Жизнь Кости Жмуркина, или Гений злонравной любви - Чадович Николай Трофимович 5 стр.


Идейным обеспечением для самозваных хунвейбинов служили несколько томов собрания сочинений Мао, похищенных в тот момент, когда идеологически вредные книги по особому списку изымались из школьной библиотеки. Вскоре Костя и его друзья при каждом удобном случае к месту и не к месту стали цитировать афоризмы Великого Кормчего. На внутренней стороне откидной крышки Костиной парты был вырезан бессмертный лозунг «Винтовка рождает власть». После окончания урока вслед измученному учителю неслись афоризмы, разъясняющие тактику партизанской войны: «Враг приходит, мы уходим. Враг остается, мы его беспокоим. Враг уходит, мы возвращаемся». Все уроки напролет на задних партах малевались дацзыбао, направленные против преподавателей и отличников. Пригодились и Костины способности к стихосложению. Он сделал вольный перевод гимна бойцов «культурной революции». Припев там был такой: «Как в туалете не обойтись без бумаги, в бурном море не обойтись без Кормчего».

Вершиной его поэтических экзерсисов в ту пору по праву считался марш хунвейбинов, написанный на популярный мотив хали-гали. Начинался он так:

Ну и так далее. Тем не менее Костя сумел добиться лишь клички Линь Бяо. Председателем Мао большинством голосов избрали рыхлого, плаксивого и мнительного Петю Драчева, больше других в классе похожего на китайца. Главным ревизионистом был назначен тихий и безответный еврей Рувик Гланц, отличник по всем предметам, кроме физкультуры. После уроков ему вешали на шею свежий дацзыбао с перечислением всех мыслимых и немыслимых грехов, выводили в школьный двор и заставляли публично каяться, приседая при этом на одной ноге или подтягиваясь на перекладине. Приседать Рувик еще кое-как приседал, но на перекладине висел, как сосиска. Нельзя сказать, чтобы он саботировал волю коллектива. Наоборот, он вкладывал в попытки подтянуться все свои жалкие силенки. Каждая его тонюсенькая мышца лихорадочно трепетала, черные глаза излучали древнюю иудейскую скорбь, голенастые ноги дрыгались, как у висельника, но тело ни на сантиметр не подавалось вверх. Выглядело это настолько комично, что не только хунвейбины, но и посторонние зрители захлебывались от смеха. Обычно муки Рувика на этом и заканчивались. Его осторожно снимали с перекладины, отряхивали и в виде компенсации даже соглашались сыграть с ним в шашки, на что в обычных условиях вряд ли кто решился бы. Быстро и без всякой радости обыграв всех соперников, Рувик уходил – все такой же печальный, тихий и пришибленный. (Так он и в Штаты уехал – с затаенной обидой, ни с кем не простившись. Говорили, что там он закончил престижный колледж и устроился конструктором в НАСА.)

Хунвейбины тем временем обнаглели до крайней степени. Как иногда на дружеской вечеринке шуточная потасовка перерастает в безобразное мордобитие, так и невинная поначалу забава превратилась постепенно во что-то совершенно иное. У Мао-Драчева, за которым теперь постоянно следовала свита прихвостней, даже походка изменилась. Утирая рукавом сопливый нос, он вещал загадочные фразы, напоминавшие высказывания Председателя только по форме. Одного его слова было достаточно, чтобы вся свора набросилась на очередного «правого элемента», накануне отдавившего Пете ногу или не позволившего ему откусить от своей булочки.

Костя, по уши погруженный в создание эпохальной поэмы о роли Цзян Цин в создании китайской атомной бомбы, эти опасные метаморфозы заметил слишком поздно. Дружеские увещевания и даже шуточные тычки под ребро не возымели действия. Драчев как-то странно глянул на него своими раскосыми глазами и с пафосом заявил: «Два тигра в одной бамбуковой роще не уживутся». Вокруг Кости сразу образовался некий вакуум. Первые признаки опасности он ощутил, когда среди посвященных прошел слух о подготовке внеочередного пленума, призванного искоренить «тайную антипартийную клику». (Все пленумы, как очередные, так и внеочередные, проходили в заброшенной котельной, где имели привычку опохмеляться по утрам алкозависимые работники местного коммунального комбината. Пустая тара являлась основным источником пополнения партийной кассы.) А уж когда было обнародовано свежее дацзыбао, прямо называвшее Костю «империалистическим прихвостнем, последователем Пэн Дэхуая и противником линии по исправлению стиля», он решил упредить надвигающуюся расправу. Не надеясь на свои собственные силы (даже самых задушевных его приятелей заразило это безумие), Костя провернул операцию, в среде борцов за чистоту партийных рядов вполне традиционную, но по человеческим меркам – подленькую, то есть попросту подсунул анонимку под двери школьного комитета комсомола.

