Евпраксия - Павел Загребельный 13 стр.


Он ждал ее, а она сидела в келье и разглядывала украшения, свои, киевские, перебирала их, словно воспоминания детства. Больше всего ей нравился прозрачный шар на низеньком золотом треножнике, откуда-то (кто знает, откуда?) привезенный князю Всеволоду. Евпраксия всматривалась в глубину шара, видела там далекие, навеки утраченные миры, весны расцветали в той глубине, сверкало золотом солнца лето, в сверкании слез вставало детство и прощание с детством, чистотой, чеберяйчиками – предвестниками жизни радостной, раскованной, возвышенной.

Генрих при встречах смеялся над ее чеберяйчиками. Это напоминало ему сказки о шварцвальдском озере Муммельзее. Рассказывают, будто там под водой и под землей живут маленькие человечки, нимфы, наяды, будто дают они взаймы крестьянам хлеб, припасы, деньги. Ну кто в это может поверить?

Тогда Евпраксия обижалась за своих чеберяйчиков. Много было таких, что не верили. Одна женщина поздней осенью родила ребенка в поле. Никто ей не помогал, никакой подстилки не было, чтоб положить на голую землю. Тогда появился чеберяйчик и принес женщине охапку соломы. Она отказалась. Дитя – на грубую солому? А дома нашла соломинку, что пристала к одежде. Соломинка была из чистого золота. Вот какие у нас чеберяйчики!

А тем временем вокруг царила жизнь грубая, грязная, жестокая.

Император со всеми в аббатстве держался холодно-сдержанно. Неприступность снежной вершины. Неприступный и как бы отсутствующий здесь. Высокомерием и сдержанностью он, всем показывая словно нарочно равенство свое и Евпраксии, указал недвусмысленно на место, надлежащее занимать остальным, не исключая и Заубуша, – где-то внизу, вдалеке от вершины. Впрочем, барона теперь не очень трогало подчеркнуто-напускное пренебрежение императорское.

Он умел извлекать пользу для себя даже из подобного. Играй на пороках тех, кто вверху, и несчастьях тех, кто внизу, – и всегда будешь с выгодой.

Заубуш был твердо убежден, что главное в жизни – удовлетворять желания, сама жизнь есть не что иное, как удовлетворение желаний. Похоть и алчность прорывались у барона на каждом шагу, умственная никчемность этого человека превосходила даже его тщеславие.

Заубуша, конечно, раздражало странное поведение императора, он всякий раз безуспешно пробовал намекать Генриху на то, что лакомые кусочки надо глотать без размышлений и промедления. Ведь и меч ржавеет, коль его долго держать в ножнах. Император оставлял без внимания бесстыдные намеки Заубуша. Словно в ответ велел показать винные погреба аббатства, без сопровождения, без верного барона, с одной Евпраксией спускался туда. Они блуждали по узким проходам меж огромными серыми бочками, император цедил красное вино, наливал в бокалы из зеленоватого сирийского стекла; Генрих и Евпраксия смотрели друг на друга сквозь стекло, сквозь вино, сквозь сумерки подземелья. Что видели? Какие миры?

Аббатиса Адельгейда, видно, смекнула, что ухаживания императора за русской княжной зашли излишне далеко. И продолжаются излишне долго. Теперь она попыталась изобразить свое аббатство этаким мирным прибежищем науки и всяческих достоинств. Заубуша это совсем уже вывело из себя. Пока император без смысла и без конца разглагольствовал с русской княжной, барон вынужден был пребывать в нервическом состоянии. Жаждал удовольствий, но должен был опасаться удовлетворить их, раз его император вел себя так странно. А ведь просто невыносимо быть среди такого множества молодых женщин и не получить возможность переспать хотя бы с одной из них.

