— Так, теперь можно продолжить урок,— сказал он удовлетворённо, и мы вернулись в его квартиру.
Здесь я хотела бы заметить, что меня уже не на шутку беспокоило то упорство, с которым он делал вид, что мы до сих пор никогда не встречались. Я взяла гитару и собралась продолжить занятие, однако он к своему инструменту даже не притронулся. Неожиданно он подошёл ко мне со спины, обнял, и не успела я рвануться, как он взял первый аккорд на моей гитаре, продолжая держать меня в объятиях. Аккорд был хрустально ясным, правая рука делала своё дело безошибочно, и он тихо, хрипловатым голосом, запел какую-то старинную песню. Через каждые два слова он целовал меня в шею, и я глубоко вдыхала запах его необыкновенных духов, подобного которому я никогда раньше не встречала. Слова его песни не были французскими, это был какой-то странный, незнакомый мне язык:
— Это сербские слова? — спросила я его.
— Нет, — ответил он, — с чего вы это взяли?
Не докончив песню, он оборвал её на полуслове и начал медленно раздевать меня. Сначала шапочку и туфли, затем кольца и пояс с перламутровой пряжкой. Потом через блузку он расстегнул на мне лифчик. Тогда и я принялась снимать с него одежду. Дрожащими пальцами рвала на нём рубашку, а когда с этим было покончено и мы остались нагими, он швырнул меня на постель, сел рядом, задрал вверх свою левую ногу и начал натягивать на неё мой шёлковый клетчатый чулок. Затем на правую ногу натянул второй. Я с ужасом заметила, что эти только что снятые с меня чулки выглядят на нём гораздо лучше, чем на мне, то же самое можно было сказать и о моей новой юбке и блузке, которые так же пришлись ему впору. Тимофей, великолепно выглядевший в одежде, которую он только что купил для меня, опустил руки, обул мои туфли, причесался моей расчёской, небрежно натянул на голову мою шапочку, быстро накрасил губы и торопливо вышел из дома…
Я осталась без слов и без одежды, одна в пустой квартире, и у меня было лишь два выхода — выбраться отсюда в его мужской одежде или же ждать. Тут мне пришло в голову поискать, не найдётся ли случайно в квартире женских вещей. В каком-то сундуке я обнаружила чудесную старинную блузку, расшитую серебряными нитками, с монограммой «А» на воротнике. И юбку со шнуровкой. На изнанке я обнаружила вышитое слово «Roma». Эти старые вещи были привезены из Италии. «Ими не пользовались целую вечность, но что мне за дело до этого», — подумала я. Размер мне подошёл, я оделась и вышла на улицу. Он сидел в ближайшем ресторане, ел гусиный паштет и пил «Сотерн». Когда он увидел меня, глаза его сверкнули, он встал и поцеловал меня гораздо более страстно, чем это пристало бы двум высоким девушкам, приветствующим друг друга вечером на улице. Во время этого поцелуя моя губная помада на его губах приобрела странный запах, и мы торопливо вернулись в его квартиру.
— Как идут тебе вещи моей тётки, — прошептал он и начал ещё на лестнице раздевать меня. Влетев в квартиру, мы даже не успели закрыть дверь, а он был уже на мне, вытянувшись в струну, подобно прыгуну в воду, — ладони сомкнуты над моей головой, ступни с оттянутыми носками соединены друг с другом. Прямой, как копьё, чей полет продолжается и тогда, когда самого копья уже нет. Больше я ничего не помню…
Быстрее всего человек забывает самые прекрасные моменты своей жизни. После мгновений творческого озарения, оргазма или чарующего сна приходит забытьё, амнезия, воспоминания стираются. Потому что в тот миг, когда реализуется прекраснейший сон, в миг творческого экстаза — зачатия новой жизни человеческое существо на некоторое время поднимается по лестнице жизни на несколько уровней выше, но оставаться там долго не может и при падении в явь, в реальность, тут же забывает миг просветления. В течение нашей жизни мы нередко оказываемся в раю, но помним только изгнание…
***
Наши уроки музыки превратились в нечто совсем иное. Он, казалось, был околдован мною. Как-то раз сказал, что хотел бы показать мне свою мать и тётку.
— Но, — добавил он, — для того, чтобы их увидеть, придётся отправиться в Котор, в наш фамильный дом, который я только что получил в наследство. Это в Черногории. Война там закончилась, так что можно съездить.