Реакция последовала мгновенная и неадекватная. Участь хунвейбинов можно было сравнить разве только с судьбой другой молодежной организации, за двадцать лет до этого действовавшей в городе Краснодоне, разве что в шахту никого не сбрасывали. Всех заговорщиков подвергли допросу с пристрастием. Томики Мао, дацзыбао и партийный архив, представлявший собой записную книжку Пети Драчева, изъяли сразу, однако оружие, валюту и множительную технику безуспешно искали после этого еще целую неделю.

Громкого дела, впрочем, не получилось – времена были уже не те, да и уполномоченный госбезопасности, недавно уже наказанный за политическую близорукость (на историческую родину внезапно отчалила заслуженная учительница республики Роза Борисовна Пинская, в прошлом первая пионерка города, подпольщица и член бюро райкома партии), решил не дразнить попусту вышестоящих баранов. Все шишки обрушились на несчастного Драчева, признанного вдохновителем и организатором преступного сговора. Его одного поперли из школы. По отношению к остальным хунвейбинам ограничились головомойкой. Костю вообще не тронули. Анализ дацзыбао не позволял определить, кто же он на самом деле – жертва или преступник. Постепенно шум улегся, но Костя, раздружившийся с Петей, еще долго с волнением отыскивал в газетах все, что касалось событий к Китае. Закончилась эта эпопея, как известно, печально: ошельмованных хунвейбинов загнали в трудовые коммуны, маршал Линь Бяо сгорел в небе над Монголией, Цзян Цин попала в жесточайшую опалу, а идеи Мао зачахли если не по форме, то по существу.

А Петя Драчев каким-то образом закончил Духовную семинарию и принял захудалый приход, затерявшийся среди болот Полесья. Священник из него, по слухам, получился неплохой, хоть и пьющий (последнее и неудивительно, если учесть, что подношения от паствы поступали главным образом в виде свиных колбас и самогона-первача). Лишь иногда, пугая домочадцев, он начинал нести какую-то ахинею о «собачьей банде правых оппортунистов» и «бумажных тиграх».


В возрасте шестнадцати лет Косте, уже успевшему проштудировать Ремарка, Хемингуэя и кое-что из Фолкнера, попала в руки затрепанная «Роман-газета». Длинное и сухое название напечатанной в ней повести не обещало юному литературному гурману ничего особенного. Какой такой «Один день…»? Совсем другое дело, если бы речь шла про ночь, лучшую подругу бандитов и влюбленных. Однако Бася Соломоновна, сделавшая Косте этот презент, повела себя как-то странно. «Возьми, тебе должно понравиться». Сказав это, она отвела глаза в сторону, как делала всегда, выдавая несовершеннолетним читателям книги, содержавшие постельные сцены или зубодробительно-кровопускательные приключения.

Тема повести в принципе не была для Кости каким-то откровением. И до этого ему приходилось слышать рассказы старых и не совсем старых людей о том, как перед войной «очищались» приграничные территории (волки так не чистят овечьи стада!); как после каждого совещания партхозактива председатели колхозов и директора заводов прощались друг с другом, не уверенные в том, что им придется встретиться завтра; как ночью, заслышав шум редкого тогда автомобиля, люди поголовно вставали и одевались, а если кара, миновав их, обрушивалась на дом соседа – с облегчением вздыхали и садились пить чай.

Однако это были всего лишь слова, а верить словам старших продолжали только самые наивные девчонки. Нет, никто не собирался уличать их во лжи, но то, о чем вещали учителя, лекторы и дикторы радио, настолько разительно не совпадало с действительностью, что воспринималось примерно так же, как утреннее умывание – акт бессмысленный, но в силу каких-то малопонятных условностей необходимый.

Зато в то, что было напечатано тусклым шрифтом на желтой газетной бумаге, Костя поверил сразу и безоговорочно. Был как раз тот случай, когда каждое слово било в цель если не как пуля, то как маленькая раскаленная дробинка. Усатое божество погибло для Кости во второй – и в последний раз.

