Вот в воинственном азарте
Воевода Пальмерстон
Поражает Русь на карте
Указательным перстом!
Имя Пальмерстона в этих стишках очень тесно сплеталось с именем французского императора:
Вдохновлен его отвагой,
И француз за ним туда ж:
Машет дядюшкиной шпагой
И кричит: «Allons, courage!»[18]
Полно, братцы! На смех свету
Не останьтесь в дураках, —
Мы видали шпагу эту
И не в этаких руках!
Если дядюшка бесславно
Из Руси вернулся вспять,
Так племяннику подавно
И вдали несдобровать…
Стишки эти появились тогда, когда Николай и Нессельроде думали избежать войны с Европой и не хотели раздражать ни Англии, ни Франции в лице их представителей в Петербурге: Гамильтона Сеймура и Кастельбажака.
Несмотря на патриотичность стишков, не уступающую в этом отношении солдатской песенке Горчакова, они все-таки были запрещены из видов чисто дипломатических, и автора их искали жандармы, поэтому он благоразумно скрыл свое авторство, а молва приписывала их то поэту-актеру Григорьеву, то Алферову, то Опочинину, то другим, а так как они были под запретом, то читались и распевались в светских гостиных… Музыку к ним написал Вильбоа.
Запрещая куплеты о Пальмерстоне, Николай, между прочим, считался и с ним самим. Он почему-то был убежден, что Пальмерстон, политика которого в двадцатилетнюю бытность его министром иностранных дел сводилась в сущности к покровительству либеральным партиям за границей, благоговеет перед ним лично и поэтому ничего во вред ему и России замышлять не будет.
Это проявление симпатий к Николаю со стороны Пальмерстона и действительно было так заметно для других, что ему однажды задан был в парламенте резкий вопрос, не состоит ли почтенный и благородный лорд на жалованье у русского императора.
Однако почтенный лорд, как бы благоговея перед Николаем, в то же время первый признал Наполеона III императором Франции, отлично зная, как относился к принцу Луи Николай.
Но как казалось всем англичанам до декабря 1854 года, Пальмерстон на посту секретаря (то есть министра) иностранных дел был настоящим человеком на настоящем месте. С того времени устно и печатно все начали признавать, что организованное главным образом им нашествие в Крым кончается или грозит окончиться явным крахом и посланная туда английская армия, собранная с такими великими усилиями, почти уже не существует.
Конечно, он, один из главных инициаторов войны, и должен был употребить в дело весь свой талант убеждения, чтобы повлиять на Наполеона в желательном для правящих кругов Англии смысле.
III
Прекрасный остроумный собеседник, всегда превосходно чувствовавший себя за любым столом, человек очень еще крепкого здоровья, несмотря на преклонные годы, и весьма располагающей к нему внешности, Пальмерстон был встречен очень радушно Наполеоном и императрицей Евгенией, хотя цели его визита были им заранее известны, и нельзя сказать, чтобы они были приятны Наполеону.
Наполеон знал, конечно, Пальмерстона гораздо лучше, чем те, которые признавали его либералом, вигом по партии, к которой он принадлежал и которую возглавлял даже; для него он был истый тори, консерватор.
Он помнил фразу из одной его недавней речи: «Век, в который мы живем, есть век прогресса, а не реформ», и этой фразы было для него довольно.
Он считал Пальмерстона в числе своих друзей, потому что тот в декабре 1851 года должен был выйти из кабинета Росселя и прервать тем на время свою политическую карьеру из-за восторженного отношения своего к государственному перевороту во Франции, послужившему прологом к восстановлению империи. Друзьями же своими Наполеон дорожил, так как был подозрителен и видел их около себя очень мало.
Наполеон много сделал для дворца в Сен-Клу, где он жил и где принимал теперь Пальмерстона. При Луи-Филиппе дворец этот не то чтобы был запущен, но гораздо менее изящен и менее уютен внутри; кроме того, при нем было в этом дворце гораздо менее порядка, но зато много суетни, которая казалась совершенно излишней. Это прежде всего и бросилось в глаза английскому дипломату. Когда же он был представлен императрице Евгении, то сумел совершенно непритворно поразиться ее красотою, ее грацией и приветливостью обращения. Это создало хорошую почву для будущих переговоров по вопросу о войне на Востоке, тем более что знатный гость из союзной страны был приглашен к завтраку в семейной обстановке.
