаю?

— Спрашивай, не спрашивай, я даже самому себе пока не решаюсь ответить на многие вопросы. Боюсь, не верю, не понимаю. Но остановиться не могу. Это такая зараза, вроде наркотика. И хватит об этом.

— Ладно. — Таня пожала плечами и принялась листать меню.

Подошёл официант. Михаил Владимирович заказал себе сразу три пирожных, кофе со сливками, рюмку ликёра. Таня долго думала, выбрала песочную корзиночку с фруктами, чашку какао и попросила официанта, чтобы отправили с посыльным большую яблочную шарлотку в госпиталь.

— Ося просил, — объяснила она отцу, — он любит. А забрать его всё равно придётся. Того и гляди, нагрянет превосходительство, ты знаешь, что будет.

— Что? — Михаил Владимирович изобразил комический испуг. — Генерал потребует моей отставки? Но я тоже генерал, ты забыла?

— Он жандарм, а ты врач.

— Вот именно. Кто важней в госпитале, как ты считаешь?

Таня насупилась, отвернулась, принялась рассматривать репродукции на стене кондитерской. Они были дешёвые, бумажные, но в толстых сусальных рамах, с претензией на роскошь. Наконец она произнесла чуть слышно, не глядя на отца:

— Ося еврей.

— Вот это новость! Спасибо, я не знал.

— Не смешно, папа! Превосходительство лютый антисемит.

— Обычно это связано с хроническими запорами. Хорошо помогают клизмы и английская соль.

Принесли кофе и пирожные. Михаил Владимирович ел с аппетитом, а Таня не могла. Кусок застревал в горле. Она постоянно видела перед собой сморщенное детское лицо, беззубую улыбку. Она слышала хриплый слабый шёпот, как тогда, на паперти: помоги, помоги! Огромные карие глаза смотрели на неё с какой-то вечной тоской, вне возраста и времени.

Москва, 2006

Когда вышли из ресторана, Кулик нежно попрощался с Соней, расцеловал её, обнял. Зубов подвёз её домой на чёрном «Мерседесе» с шофёром. По дороге задавал самые невинные и приятные вопросы: о детстве, о том, как и почему она увлеклась биологией.

Во дворе на лавочке курил Нолик.

— Привет. Я же вроде бы дала тебе ключи, — сказала Соня.

— Да, я тоже думал, что они у меня есть, но оказалось, это ключи от машины.

— Странно. Совсем ничего не помню.

Соня вместе с Ноликом стряхнула снег со своего «Фольксвагена». Чтобы опять не оказаться запертой, заранее переставила машину. Уже через три часа надо было отправляться в аэропорт, встречать маму.

— Ну что, как пообщалась с Селезнем? — спросил Нолик, когда они вошли в квартиру.

— С Куликом. Мне, Нолик, предложили работу в Германии. Там открылся филиал Института экспериментальной биокибернетики. Они набирают международную группу молодых учёных. Кстати, розы именно оттуда. И.З. — Зубов Иван Анатольевич, он у них занимается подбором кадров. Кулик познакомил меня с ним в ресторане. Видел «Мерседес»? Вот, это его «Мерседес», И.З.

— Круто. Поздравляю. А что ты тогда такая кислая? Платить будут в евро?

— Нет. В украинских гривнах. Как я скажу об этом Биму? Как я уеду на год в чужую страну? У меня нет загранпаспорта. Я боюсь самолётов. Мне не понравился этот Зубов, несмотря на его розы и неотразимую улыбку. Он какой-то не совсем натуральный. Знаешь, из тех людей, которым, если что-то надо от тебя, они сладкие-сладкие, но если ничего не надо или, не дай Бог, ты встанешь на пути, они тебя даже не перешагнут — раздавят.

— Перестань ныть. Никто тебя пока давить не собирается. Розы, ресторан, перспектива отличной работы. Что ты накручиваешь себя? Скажи, ресторан был хороший? Еда вкусная?

— Да, очень. А что?

Соня, морщась, пыталась расстегнуть молнию сапога. Молния заела, и это Соню серьёзно огорчило, поскольку никакой другой зимней обуви у неё не было. Нолик между тем давно разулся, снял куртку и сидел на корточках у открытого холодильника. Холодильник был пуст, и это серьёзно огорчило Нолика.

— Когда я голодный, я начинаю чувствовать всякие чувства и мыслить всякие мысли, — изрёк он своим бархатным рекламным басом.

— Когда я голодный, я начинаю чувствовать всякие чувства и мыслить всякие мысли, — изрёк он своим бархатным рекламным басом.

— Пожалуйста, помоги мне расстегнуть сапог, — попросила Соня.