Заубуш упорно добивался Журины, но женщина не поддавалась, вела себя осторожно, если приходилось выходить за ворота аббатства, то старалась, чтоб сопровождал ее Кирпа и еще кто-нибудь из своих дружинников. Ни Кирпу, ни дружинников барон, ясное дело, не мог считать для себя соперниками, но счел необходимым заранее устранить и эту, пусть незначительную, помеху. В некий день дружинники исчезли. Первым обнаружил это отец Севериан, который не разделил участи дружинников лишь благодаря своему духовному сану, но тоже чувствовал себя под угрозой; он быстро направился к Евпраксии и сообщил ей, что ее люди, то есть воевода с воинами, бесследно исчезли.

Евпраксия спросила у Адельгейды, что произошло, аббатиса ничего не знала.

Никто в Кведлинбурге не ведал, куда подевались русские. Жили мирно, были приветливы, доброжелательны, может, кто-то из них и прижал в темном углу какую-нибудь толстоногую девку, но сделал такое с надлежащей бесшумностью, по-воински, умело и быстро. Никто ничего не имел против этих добрых людей.

Умели они еще варить пшеничное пиво, чего здесь никто не умел; пиво пришлось кведлинбурждам по вкусу, так кто же мог поднять руку на эдаких умельцев?

Несколько дней ожидания ничего нового не принесли. Журина плакала, не прячась. Евпраксия запечалилась и возмутилась, на все приглашения императора отвечала отказом, да так, что он, удивленный, прислал спросить, что с нею случилось, и тогда она передала письмо, в котором жаловалась на допущенное насильство и просила, чтобы он своей властью помог восстановить справедливость.

Снова все здесь ей мгновенно опротивело, она задыхалась в окружении холодного камня, угнетало ее вечно низкое небо, мокрая бугристая земля, пугали черные леса. Они стояли, будто горелые, а меж деревьями – пустая даль, как между чужими людьми. Была она чужой для всех, такой и осталась.

"И узнаете правду, а правда вас сделает свободными". Угрозы отовсюду, угрозы всегда, неотвратимые и жестокие, – вот и вся правда. Император рассказывал ей о превратностях своей борьбы. Ради чего все его битвы? Чтоб вот так исчезали добрые люди? Чтоб маркграфы гнали в рабство соседей-славян, связанных подобно стае охотничьих собак? Исчезли дорогие ей люди. Все девять. Дело само по себе угрожающе-зловещее, а если еще принять в соображение, что у нее теперь совсем нет больше никого? В это страшно поверить! Что сказал бы император, если б, однажды проснувшись, не нашел в своем государстве ни одного подданного, ни одной живой души? А в ее маленьком государстве произведено почти такое опустошение.

Генрих ничего не знал. Император никогда ничего не знает про долю обычных людей. Не ведает, откуда что берется, куда девается. Не углубляется в мелкие перемены, потому отдельные судьбы не волнуют его. В его руке сила обобщения, высшая сила, высший порядок. Душами отдельных людей пусть занимаются священники, для императора существует люд. Воинов в битве пусть расставляют бароны, для императора существует войско.

Бургграфы пусть чинят суды каждый в своем городе, он вершит суды имперские. Он обобщает, надзирает, держит в руках связи всего государства.

Углубиться в одиночные явления, попробовать постичь суть каждого события, сойти с высот вниз, погрязнуть в надоедливую повседневность – это все равно, что возвратиться в первоначальное состояние в те дни, с которых начинал он свое восхождение на неприступные вершины власти.

Однако на этот раз он должен был вмешаться, заинтересоваться, узнать.

К этому толкало его еще неясное самому чувство, под властью которого пребывал он здесь, в Кведлинбурге, толкала удивительная сила, что приковала его к русской княжне, вынудила на время даже изменить своим привычкам, своей натуре, чуть ли не заискивать перед этой, в сущности, девчонкой – и когда? Когда повержены все противники, когда он возвысился над всеми, когда он ставит князей, назначает епископов и самого папу, когда города покорно распахивают пред ним ворота, соседние властители шлют сговорчивых послов, заморские короли ищут его расположения.