Однако Пальмерстон, сам в совершенстве владевший искусством скрывать до удобнейшего времени свои мысли, как бы ни были они важны по существу, удивлялся, что встретил подобное же искусство в человеке, так сравнительно недавно еще приобщившемся к государственным делам и тайнам.
Перед завтраком говорилось о королеве Виктории и ее семье, о принце Альберте, который в сентябре сделал визит Наполеону и будто бы изумил его своими глубокими познаниями в самых разнообразных вопросах, об Орлеанах[19], которые после изгнания из Франции нашли себе приют в Англии, о новшествах во внешнем виде дворца и старинного парка при нем, создании знаменитого садовника Ленотра. За завтраком говорили о всемирной выставке, которую готовились в следующем году открывать в Париже. Этим вопросом была особенно занята Евгения. Она сообщила гостю и о том, что на выставке этой будет показан, между прочим, колоссальной величины бриллиант, который после окончательной обработки будет весить свыше ста двадцати каратов и стоить пять миллионов франков.
Пальмерстон восхищался искусно, льстил умело и бесподобно, наблюдал зорко, запоминал крепко, делал выводы про себя точно и быстро: преклонные годы не сломили в нем ни одного из счастливых свойств полнокровной, упругой зрелости.
Он, конечно, во всех подробностях, какие были возможны, знал многое из того, что теперь слышал, например о готовящейся в Париже всемирной выставке, которая, кроме успехов промышленности, должна была показать и успехи мирового искусства. Он знал, что знаменитый немецкий художник Корнелиус собирает для этой цели все свои картины и пришлет их более двухсот. И об алмазе «Южная звезда», который был уже доставлен из Бразилии в Европу владельцем его Гельфеном, весил двести сорок четыре карата, а ограненный будет весить вдвое меньше, но и при этом условии все-таки явится достойным соперником ко-и-нура — «Горы света», который был три года назад украшением лондонской выставки, — Пальмерстон тоже, конечно, читал в газетах, но он читал также и то, что самая выставка в Париже отменяется вследствие войны.
Теперь же ему было более чем приятно услышать от самой императрицы Франции, что война — войною, а выставка — выставкой и что как было предположено первоначально, так и будет: выставка откроется непременно 1 мая 1855 года, к чему уже теперь Париж готовится весьма деятельно: расширяются магазины, отели, рестораны, столовые, предусматривается вообще все, чтобы принять наплыв большого количества экспонатов и посетителей из других городов Франции и остального мира.
Это сообщение сулило Пальмерстону успех в предстоящих ему переговорах с Наполеоном: если Франция так могуча, что война в Крыму нисколько не отражается на ее внутренней жизни, то что стоит ей отправить на Восток достаточное количество подкреплений, чтобы в непродолжительном времени добиться решительной победы?
Императрица Евгения очаровывала его с каждой минутой сильней и сильней, но он не мог сказать самому себе того же о Наполеоне. Этот казался таинственным, загадочным сфинксом: весьма тщательно и долго обдумывал он каждую свою реплику, точно не говорил, а играл в шахматы, и в каждой деловой фразе его непременно была какая-нибудь неопределенность, которую можно толковать так или иначе, смотря по личному вдохновению.
И когда, наконец, он остался с монархом Франции один на один в его кабинете, он чувствовал себя не совсем уверенно.
Здесь почему-то даже самая внешность Наполеона «маленького», — его несоразмерно длинная талия при коротких ногах, его излишне прищуренные, явно прячущиеся глаза, его неторопливая и не в полный голос речь, таившая настоящий смысл свой где-то вдали, за словами, — все это обескураживало несколько Пальмерстона, несмотря на его огромную опытность и способность никогда не теряться и выходить из любых положений победоносно.
Но его не зря называли актером на любые роли: наблюдая собеседника, он исподволь заимствовал его жесты и почти непроизвольно начал щуриться сам, не упуская при этом все же ни одной тени на лице Наполеона, как бы мгновенно она ни пробегала по его лицу.
Теперь, наедине, разговор шел уже исключительно о войне и ее непредвиденных трудностях.
Теперь, наедине, разговор шел уже исключительно о войне и ее непредвиденных трудностях.
