Оглядев парня с головы до ног, артельщик предупредил:
— Завод казенный, но артель — моя. Так что не советую отбиваться от порядков. Коль работать, так лопату поглубже врезывай, а ежели в чем недовольство будет, не забывай: ты человек артельный…
Вся артель — семнадцать человек — жила вместе. В левом крыле барака было их общежитие — с дощатыми нарами, отдельным длинным дощатым столом, где они чаевничали, с железной печуркой, у которой сушили портянки. И без того тяжелый дух становился невыносимым, но открывать дверь, выстуживать барак артельщик не разрешал.
Он часто получал письма из деревни и, прочитав, всегда скучнел, валился на койку, загадочно произносил:
— Ну и дела… Ну и дела…
Однажды пояснил:
— Спрашивает Евдокия, как быть, вступать в колхоз или дожидаться лучших дней. А кто знает? Может, ни к чему нам это, ежели у меня артель… Как полагаешь?
— Не торопись, — советовал Гаврилыч, рыжеватый рассудительный мужик, носивший старые калоши вместо лаптей. — Обмозгуй.
— Отвечать надобно, — вздыхал тамбовский артельщик и, расчесавшись, свирепо дул в сколок гребня. — Ну и дела…
— Завтра отпишешь, — гнул свое Гаврилыч. — Утро вечера мудренее.
Но завтра отписать не удалось.
Дмитрий Николаевич вспомнил: в ту ночь сосед по койке надрывно кашлял и стонал от высокого жара.
Пришел доктор со слезящимися от сильного ветра глазами, прослушал больного, прописал микстуру и круговые банки. Обещал прислать медсестру. Уходя из барака, попросил Ярцева: «Ты, парень, рядом, последи, чтобы хоть поблизости не курили, больному и без того дышать тяжело».
Койка Ярцева была крайней в левом ряду, справа располагалась артель коновозчиков-грабарей. В их землячестве всегда было шумно, каждый вел себя вольготно, и никак артельщик не мог навести порядка. А нынче они опять не поладили меж собой. Белобрысый верзила по прозвищу Каланча, под сильным хмельком, цеплялся ко всем. Никто не мог его утихомирить. Он шастал меж коек, гнусаво распевал похабные частушки, вызывая ухмылки у мужиков.
В это время пришла ставить банки медсестра.
Она скинула телогрейку, размотала платок и, надев халат, раскрыла на табуретке чемоданчик. Затем вынула банки, флакон спирта, факелок и спички.
Ловко все получалось у нее. Синим пламенем вспыхнул спирт. Она подносила факелок к горлу банки и тут же прикладывала ее к костлявой спине больного. Чмок — и банка прилипала, втягивая бледную кожу.
Когда медсестра отвернулась, Каланча схватил флакон со спиртом.
— Что вы делаете? Поставьте на место! — крикнула она. — Это для больных.
Каланча повел осоловелыми глазами, промычал:
— Мое… — Он вытащил пробку, но никак не мог поднести флакон ко рту.
— Заберите у него спирт! — умоляюще просила медсестра, оглядываясь по сторонам. — Заберите!
Никто не сделал и шага.
И тогда она сама ринулась к нему. Но не успела. Каланча пихнул ее ногой. Она упала на грязный пол возле койки, где сидел Ярцев.
— Доктор! Доктор! Ну, что же вы!.. — жалобно стонал больной.
С посеревшим от боли и злости лицом медсестра поднялась и подошла к нему. Руки ее дрожали. Она посмотрела на погасший факелок.
— Что я теперь сделаю? Что?! — Она встретила взгляд Ярцева. — У него воспаление легких! А если он умрет?! Он может умереть! Ты слышишь?! — Она разрыдалась.
Кто-то вытолкал Каланчу из барака.
Пустой флакон валялся у дверей.
Еще ни разу с такой ясностью не вспоминалась эта история. В какое-то мгновенье Дмитрий Николаевич даже услышал голос медсестры, презрительный, гневный, осуждающий голос…
Прошло больше тридцати лет, а он все слышен.