Закончив чтение, он мысленно поблагодарил автора, чем, безусловно, оказал ему медвежью услугу. Еще Костя подумал о том, что человеку, посмевшему сразиться с этим чудовищем – пусть даже мертвым, – можно простить гораздо больше, чем пресловутая кукуруза, никогда не выраставшая в этих краях выше чем на метр, бесконечные «прерываемые бурными и продолжительными аплодисментами» пустопорожние речи, вышитые украинские сорочки и развал всего, что еще можно было в стране развалить.

Реакция некой трансцендентной канцелярии, ведающей расстановкой землян на всех постах, начиная от последнего нищего и кончая папой римским, не заставила себя долго ждать – отца семилетки, творца совнархозов и покорителя космоса той же осенью взяли к ногтю (народ, наивный, как дитя, бурно приветствовал это событие), а звезда усача мало-помалу вновь начала восходить.

Вот так Костя и жил. Любил битлов, Высоцкого, Че Гевару, братьев Стругацких, сборную страны по футболу, сырокопченую колбасу, вольную волю, арабских друзей-союзников и свою непутевую родину. Недолюбливал Пьеху, Александра Казанцева, подлых людей, сионистских агрессоров и перловую кашу.

Выводы делайте сами.

Глава 10 Каторга

Эти строки экспромтом родились в бритой наголо Костиной голове светлой июньской ночью, когда на глухом разъезде Транссибирской магистрали воинскую команду, в которой он состоял, перегружали из теплушек в крытые армейские грузовики.

Весь долгий и тряский путь они горланили песни и бутылку за бутылкой пускали по кругу водку, купленную на последние – и уже ненужные – деньги в ресторане иркутского вокзала. Сержанты, по двое сидевшие в каждой машине, веселью не препятствовали, но и участия в нем демонстративно не принимали. Костя случайно перехватил взгляд одного из них, искоса брошенный на новобранцев, и столько в этом взгляде было равнодушного презрения, что его мороз по коже продрал. Так, наверное, римские легионеры смотрели на пленных галлов или фракийцев.

Наконец машины замедлили ход, и передняя требовательно просигналила. Под шинами зашуршал асфальт. К этому времени чистая вода рассвета уже окончательно растворила ночной сумрак, и Костя, сидевший впереди, у самой кабины, через щелку в брезенте обозрел местность, которая на ближайшие пару лет должна была стать для него домом, школой и каторгой одновременно.

Представшая его взору картина могла ошарашить кого угодно. За бетонным забором, увенчанным козырьком из ржавой колючки, тускло поблескивали серебристые купола, своими размерами мало в чем уступающие египетским пирамидам, а между ними торчал лес антенн самых немыслимых размеров и конфигураций.

Сырое и серое земное небо печально взирало на всю эту зловещую марсианскую технику.


Дальнейшие события этого памятного дня разворачивались с бездушной механической слаженностью, свойственной тюрьмам, казармам и убойным цехам мясокомбинатов. Рекрутов загнали в унылое кирпичное строение, о назначении которого красноречиво свидетельствовали высокая закопченная труба и закрашенные известкой окна. (Многочисленные смотровые щели, проделанные в матовой поверхности стекол, указывали на то, что здесь раз в неделю проходят помывку офицерские жены и дочки.) Тут их заставили раздеться, недостриженных достригли, пьяных кое-как протрезвили, после чего всех загнали под горячий душ, снабдив предварительно крошечными кусочками хозяйственного мыла.

Тем временем целая свора старослужащих, именовавшаяся «комиссией по утилизации неформенного вещевого имущества», отдирала подметки у их ботинок и кромсала на лоскутья их пиджаки и брюки, отдавая, впрочем, приоритет вещам поплоше. Как только двое заспанных офицеров, назначенных приглядывать за порядком, вконец раззевались и вышли на воздух покурить, разрушительная деятельность мгновенно сменилась созидательной – все годное для ношения барахло было упрятано в заранее приготовленных тайниках. Затем настала очередь багажа. Тут уж пошло натуральное мародерство. Одеколон, электробритвы, консервы и чай как ветром сдуло. В одном из чемоданов обнаружилось громадное количество пилюль и таблеток. «Колеса! – уверенно заявил какой-то ефрейтор, распихивая лекарства по карманам. – Ну и побалдеем!» На возвращающихся в предбанник голых хозяев всего этого имущества внимания обращалось не больше, чем на мокриц, копошившихся в углублении водостока. Да и недосуг было новобранцам бросаться сейчас на защиту своего немудреного барахла – коптеры уже приступили к раздаче обмундирования. Действовали они по принципу «Бери, что дают».

– Как же я это носить буду? – удивился Костя, примеряя галифе, необъятные, как порты Ильи Муромца.