И показал мне старинный позолоченный ключ с головкой в виде перстня. Затем надел его мне на палец как будто обручился со мной. На руке этот ключ выглядел как кольцо с прекрасным дорогим камнем сардониксом. В тот же миг со мной произошло что-то странное. Я как наяву вдруг увидела его дом, правда не снаружи, а изнутри, причём всего лишь на основе веса ключа, воображение нарисовало передо мной какую-то раздваивающуюся лестницу. Тем не менее я ничего не ответила на его предложение…
2
Когда мы приехали в Котор, стояла тихая, безветренная погода. Лодки покачивались над своими перевёрнутыми отражениями, и казалось, будто моря нет вовсе. По белым склонам гор скользили чёрные тени облаков, похожие на быстро перемещающиеся озёра.
— Вечером здесь достаточно вытянуть руку, и ночь упадает тебе прямо в ладонь, — сказал он.
— Не говори, где твой дом, — сказала я, надев головку ключа на палец, — мне кажется, я сама найду дорогу к нему, ключ приведёт меня прямо к замочной скважине.
Так оно и получилось. Следуя за вытянутым ключом, я оказалась на небольшой площади. Это была, как выяснилось, «Салатная площадь», именно на ней стояло обиталище его предков — которский особняк Врачей. На нём был номер 299.
— Что значит Врачей? — спросила я его.
— Не знаю.
— Как не знаешь?
— Не знаю. Это по-сербски, а я не знаю сербского.
— Не валяй дурака! — сказала я.
На миг мы задержались под фамильным гербом. Над нашими головами два каменных ангела держали ворону на золотой перекладине.
— Настоящая древность, — сказал он мне о доме, — в нём обитают звуки, которым более четырёхсот лет. После Второй мировой войны, при коммунистах, дом был национализирован. Недавно здешние власти вернули его в собственность нашей семьи. Я знаю, что в четырнадцатом веке дом принадлежал вдове Миха Врачена, госпоже Катене. Катеной звали и мою мать…
Стены дома были отделаны штукатуркой кирпичного цвета, в неё была добавлена дробленая крошка. Но меня заинтересовало не это. Я сгорала от нетерпения увидеть дом изнутри. Повернула ключ в замке. Во дворе стоял каменный колодец. Огромный, ещё более старый, чем дом, он был наполнен звуками из тринадцатого века. Как только мы вошли, на меня повеяло запахами, которые пережили века, и я подумала, что враждебный запах любого обиталища может на самом пороге отпугнуть женщину и не дать ей войти. Дом был невероятно запущенным и грязным. Тут же я увидела расходящуюся на две стороны лестницу. Я её сразу узнала. Лестница была украшена бледной настенной живописью с подписью какого-то итальянского художника по имени Napoleon D'Este. Впрочем, вовсе не это было самым важным. На верхней площадке, где сходились обе лестницы, висело по прекрасному женскому портрету в полный рост.
— Их я и хотел тебе показать,— сказал Тимофей. — Вот эта, справа, темноволосая — моя тётка, а другая — мать.
В позолоченных рамах я увидела двух красавиц, одна из которых была изображена с изумительными зелёными серьгами на фоне волос цвета воронова крыла, вторая, может быть даже более красивая, была совершенно седа, хотя так же молода и стройна, что и первая. На руке её был нарисован перстень с дорогим сардониксом, в нём я узнала головку того самого ключа, который сейчас находился у меня на пальце. Оба портрета были подписаны одним художником — Марио Маскарелли.
Между тем нас никто не встречал. Напрасно я с нетерпением оглядывалась, ожидая увидеть его мать, госпожу Катену, или хотя бы тётку. Нет, никто не появился. Мозаичный пол из дерева и кости и инкрустированные двери привели нас в комнату на втором этаже, а потом в маленькую домашнюю церковь, которая находилась над входом в дом. В полумраке церкви, стоя на коленях, молилась какая-то старуха. Я подумала, что, может быть, это его мать или тётка, но, когда спросила его об этом, он сладко улыбнулся:
— Да нет, это Селена, наша старая служанка.
В третьей комнате я увидела поясные портреты тех же двух красавиц, чрезвычайно похожих друг на друга. На тёткином портрете была изображена гитара, а на портрете матери одна из церквей Котора. На заднем плане и того и другого портрета виднелись сценки которского карнавала. Тут он сказал, что тётка завещала его будущей избраннице свои драгоценные серьги.
— Правда, при одном условии, — добавил он, — моя возлюбленная должна уметь играть на гитаре. Судя по всему, серьги предназначаются тебе.
Тогда я спросила:
— Где они?
Он ответил, что они давно мертвы.
— Разве серьги могут умереть? — удивилась я, на что он опять улыбнулся и вынул из кармана пару чудесных серёг итальянской работы, похожих на две зелёные слезы. Это были те самые серьги, которые я видела на портрете его тётки на лестнице.