Генрих кликнул Заубуша, до его прихода нетерпеливо метался по холодному дворцовому покою, гремел меч по каменному полу; в который уж раз с отвращением взглядывал Генрих на обитый позолоченно-линялой кожей потолок, на резные неуклюжие стулья – наследство императоров-саксонцев, на огромный стол, под которым при них спали когда-то охотничьи псы, чьим тяжелым духом провоняло – до сих пор не выветрить – неприветливое помещение.

Барон притащился на своей деревяшке, скучный и кислый. Все эти дни пил много и охотно, Генрих и сам пил со своими баронами, а теперь, словно забыв об этом, сердито гаркнул Заубушу:

– Пил?!

– Пил, – спокойно сказал Заубуш.

– Кому служишь – забыл?

– Помню.

– Бесчинствуешь?

– Сто тысяч свиней, кто жалуется?

Император подбежал к барону, швырнул ему в лицо письмо.

– Где?

Свернутая в трубку бумага упала на пол. Заубуш неуклюже наклонился, подчеркивая, как трудно ему наклоняться, да Генрих знал, каким гибким и ловким может быть он и с деревянной ногой. Не дав барону опомниться, обрушил снова угрожающий вопрос:

– Русские где?!

– Русские?! – Заубуш наконец поднял письмо, не разворачивал его, посмотрел на императора. Они много лет знали друг друга. Гнев императора бывал страшным, но барон за эти многие годы понял: без Заубуша Генрих обойтись не сможет. Даже псы покинули императора, когда он перебирался через горы, торопился вовремя вымолить прощения у Гильдебранда. А Заубуш был с ним. Был с ним в той римской церкви, где на Генриха напали двое с обнаженными мечами. Нападение тем более неожиданное, что страшнейший враг императора Гильдебранд тогда уже был мертв. Но остались враги помельче.

– Русские где?!

– Русские?! – Заубуш наконец поднял письмо, не разворачивал его, посмотрел на императора. Они много лет знали друг друга. Гнев императора бывал страшным, но барон за эти многие годы понял: без Заубуша Генрих обойтись не сможет. Даже псы покинули императора, когда он перебирался через горы, торопился вовремя вымолить прощения у Гильдебранда. А Заубуш был с ним. Был с ним в той римской церкви, где на Генриха напали двое с обнаженными мечами. Нападение тем более неожиданное, что страшнейший враг императора Гильдебранд тогда уже был мертв. Но остались враги помельче.

Никогда не бойся врагов великих – бойся мелких. Они и прислали подкупленных убийц на мессу. А те не приняли в расчет барона: калека. Это и погубило их, Заубуш ловко подставил одному нападавшему свою деревяшку, и тот полетел вниз головой, а другого свалил удар Заубушева меча. Калека, не сдавайся!.. После того случая император согласился с бароном, что "молитвы надо оставить попам". В церковь император пошел здесь, в Кведлинбурге.

Видно, княжна затащила его туда. И это письмо ее рук дело: обвиняет его, Заубуша. Вот уже много лет никто не обвинял его. Не решались. Не смели.

– Тут написано обо мне? – спокойно спросил императора.

– Написано, что написано, – глаза Генриха заволакивала пустота, первый предвестник бешенства; он не очень боялся и таких приступов, но коль замешана женщина, должно быть осмотрительным.

– Если это о русских свиньях… – начал осторожно.

– Рыцари княжны Праксед! Где они?

– Узнаю, ежели интересуешься, император.

– Велю! Где? Ты виноват – знаю!

– Сам не вмешивался, но, заботясь…

– Где они?

– Тут, в Кведлинбурге. Пришлось…

– Веди, показывай!

– Может, завтра, император? Ночь…

– Веди! Эй, кто там!

Не допытывался у Заубуша, знает ли, куда вести. Должен знать. Этот все знает.