Нолик дёрнул слишком сильно, язычок молнии отломился. Не раздумывая, Нолик стянул наполовину расстёгнутый сапог с Сониной ноги и вытер испачканные руки о джинсы.

— Гилозоический синдром, — сказала Соня.

— Что?

— Болезнь у меня такая.

— Это что-то новенькое. Тебе мало среднего уха? — Нолик потрогал её лоб. — Температуры нет.

— Нет, — согласилась Соня, — и сапог других нет, и дублёнки, и пуговиц запасных. Еды нет в холодильнике. Эскалатор останавливается, поезд дальше не идёт, пропадают ключи и перчатки, кончаются деньги, рвутся колготки, убегает кофе. Гилозоизм, Нолик, это направление в философии, согласно которому все вокруг нас живое, одушевлённое. Все, понимаешь? Вот эта табуретка, мой драный сапог, отлетающие пуговицы, эскалатор, поезд, платформа в метро, само метро, холодильник, который ты не закрыл. Оно все живое, и оно все сейчас меня не любит.

— Ну, положим, холодильник должен меня не любить, а тебя за что? — пробормотал Нолик, озадаченно хмурясь. — Слушай, что за бред?

— Это не бред. В это верили не самые глупые люди. Гёте, Джордано Бруно, Дидро. Я не верю, но у меня синдром.

— А денег совсем нет? — осторожно спросил Нолик.

— Есть папина заначка, но я не хочу её трогать. Я даже не знаю, сколько там.

Нолик резко встал, ушёл на кухню. Соня слышала, как он возится, хлопает дверцей холодильника, сопит, включает воду.

— Я нашёл пельмени. Конечно, нет ни масла, ни сметаны, но есть горчица, — проворчал Нолик, когда она пришла к нему на кухню. — Слушай, Софи, тебе не кажется, что к приезду твоей мамы неплохо запастись какой-нибудь едой? Завтракать нечем, даже кофе кончился. И не пора ли купить тебе новые сапоги?

— Ты намекаешь на папину заначку? — спросила Соня.

— Я не намекаю. Я говорю прямо и честно. Тебе, Софи, тридцать лет. Для младенчества это слишком много, для старческого маразма слишком мало. — Нолик принялся ожесточённо трясти солонкой над кастрюлей. — Твои сапоги давно надо выкинуть. Дублёнку тоже. Очнись, Софи, посмотри на себя в зеркало.

— Ты сейчас пересолишь пельмени и останешься без ужина. — Соня взяла со стола пачку его дешёвых сигарет и закурила. — Хочешь сказать, я лахудра?

— Нет, Софи. Ты не лахудра. Ты пофигистка. Тебе все по фигу, кроме твоей биологии.

— Неправда. Я музыку люблю, старый негритянский джаз, бардовские песни, оперу «Евгений Онегин». Я очень много читаю не только специальной литературы, но и художественной, я даже фильм какой-то недавно смотрела по телевизору, забыла, как называется. А то, что я шмотки себе не покупаю и не пользуюсь косметикой, так это не принцип, это нужда, Нолик. Я работаю в бюджетном институте. Знаешь, какая зарплата у старшего научного сотрудника? Три с половиной тысячи рублей. У папы было больше, пять тысяч. Да, он занимался с учениками, но он не брал взяток. Нам хватало на квартплату, на еду, мы купили машину, два хороших дорогих ноутбука, ему и мне. Конечно, я могла бы одеваться приличней, но для этого надо тратить кучу времени и сил на магазины. Ничего мне не идёт, и моего размера никогда нет. Продавщицы либо приставучие, либо надменные. В примерочных почему-то всегда такое освещение, такие зеркала, что хочется завыть от тоски. Конечно, есть женщины, которые во всех зеркалах, при любом освещении смотрят на себя с восторгом и нежностью, но я, Нолик, к этой счастливой породе не принадлежу. Я ненавижу магазины.

У Нолика рот был набит пельменями, он энергично жевал, чтобы поскорее ей ответить. Она не сомневалась, что он ответит резко, но, прожевав, Нолик подобрел, вальяжно закинул ногу на ногу, закурил.

— Софи, я, кажется, впервые за последние лет десять услышал от тебя такой длинный монолог, без единого биологического термина. Ты ненавидишь одёжные магазины. Это понятно. А к продовольственным ты как относишься?

— Ладно, ты прав. Надо взять денег из папиной заначки, сходить в супермаркет.

На папином столе всё ещё были разложены старые фотографии. В глубине верхнего ящика Соня обнаружила две тысячи долларов и тридцать тысяч рублей. Там же лежал папин партийный билет, комсомольский билет бабушки, её посмертные ордена в коробочке, какие-то грамоты с колосьями и портретами Ленина, красная кожаная папка с шёлковыми лентами. Соня вытащила из рублевой пачки пять тысяч. Несколько секунд смотрела на красную папку, взяла её в руки, но раскрывать не стала, положила на место.