– Ничего, с кем-нибудь поменяешься, – хладнокровно ответили ему.

– А почему кальсоны без пуговиц?

– Потому, что ты рылом не вышел, – окончательно срезал его коптер, который лично своим рылом мог законно гордиться – не во всякий унитаз оно бы пролезло.

Особенно туго пришлось болезненно-полному мальчику интеллигентного вида (похищенные лекарства, надо полагать, принадлежали именно ему). Обрядить толстяка кое-как обрядили, но вот с обувкой вышел конфуз – перед его пухлыми икрами спасовали самые просторные кирзовые голенища. Два дюжих коптера, словно инквизиторы, пытающие еретика с помощью испанского сапога, рыча от злости, трудились над ним – и все тщетно! Выход был найден по-армейски простой. Плачущего мальчика всунули в огромные постовые валенки, в коих ему пришлось впоследствии проходить по жаре целую неделю, пока гарнизонный сапожник не вставил клинья в сапоги подходящего размера.

Часам к восьми новобранцы были кое-как экипированы. Их строем погнали на завтрак, калорийность которого, рассчитанная на строго научной основе, была основательно поубавлена стараниями начпрода, завстоловой, поваров и еще великого числа других людишек, к пищеблоку никакого отношения не имевших, но постоянно возле него ошивавшихся.

Если (условно говоря) для бойцов-первогодков солдатская служба, которую и так-то медом не назовешь, имеет вкус пота пополам с черным хлебом, то для новобранцев, прямо от маминой юбки угодивших в учебную роту, или, как принято говорить, – «в карантин», она оборачивается полынью и уксусом. Никогда в жизни, ни до, ни после этого, Косте не приходилось слышать ничего более отвратного, ничего более неприемлемого его организму, чем молодецкий выкрик дневального «Р-р-рота, подъем!», Этот вопль разделял бытие на спасительный сон и жуткую явь, он возвращал душу, сумевшую за ночь вкусить толику покоя, в ноющее, не успевшее отдохнуть тело. Все последующие шестнадцать часов состояли из построений, проверок, осмотров, марш-бросков, подтягиваний на перекладине, вдалбливания уставов, рытья траншей, уборки туалетов, хорового исполнения строевых песен душераздирающего содержания и бессмысленной, выматывающей шагистики, после которой просоленная потом гимнастерка стояла колом.

Краткой разрядки нельзя было достичь даже в нужнике, ибо посещать его можно было только с разрешения начальства и на строго ограниченное время.

Особенно ненавистна Косте была процедура отхода ко сну, которая хоть и определялась фразой «отбой – сорок пять секунд», на самом деле могла растянуться на час и даже более. Добраться в давке до своей койки, раздеться, в идеальном порядке уложить обмундирование на табуретку, обернуть портянки вокруг голенищ, успеть нырнуть под одеяло – и все это за три четверти минуты! – представлялось Косте делом таким же трудновыполнимым, как, к примеру, бег по вертикальной плоскости. Ради выработки чувства здорового коллективизма результат отбоя засчитывался по последнему. Если запаздывал хотя бы один человек, вся процедура повторялась вновь.

Первое время пищи не хватало катастрофически – очевидно, сказывалась громадная потеря энергии. На столе, за который усаживалось сразу десять человек, не оставалось ни крошки. В сладких грезах Костя представлял себе, как, вернувшись домой, купит целую буханку белого хлеба, разрежет ее на положенное количество ломтей, на каждый ломоть выложит по тридцать граммов сливочного масла, добавит два кусочка сахара, а потом станет неторопливо пожирать эти сокровища, не опасаясь, что их отнимет какой-нибудь шустрый дембель.

Однажды, во время дележа порционной селедки, Костя зазевался, и когда очередь дошла до него, посреди алюминиевой тарелки красовался один-единственный кусочек, на который вдобавок претендовал и сидевший напротив тихий парнишка по кличке Шахтер (он почему-то чаще других попадал на разгрузку угля). За тарелку оба они ухватились одновременно, но серия обоюдных рывков победителя не выявила. И тогда в перестук ложек и дружное чавканье ртов вплелся новый звук – утробное звериное урчанье, похожее на то, которое издает кот, у которого отнимают добычу. Костя перевел взгляд с селедки на соседа и ужаснулся хищному оскалу, перекосившему его лицо. Нечто сходное, наверное, увидел и Шахтер, потому что отпущенная на волю тарелка тотчас рухнула на стол и никто к ней больше не прикоснулся до самого конца обеда.

Назад Дальше