В киоске у гостиницы Дмитрий Николаевич купил газету и поднялся на свой этаж.
В просторном номере была приятная аскетичность меблировки, суть которой Дмитрий Николаевич определил словами: «Ничего лишнего». И этим, пожалуй, обозначил отличие хороших гостиниц от квартир, где лишнего больше, чем необходимого.
Он принял душ и уселся с газетой в кресло.
Дмитрий Николаевич любил тишину: думалось легче и время текло медленней. А может, жизнь, проведенная в операционных, приучила к тишине, у которой своя тональность, такая знакомая и такая одинаковая. Только оттенков ее предвидеть никто не мог. Они возникали по ходу операции — от резкого возгласа до мертвой паузы.
Вечером раздался негромкий стук в дверь.
— Да, — отозвался Дмитрий Николаевич.
В комнату вошли женщина и мужчина. Остановившись у двери, они всматривались в лицо Дмитрия Николаевича, как бы сверяясь: не ошибка ли?
— Ярцев Дмитрий Николаевич? — уточнил мужчина.
— Да.
— Кравцов Родион Николаевич, — представился посетитель и слегка поклонился.
— Очень приятно.
— Моя жена… Зоя Викторовна. — Женщине на вид было под пятьдесят.
— Проходите, присаживайтесь, — предложил Дмитрий Николаевич, не понимая, что могло привести к нему этих незнакомых людей.
— Возможно, мы что-то перепутали, — с откровенностью бывалого человека начал Кравцов. — Вы извините. Прочли в газете о вашем приезде. А сегодня утром по радио слыхали ваше интервью. Вы говорили, что в тридцатые годы работали на стройке тракторного?
— Землекопом, — вставила Кравцова и улыбнулась.
— Мы тоже в то время работали на стройке, — продолжал Кравцов. — И был там один парень по фамилии, кажется, Ярцев, а звали Митька… И вот мы подумали, может, вы и есть тот самый парень? Я ему очень обязан. — И с надеждой спросил, поглаживая голову, — Вы меня не помните?
Дмитрий Николаевич пожал плечами.
— Ну, понятно, малость полысел, усы отпустил… И седина пробилась, — усмехнулся Кравцов.
В наступившем молчании они разглядывали друг друга.
— Нет, — сказал Дмитрий Николаевич. — Не помню. — Ему было неловко перед ними. Он походил по комнате и, остановившись возле Кравцова, сказал: — Давайте попробуем по принципу «горячо» или «холодно». Глядишь, найдем что-нибудь.
— Разумно, — оживилась Зоя Викторовна.
— Спрашивайте, — предложил Дмитрий Николаевич.
— Вы жили в бараке или землянке? — начал Кравцов.
— В бараке.
— В пятом? — Кравцов застыл в ожидании.
— Да.
— Прекрасно! — обрадовался Кравцов. — Там проживали две артели: землекопы и коновозчики-грабари.
— Правильно. Я был у землекопов.
— Ваш артельщик… кажется, Мухин.
— Нет, другой.
— Махалкин… Макарцев, Махоркин… — вспоминал Кравцов.
— Мухоркин, — вырвалось у Дмитрия Николаевича. — Горячо?
— Он! Точно, Мухоркин! А помните, у вас однажды драка была?
— Погоди, Родион, — остановила жена. — Если про драки, то весь вечер потратим. Сколько их было!
— Чаще грабари давали волю рукам, — заметил Дмитрий Николаевич.
— Тогда не просто драка началась. То вражья сила голову подняла. — Кравцов посмотрел в окно, где желтели, золотились вечерние огни. — Этот случай не помните? — обернувшись, спросил он.
— Когда склад горел и новый жилой дом?
— Это позже произошло. Я помню… Вода была за километр. Протянули рукава, а они порезаны… Только о другой драке речь. Меня били. Смертным боем.