Горели факелы, тускло посверкивало оружие. Нетерпеливо-учащенно дышал император. Заубуш нарочно медленно волочил свою деревяшку. Спешить не стоило. Такое не показывают и простым смертным, кому суждено на этом свете испытать все самое горькое. Дьявол ее забери, эту русскую девку, сто тысяч свиней!

Миновали винные погреба, те самые, где император пил с Евпраксией вино – их молчаливое причастие, как он думал, их совместной великой судьбе; спускались куда-то ниже, углубляясь в таинственные подземелья; гремели кованные железом двери, несло сыростью, мраком, смердящей столетней грязью, пугающей потусторонностью. Оттоны умели строить не только крипты для мощей святых мучеников, но и бездонные каменные мешки для мучеников живых. Камень слезился водой, бил диким холодом, мрак косматым туманом накатывался отовсюду, гнетом наваливался на людей, гасил огонь. Еще одна дверь, еще, скрежещет поднимаемая разбухшая дверца-крышка, разверзается какая-то каменная пасть, в ней мрак еще более страшный, слышно, как там в глубине где-то далеко, будто в центре земли, плещется вода, и еще какие-то шорохи доносятся оттуда, какие-то вздохи. Неужели там люди?

– Эй, кто там? Живы?

Сам германский император спрашивает, дело небывалое и невероятное, но тем, кто внизу, все равно, они ко всему равнодушны, они шлепают по невидимой в черном холоде воде, барахтаются, блуждают впотьмах, а может, уже умерли, и вода колышет их тела, плавают они среди нечистот и подохших крыс, среди обломков и остатков давних преступлений и проклятий.

Император взглянул на Заубуша, и тот испугался – пожалуй, впервые после нападения в лесу под Гарцбургом. Если те, что внизу, и впрямь подохли, то неизвестно, выйдет ли барон отсюда.

– Эй, сто тысяч свиней! – заревел во мрак, в зловеще отверзнутую пасть Заубуш. – Тут Генрих, император, он вас спрашивает! Отвечайте?

Молчанье. Плеск воды внизу – мертвый и страшный плеск. Император снова взглянул на Заубуша; в побелевших глазах Генриха приговор. Заубуш готов был сам прыгнуть туда, плюхнуться в воду, лишь бы убедиться, что те – еще живы. И те, снизу, словно сжалившись над одноногим, подали голос:

– Что императору нужно?

Генрих отскочил от отверстия, стиснул рукоятку меча, весь напрягся, словно собирался рубиться.

– Вытащить всех! Мигом?

– Сделаем, император, – Заубуш потерял привычную насмешливость, стал послушным и покорным. – Сделаем все, как велишь. Тебе лучше уйти отсюда.

Твое драгоценное здоровье…

– Мое здоровье – не твое. Останусь тут.

– Император!

– Я сказал!

Принесли узловатую веревочную лестницу, скинули вниз, в глубину; долго никто не показывался оттуда, потом по одному стали появляться. С лохмотьев струилась грязная вода. Тела, синие от холода. Растрепанные бороды. Исступленные глаза. Не люди – мертвецы. Девять человек. Все целы.

Все держатся на ногах. Какой силой? Впереди – косоплечий, широкий в кости, поблескивает зубами то ли в улыбке, то ли от ненависти, которую не может, да и не хочет скрыть.

– За что ты их? – спросил спокойно Генрих Заубуша. Не интересовался, кто бросил сюда русских, знал, не спрашивая. Барон тоже знал, что сейчас выкручиваться не след. Надо говорить все. Но что же он должен был говорить? О дикой русской бабе? Заперли ее в аббатстве. Хотел он ее осчастливить – не поддалась из-за глупости. Но о таком императору не говорят. О его, Заубуша, ненависти к славянским свиньям? Оставим до другого раза.

Он долго не задумывался.

– Обычное дело.