— И мама, и тётка давно умерли, — добавил он. — Мать я едва помню, а тётка была мне вместо матери. Ты видела, как красивы были обе…
Я принялась извиняться, он вдел серьги мне в уши, поцеловал меня, и мы продолжили осматривать дом. В одной из комнат я обнаружила две постели — мужскую и женскую. Мужская постель была повернута в сторону севера, женская — в сторону юга. Мужская была узкой койкой, взятой, видимо, с какого-то судна. Женская представляла собой огромную кровать из кованого металла, опиравшуюся на шесть ножек и украшенную латунными шарами. Она была такой высокой, что на ней можно было накрывать ужин, как на столе. Зелёные серьги у меня в ушах вдруг начали источать аромат. Он немного напоминал тот самый его сладковатый немой аккорд.
— Что это за кровать? — спросила я его, показывая на предмет из кованого железа.
— Это кровать на три персоны. Третья персона всегда её покидает.
— Как так?
— Очень просто. Когда женщина забеременеет, из её кровати исчезает муж. Когда ребёнок подрастет, он покидает постель, и в неё возвращается муж или приходит любовник. Если постель покинет жена, туда вселяется любовница. И так далее…
У одного из столов мы стоя перекусили. С невероятной проворностью пальцев и скрытой быстротой движений он подал мне «мицву» — еврейский сыр в форме карандаша, завернутого в серебряную фольгу, и медовую ракию, которая пахла воском.
Утро в Которе всегда солёное, светает здесь после завтрака… Почти ежедневно он довольно рано отправлялся в то или иное учреждение разбираться со своими документами на право собственности. Вёл он себя совершенно непредсказуемо. С жителями Котора говорил по-итальянски или же брал с собой старую Селену, чтобы она переводила. По вечерам в маленьких ресторанчиках заказывал ужин по-итальянски. Каждое воскресенье мы ходили в церковь. Селена и я в католический кафедральный собор Святого Трифона, а Тимофей в православный храм Святого Луки. Потом мы все вместе шли пить кофе в кофейню на Оружейной площади. Как-то раз он отвёз нас на другой берег залива в Столив, где стояла церквушка, одна половина которой относилась к восточно-христианскому обряду, а другая принадлежала римско-католической церкви. В тот день я нашла в доме веер его матери. На веере было написано мелким почерком:
«Так же как у тела есть члены, есть они и у души. Таким образом, мы приходим к двойственной реальности. Божественная добродетель (интуиция), человеческая добродетель (мысль, в которой божество не нуждается), сон (каковой также есть существо), фантазия, знания, воспоминания, чувства, поцелуй (каковой есть невидимый свет), страх и, наконец, смерть — всё это суть члены души. У души их десять — вдвое больше, чем чувств у тела. С их помощью душа движется по миру, который содержит в себе…»
Как-то утром мы вдвоём с Селеной сидели за завтраком. Она подала на стол немного угря, зажаренного на молоке, и зелёный салат, на который дала упасть единственной капле солнца, имевшейся у нас в доме. На руках её были старые чулки, которые она носила вместо перчаток. Из них высовывались пальцы.
— Я видела в доме прекрасные портреты. Вы знали этих женщин? — спросила я её по-итальянски, на этом языке она говорила лучше меня.
Селена обнажила зубы, разрушенные бесчисленными волнами сербских и итальянских слов, которые десятилетиями обгладывали, облизывали, полировали их во время приливов, повторявшихся в одном и том же рту с умоисступляющим постоянством. Неожиданно она произнесла:
— Берегись, деточка, женщина может состариться в одно мгновение, даже когда лежит под мужчиной… А эти картины… Нехорошо им висеть там друг против друга. Ни той ни другой это бы не понравилось. Ни Анастасии, ни Катене.
— Почему?
— Тимофей тебе не рассказывал?
— Нет. Я была уверена, что обе они ещё живы, и считала, что мы приехали сюда, чтобы он познакомил меня с ними. Теперь-то мне ясно, что я ошиблась.
— Их давно уже нет в живых. У Тимофеевой матери, Катены, когда она вышла замуж в этот дом, были такие же волосы цвета воронова крыла, как и у её сестры Анастасии, которую она привела с собой. Они были очень похожи друг на друга. Правда, их отец, грек, богатый купец, который постоянно переезжал с места на место, воспитал Анастасию в Италии, а её сестру Катену в Греции, в Салониках.