Нолик ждал её в прихожей, уже одетый. Соня попыталась натянуть полурасстегнутый сапог. Не получилось. Пришлось надеть кроссовки.

Супермаркет был в двух кварталах от дома. Чтобы ноги не успели замёрзнуть, Соня побежала. Нолик за ней не поспевал, ворчал и злился. Пока катили тележку вдоль полок, он опять подобрел, заметив, что Соня лично для него положила в тележку маленькую плоскую бутылку коньяка. Как только они вернулись с полными пакетами, он её открыл, налил себе рюмочку, закусил шоколадкой, а потом уже снял куртку и ботинки. Соня ушла в папин кабинет, стала собирать фотографии.

«Конечно, Нолик ошибся. Девушка на снимке тридцать девятого года просто очень похожа на бабушку Веру. Но это не может быть она».

Соня достала с книжной полки портрет бабушки, вытащила старый семейный альбом, красную кожаную папку, развязала ленты. В папке лежал пожелтевший, мятый тетрадный листок в клетку, исписанный чернильным карандашом быстрым косым почерком. Листок был запаян в пластик. Вместе с ним лежало несколько фотографий бабушки Веры, папиной мамы. Одна из них оказалась точно такой, как та, на которой стояла дата «1939», но в два раза меньше. Кто-то аккуратно отрезал изображение молодого человека.

Москва, 1916

В госпитале все бегали и суетились, ждали его превосходительство, инспектора госпиталей. Бывший жандарм, генерал, граф Пётр Оттович Флосельбург старательно демонстрировал свой русский патриотизм, поскольку был немцем и боялся, что его заподозрят в сочувствии противнику или, не дай Бог, в шпионаже.

Должность свою он получил по протекции Распутина, пользовался тёплым покровительством её величества. Посещая очередной госпиталь, он прежде всего проверял, в каждом ли помещении есть красный угол с иконами, теплится ли там лампада, довольно ли в ней масла и какого оно качества. Врачей, фельдшеров, сестёр милосердия он поучал, что главное в их деле не столько облегчение физических страданий, сколько воспитание страждущих в духе нравственной чистоты и христианского смирения посредством чтения вслух в солдатских и офицерских палатах душеспасительной литературы.

К раненым он относился более или менее терпимо. Но к тем больным, которые не имели счастья получить на фронте пулевое или осколочное ранение, а подцепили дизентерию, тиф, туберкулёз, заработали радикулит в окопной сырости, язву желудка от походных кухонь, граф презирал и считал симулянтами.

В госпитали граф любил нагрянуть неожиданно, как лиса в курятник. Точная дата визита превосходительства стала известна всего за сутки, и то случайно. Накануне чиновник министерства, приятель главного врача, шепнул ему за вистом, предупредил.

Всю ночь в коридорах шумно работали полотёры, не давали раненым спать. Ещё до рассвета сестёр отправили гладить бельё. Не хватало матрасов. Со склада привезли старые чехлы. Их поспешно штопали и набивали соломой.

Раненых, лежавших в коридоре, следовало разместить по палатам. Стали сдвигать койки, и несколько тут же сломались. Кинулись искать столяра. Нашли, но он был пьян. Накануне вечером праздновал день ангела своей супруги, причём в гостях у него были три приятеля, госпитальных санитара, которые тоже не успели протрезветь к утру. К обычному госпитальному букету запахов примешался дух перегара. Из кухни воняло пригоревшей кашей, вонь не выветривалась, а нос у превосходительства был весьма чуток. Главный врач сорвался, схватил за локоть кладовщика, тряс его и кричал так, что вспотел. Бедняга кладовщик не придумал ничего лучшего, как послать старика сторожа в ближайшую галантерейную лавку за одеколоном, чтобы опрыскать все помещения. Вскоре дышать в палатах и коридорах стало невозможно. Одеколон был самый дешёвый.

Михаил Владимирович столкнулся с Таней на лестнице. Она неслась вниз со стопкой историй болезни, при этом голова её была повёрнута назад, она кричала сестре Арине, стоявшей сверху:

— Ещё два травматических невротика из пятой офицерской!

Профессор поймал дочь на лету. Щёки её пылали, над верхней губой выступили капельки пота.

— Что ты бегаешь?

— Арсений Кириллович договорился в Обуховской, они возьмут наших невротиков, у них места есть!

— Что ты бегаешь? — повторил профессор и слегка потряс Таню за плечи.

— Так ведь превосходительство… — растерянно прошептала Таня, как будто просыпаясь.

Назад Дальше