– Знаешь закон, который запрещает бросать камень в быка, впряженного в плуг, и крепко затягивать ему ярмо?

– Было подозрение…

– Какое?

Заубуш замялся.

– Говори!

– Княжна…

– Ну!

– Пренебрегала германскими мужами. Не отдалась даже своему мужу на брачном ложе. Держала возле себя… этих. Как мужчин.

– Врешь!..

– Слово, император!

Неожиданно шагнул вперед Кирпа.

– Хочу сказать.

– Знаешь наш язык? – не поверил император.

– Сидел тут пять лет. Голова на плечах есть.

– Что хочешь сказать?

– Твой барон врет!

– Объясни.

– Княжна чиста, как слеза.

Император молчал. Смотрел на Заубуша. Потом сказал:

– Пошел прочь.

– Император!

– Вон!

А русский добивал барона:

– Она невинна, клянусь крестом.

И упал на колени. И остальные восемь тоже упали на колени. Встать уже не могли – не было сил.

Тогда Генрих остановил Заубуша:

– Стой и слушай. И пусть знают все. Я беру русскую княжну в жены.

– Император!

– Она станет императрицей!

И только произнеся эти слова, понял, что они жили в нем все дни, жили подсознательно, никак не могли родиться, нужен был толчок, потрясение, какое-то необычное событие. И вот оно произошло. И на сей раз, как всегда, помог Заубуш. Помог, не думая помочь. Генрих был почти благодарен барону, взглянул на него чуть ли не ласково. Тот отвел глаза. Страх у него уже прошел, Заубуш мгновенно уловил перемену настроения у Генриха, теперь император будет ждать похвалы своему неожиданному и, правду говоря, нелепому решению. Сделать эту русскую выдру императрицей? За какие добродетели? И как о том будет объявлено миру? Император объявил решение.

Где, перед кем и как? Все, все рушится. Минуту назад ради никчемных русских свиней чуть было не принес в жертву его, Заубуша. За тридцать лет власти Генрих свершил столько преступлений, что еще одно, пустяковое, к ним ничего бы не добавило. Многие тысячи истреблены, высокодостойных мужей не щадили, так что значили бы какие-нибудь пять или девять пришельцев-чужеземцев – не больше воши печеной, право слово, сто тысяч свиней! Генрих забыл, что он император Священной Римской империи, пренебрег достоинством императорским, чуть сам не полез вытаскивать тех грязных свиней оттуда, где и следует им быть по всем законам земным и небесным. А потом еще и такое объявление!

Барон разгневанно сопел, громко стукал деревяшкой, – император не замечал раздраженности своего подручного.

Наконец ему открылось то, что скрывалось и зрело в глубине души.

Праксед станет императрицей. Он уже видел ее не такой, как до сих пор.

Представала пред ним в императорском убранстве, в короне и горностаях, прекрасна красой и ростом, чистая, как снег, любому видно – молодая, брови вразлет, нос точеный, лицо светлое, очи дивно-большие, русая, радостная, сладкоголосая, чудо, чудо средь женщин! Походка, жесты, повороты головы – все дышит целомудрием. Рождена быть императрицей. Служить еще большему возвышению Генриха. В ней кровь ромейских кесарей и русских великих князей. За ней полсвета – могучая, богатая, загадочная Русь, которой нет предела, пред которой многие и многие заискивают. Аббатиса Адельгейда неизвестно с какими намерениями – добрыми или злыми – нашептывала да нашептывала брату – и о происхождении, и о добродетелях, и о привлекательности русской княжны, может, по обыкновению старалась подсунуть императору наложницу, как делала всякий раз при его приезде в Кведлинбург, но на сей раз произойдет иное, он сделает эту девушку императрицей, а свою несчастную сестрицу отблагодарит, отблагодарит тем, что при возведении на престол даст Праксед имя Альдегейды. О, Генрих умеет ценить услуги и быть великодушным!

Назад Дальше