Я хорошо помню, что у госпожи Катены был прекрасный голос, который, как пламя в камине, постоянно менялся. Утром, стоило ей выйти на солнце, ока начинала петь. Будто бы грела свой голос на солнце. По вечерам было слышно, как она тихо поёт в постели своего мужа. Это было удивительное пение, прерывавшееся вздохами и всхлипываниями. Но меня они обмануть не могли. Я быстро поняла, в чём дело. Господин Медош любил, чтобы его жена пела над ним, пока они наслаждаются в постели. Иногда он требовал медленных, тихих напевов вроде «День мой дважды смеркается…» или «Тишина такая, как тогда, когда синие цветы молчат…», где каждый стих походит на морскую волну. Кажется мне, что в тот вечер, когда зачали Тимофея, она простонала: «В рубашке тихой завтрашних движений…»
А её старшая сестра Анастасия всё это время сидела в своей комнате с чётками в руках и слушала. Но и она не могла меня обмануть. Я тогда была молода, и мои чувства были чуткими, как борзые. Чётки ей нужны были не для молитвы. Поэтому она никогда и не носила их в церковь. Она сидела в темноте и, перебирая чётки, вспоминала всех своих возлюбленных, тех, что остались в Италии. Каждая янтарная бусина носила какое-нибудь имя. Имя одного из её любовников. А у некоторых имён пока не было. Они ждали имён, которые должно было подарить им будущее. И надо сказать, ждали недолго. Да это и неудивительно. Глаза у Анастасии были как два перстня. Тогда я ещё прислуживала не ей, а мужу моей госпожи, господину Медошу, но все знают, что было потом.
— Я не знаю. Расскажите.
— Госпожа Катена, мать Тимофея, погибла на дуэли.
— На дуэли! Во второй половине двадцатого века? С кем?
— С другой женщиной, которая хотела отнять у неё любимого.
— Господи Боже! А известно ли что-нибудь об этой другой женщине?
— Конечно известно, ты носишь её серьги, так что опять всё остаётся в семье. И раз уж обе они давно покойницы, об этом можно теперь рассказать…
РАССКАЗ СЛУЖАНКИ СЕЛЕНЫ
Как я уже сказала, другой женщиной была барышня Анастасия, старшая сестра госпожи Катены. её портрет ты видела наверху, на лестнице, с правой стороны. Господин Медош, отец Тимофея, не устоял перед чарами этой красавицы, которая как в чёрной постели спала на своих волосах цвета воронова крыла…
Судя по всему, между господином Медошем и его свояченицей существовал тайный способ общения, и общались они с помощью блюд, которые подавались на ужин. Каждый день Анастасия распоряжалась о том, что приготовить, и эти кушанья, которые я готовила под её неусыпным наблюдением, были чем-то вроде любовного послания, которым она сообщала господину Медошу, что именно разыграется в её спальне сегодня вечером, если он там появится. Трудно сказать точно, но можно предположить, что суп из пива с травами сулил один вид наслаждений, зайчатина в соусе из красной смородины — другой, третий — вино, настоянное на фруктах. Ужин был для них чем-то вроде любовного письма. Глаза господина Медоша светились особым светом, когда я по распоряжению госпожи Анастасии подавала устрицы St. Jacques, приготовленные с грибами. Что после таких ужинов происходило в постели Анастасии, я, разумеется, отгадать не могла, однако Катена была в полном отчаянии, от ревности она за одну ночь поседела, и вот так, с седыми волосами, она позировала для портрета, когда уже была беременна Тимофеем…
Но человек в своих снах ходит по грязи ровно столько, сколько он ходил по грязи и наяву. Когда подошло время рожать, господин Медош отослал свою жену в Сараево, где в то время жил её отец. После того как родился Тимофей и госпожа Катена вернулась в постель к мужу, можно было бы ожидать, что его страсть к свояченице умрёт, как и многие другие страсти в человеческой жизни. Однако связь между господином Медогием и Анастасией не прекратилась.
Госпожа Катена была сильной и энергичной женщиной. Чтобы защитить свою семью, она решилась на отчаянный шаг. Как-то раз, когда Анастасия заказала на ужин устриц St. Jacques, не зная, что господина Медоша не будет в тот вечер в Которе, Катена вместо устриц вынесла и поставила на стол ларец с семейными пистолетами мужа. Зарядила оба и открыто предложила сестре выбирать: или та этой же ночью немедленно и навсегда покинет Котор и оставит её семью в покое, или на утренней заре они выйдут на дуэль. А дуэли эти ещё в моё время из моды вышли, даже между мужчинами. Тем не менее госпожа Катена захотела решить дело дуэлью с собственной родной сестрой…