— Принесли в санпункт, весь в крови, я глянула и решила: «Не жилец», — вставила жена.
Дмитрий Николаевич ждал, когда же Кравцов опять заговорит о Митьке Ярцеве, но тот почему-то все оттягивал, поглядывая на жену. А самому Дмитрию Николаевичу вспоминались только пьяница Каланча и избитая молоденькая медсестра.
Кравцова неожиданно поднялась, подошла к Дмитрию Николаевичу. В ее глазах блестели слезинки.
— Вы узнали меня? — спросила она.
— Нет… — Дмитрий Николаевич покачал головой.
— Это была я. Медсестру помните? Никогда не думала, что встретимся. Я тогда возненавидела вас. Никто не заступился. Вы помните?
— Помню.
— Простите, профессор…
Минутное молчание воцарилось в комнате.
Чтобы преодолеть неловкость, Дмитрий Николаевич обратился к Кравцову:
— Вы сказали, что тому парню… Митьке Ярцеву вы чем-то обязаны… Что же произошло? Расскажите.
— Хорошо, — согласился Кравцов. — Постараюсь поподробней. Я тогда был секретарем партячейки третьего участка. Сами знаете, в первое время трудности быта осложняли работу, вызывали недовольство. В первую очередь у сезонников. Вы помните, работали у нас всякие люди — и раскулаченные элементы, и уголовники, и артельные шабашники. За одно лето состав строителей сменился четырежды. И любой наш промах мог дать повод для провокации. В тот день из-за промашки заведующего в столовой не хватило обедов. И хулиганы стали бить посуду, орали: «Бросай работу! Нас обманывают!» Когда я и Лещев — он был председателем постройкома участка — прибежали в барак, то сразу услышали: «Бей их!» Я крикнул: «Тихо! Сейчас обо всем поговорим!» В ответ — пьяная ругань. Нас окружили, стали кричать: «Расценки не подымете — уйдем! Все артели уйдут!» И опять кто-то заорал: «Хватит митингов, бей их!» Гляжу — схватились за поленья. Какой-то пьяный бородач командует: «Ату их!» Сзади ударили, кто-то навалился на меня. Лещеву удалось вырваться, он побежал за помощью.
Меня стали бить… Сколько прошло времени, не помню. Но вдруг слышу крик: «Стойте, сволочи! Не троньте его! Стойте! Иначе сожгу! Всех сожгу!» Уже потом, в больнице, я узнал подробности. Какой-то парень из землекопов схватил бидончик с бензином, — бидончик всегда был возле печки для растопа сырых дров, — и облил бородача. Зажег коробок спичек и приказал: «Отпусти его! А то — спалю!» Бородач отпрянул. Парень поднял меня и вытащил на улицу. К нам уже бежали люди. Вот этот парень и был Митька… Кажется, по фамилии Ярцев.
По озабоченному лицу Дмитрия Николаевича было видно, что эта история ему неизвестна.
— Нет, — сказал он. — Простите, не припоминаю… А может, был другой Митька и тоже Ярцев?
— В одном бараке-то? Да мы бы знали, что есть однофамилец. Я потом заходил, расспрашивал. Но парня того не застал. Куда-то он перешел на новое место. Смотрю сейчас на вас — вроде тот самый…
— И я так думаю. Даже уверена, — запальчиво сказала Зоя Викторовна. — Просто сопоставьте факты. И вы все поймете. — Глаза ее блеснули. — Дмитрий Николаевич! Вы же сами вспомнили нашу стычку. Это произошло в пятом бараке. Я тогда не знала ни вашей фамилии, ни имени. Для меня существовал официальный для того времени адрес — пятый барак. Так и значилось в журнале регистрации вызовов. Через полгода, когда там же избили Родиона Николаевича, я хорошо помню, стала называть этот пятый проклятым. Это факт, а не догадка.
— Я понимаю… Но, согласитесь, мне вроде бы отказываться ни к чему… Только я действительно не могу вспомнить, — сказал Дмитрий Николаевич.
— А знаете, как бывает в жизни? Вроде бы пустота, провал, а утром или через день где-нибудь в автобусе или в лифте все ясно вспомнишь.
Супруги Кравцовы переглянулись.
— Извините за вторжение, — сказала Зоя Викторовна. — Не сердитесь на меня. Очень прошу.
— Вот уж не представлял, что возможна такая встреча… Мне было очень приятно. Спасибо. Приедете в Москву, дайте знать о себе. — Дмитрий Николаевич протянул Кравцову визитную карточку. — Буду рад.
Родион Николаевич все еще с надеждой всматривался в лицо Ярцева. Вероятно, ему очень хотелось, чтобы его спасителем был именно Дмитрий Николаевич. И, прощаясь, он сказал:
— Удивительно, как жизнь тасует людей. Встречи, разлуки, снова встречи, потери, расставания. И вдруг видишь, как прошлое вступает в сегодняшний день… — Он пожал руку Дмитрию Николаевичу. — Всего вам доброго.
Когда Кравцовы ушли, Дмитрий Николаевич опустился в кресло и долго смотрел на дверь, словно ждал их возвращения.
И только перед сном понял причину своего беспокойства: «Кто они теперь? Почему я не спросил?»
Его раздумья прервал телефонный звонок.
— Слушаю. Нет, не сплю, Сергей Сергеевич.
В трубке звучал сипловатый голос главного врача глазной больницы.
— Завтра в девять утра операция, о которой мы говорили. Если вы не заняты — приезжайте. Мне звонил ректор университета Родион Николаевич Кравцов, спрашивал, в какой гостинице вы остановились. Хотел вас навестить.
— Супруги Кравцовы недавно ушли от меня, — ответил Дмитрий Николаевич.
* * *До встречи Ярцева с Крапивкой оставалось два года.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Дмитрий Николаевич погасил папиросу и закрыл глаза.
Еще в институте профессор призывал студентов: «Когда слушаете больного, закрывайте глаза, чтобы лучше слышать. Наверное, заметили, так поступают музыканты».
Сейчас Ярцев прослушивал свою жизнь. Обдумывая прожитое, он с болезненным пристрастием искал родное, ярцевское.
Припомнился шалый весенний дождик. Он сыпал на землю, стучался в оконные стекла. Лужи то вскипали водяными пузырьками, то покрывались мелкой рябью.
Весна выдалась ранняя, сумбурная. Еще недавно, неделю назад, метелица гуляла в последнем отзимке, а на другой день выглянуло солнышко, и повсюду простенькими нотами зачастила капель. Снег обмяк.
А сегодня с утра зарядил дождь. Бродит по Москве, поливает прохожих — на счастье, заглядывает в окна — внимания просит.
Но Дмитрий Николаевич ничего не замечал.
Настольная лампа под зеленым абажуром освещала узкое лицо профессора, его короткую старомодную стрижку. Старинные напольные часы устало пробили одиннадцать.
Отложив книгу, Дмитрий Николаевич попытался понять, отчего возникло тревожное беспокойство. Никаких видимых причин не было. Возможно, взволновала книга Льва Толстого «Путь жизни».
Открылась дверь, и вошла дочь. Она никогда не стучала, прежде чем войти.
Однажды мать спросила, почему Марина так поступает. И Марина с категоричностью десятиклассницы ответила: «Нельзя квартиру превращать в учреждение».
Дмитрий Николаевич только посмеялся. Мир полон условностей бытия. «Если мне звонят по телефону, а я занят, то ведь дома ответят, что я еще не пришел с работы. Но в ту минуту кому-то нужен был именно я, только я…»
— Тебе телеграмма, папа, — сказала Марина, присев на диван. — Из Киева.
Дмитрий Николаевич поблагодарил, взял телеграмму.
— Что ты читал? — спросила Марина.
Он молча передал книгу. Полистав, она сказала:
— Я возьму. Интересно?
Они нередко читали с дочерью одни и те же книги. Он кивнул, подошел к столу.
— Что в школе?
— Учимся… Но мне кажется, ты хочешь спросить о Максиме. Я не ошиблась?
— Вы не поссорились?
— Подозреваю, он тебе нравится, — усмехнулась Марина. В ее голосе послышались какие-то новые интонации. Кокетливые, что ли… — Ходили в кино. Потом провожались.
Она чмокнула отца в щеку, вскочила с дивана и уже в дверях, прижав голову к косяку, добавила:
— Мне он тоже нравится. Спокойной ночи. Допоздна не работай, слышишь?
Марина просила об этом начиная с пятого класса. Он вечно засиживался за столом до глубокой ночи: были обильная почта, рукописи, книги, отзывы, диссертации, дипломы, отчеты. И надо было все успеть к определенному дню, чаще всего — срочно. Только вот если терпение и желание у него были всегда, про время этого никак не скажешь. И самое обидное, что ничего тут нельзя было изменить.
Дмитрий Николаевич прочел телеграмму:
«Приглашаю к телевизору в субботу вечером. Во втором акте я вам подмигну. Целую ваши золотые руки. Мещерин».
Так мог написать только Константин Михайлович.
«Вот как все получилось. — Дмитрий Николаевич повеселел. — А тогда тянул дрожащую руку, слезно причитал: «Помогите другу Василия Качалова, слепенькому актеру Мещерину…»
Много историй поведал Константин Михайлович профессору, пока лечился у него. И каждый рассказ — мудрость, откровение. Большой художник жил в его душе.
Дмитрий Николаевич любил поближе сойтись с людьми, которых лечил, старался вникнуть в их человеческую суть. Но среди множества своих пациентов личности более яркой, самобытной, чем Константин Михайлович, он не встречал.
Случилось с артистом, казалось, непоправимое. Однажды во время спектакля Мещерин спускался по декорационной лестнице и внезапно рухнул вниз на сцену.
— Почему вырубили свет?! — кричал он. — Включите!
Дали занавес. А зрители поначалу ничего не поняли, никто даже не встал с места. Да и кто мог подумать, что упавший актер мгновенно ослеп?
Как-то Константин Михайлович задержал профессора в палате неожиданной просьбой:
— Можно, я сыграю сцену из «Живого трупа»? Вдруг не доведется больше…
— Вам нельзя напрягаться, — сказал Дмитрий Николаевич.
— Что вы! Я так, шутя… Только не уходите. Я не могу без зрителей.
И Дмитрий Николаевич стал свидетелем чуда: почти мгновенно Мещерин превратился в Федора Протасова. В лице Мещерина с застывшим взглядом слились воедино страдания и боль. Руки судорожно шарили в карманах распахнувшегося халата. Потом, приставив к сердцу вместо пистолета чайную ложечку, артист вздрогнул и повалился на кровать… «Что ты сделал, Федя? Зачем?» — воскликнул он за Лизу и прошептал: «Прости меня, что не мог… Иначе распутать тебя… Мне этак лучше. Ведь я уже давно… готов».
Он заплакал. И вместо реплики: «Как хорошо. Как хорошо» — молитвенно произнес:
— Дмитрий Николаевич, если бы вы знали, как хочется жить, видеть…
В тот день Дмитрий Николаевич не мог ему ничего обещать. Только через три месяца в глаза Мещерина прорвался свет.
— Вы не поверите, Дмитрий Николаевич! Я вижу! Прекрасно вижу…
— И что же вы видите?
Мещерин вдруг опустился на колени:
— Вас, дорогой кудесник!
Смущенный Дмитрий Николаевич помог ему подняться, спросил нарочито рассерженно:
— Сосчитать мои пальцы сможете? Сколько?
— Два.
— А сейчас?
— Пять, — ответил Мещерин. — И все пять — бесценные! Они вернули мне Отелло и Протасова.