— Вашему величеству, несомненно, гораздо известнее, чем мне в данное время, когда я уже не ведаю иностранной политикой и не стою у кормила военных дел, положение наших армий под Севастополем, — говорил Пальмерстон, старательно округляя фразы. — По мнению сведущих лиц в Англии, оно… оставляет желать лучшего. Я отказываюсь приписывать наши неудачи нашим главнокомандующим. И лорд Раглан и генерал Канробер — люди весьма опытные в военном деле, и я уверен, что они со своей стороны сделали все, что могли сделать, однако после трех месяцев осады результаты получились очень скромные, чтобы не сказать печальные… В особенно же неблагоприятном положении оказалась английская армия, так как она — ближайшая к армии князя Меншикова и первая получает удары при его атаках.
Это весьма сказалось уже в двух сражениях, особенно в Инкерманском, но кто же может дать гарантии, что нашу армию не ожидает в ближайшее же время еще атака, притом гораздо сильнейшая? Тогда, ваше величество, она при всем своем мужестве, при всей своей стойкости может совершенно перестать существовать, о чем даже подумать страшно!.. Между тем нельзя же сказать, что мы не делали всего, что могли сделать, чтобы поддержать, чтобы предохранить нашу армию, чтобы снабдить ее всем необходимым! Нет, мы сделали все, что было в наших силах, однако армия наша тает, стремительно, неудержимо тает, и в последние недели даже не столько от русского оружия, сколько от болезней, сколько от этого ужасного русского климата, совершенно непривычного для наших офицеров и солдат…
Тут Пальмерстон сделал маленькую паузу, какие были свойственны ему и тогда, когда произносил он парламентские речи, так как первоклассным оратором он не был.
Этой паузой его воспользовался Наполеон, чтобы сказать совершенно непроницаемым, спокойным тоном:
— По донесениям, какие получил я, английские батареи против Редана[20] и других русских бастионов совершенно почти замолчали двадцатого ноября, а с двадцать четвертого несколько дней не могли сделать ни одного выстрела, потому что иссяк запас снарядов. Приходилось даже подбирать русские ядра, если они подходили по своему калибру к английским орудиям.
Это сказано было как-то совершенно вскользь, между прочим, без малейшего повышения голоса, но Пальмерстон сразу широко раскрыл глаза, как от удара.
— Об этом печальном факте, ваше величество, я не был осведомлен, хотя не сомневаюсь, разумеется, что он мог иметь место… Доставка снарядов для огромных тринадцатидюймовых осадных орудий вещь, вообще говоря, трудная для лорда Раглана: от места выгрузки снарядов, Балаклавы, до наших батарей против Редана считается шестнадцать километров самой невозможной дороги…
Между тем для доставки всего только шести снарядов требуется, насколько мне известно, десять лошадей, и на это уходит у них целый день, ваше величество!
— Отчего же в таком случае не провести от Балаклавы к позициям железную дорогу, милорд? Локомотив по рельсам доставил бы английским артиллеристам все нужное и в каком угодно количестве, — сказал Наполеон. — Притом же доставлять для него уголь было бы гораздо легче и проще, чем сено для лошадей.
Пальмерстон постарался сделать изумленное этим откровением лицо, отвечая:
— Вы совершенно правы, ваше величество, — это мысль! Но я все-таки не думаю, чтобы лорд Раглан там, на месте, не имел в виду чего-нибудь подобного. Очевидно, он все же полагает, что удачного завершения осады можно достичь скорее, чем построить для этой цели железную дорогу. Генерал Канробер оказался в лучших условиях: позиции армии вашего величества гораздо ближе к своей базе.
— Добавьте, милорд, что он успел построить несколько шоссейных дорог, как говорят, вполне удовлетворяющих своему назначению… Тем не менее я все-таки очень недоволен им за крайнюю медлительность его действий! У него есть любимая поговорка: «Нельзя всего делать вдруг», — вследствие чего он предпочитает делать очень мало.
Это замечание Наполеона было брошено им английскому министру как спасательный круг, за который Пальмерстон немедля схватился: Канробером были недовольны и правящие круги Англии.
— Вы изволили сказать, ваше величество, что не одобряете образ действий генерала Канробера, но ведь армия вашего величества так богата опытными и даровитыми генералами! Взять хотя бы Боске, сумевшего так отличиться и в сражении при ауле Бурлюк и в бою на Инкерманских высотах.
Пальмерстону казалось, что он назвал имя, которое бесспорно и для его собеседника, однако Наполеон сделал едва уловимый жест неудовольствия.
— Боске, конечно, сообразительный и даже сведущий генерал, не говоря о личной храбрости, в чем нет недостатка и у Канробера, — сказал Наполеон, — но все-таки он не годится в главнокомандующие. Я думаю дать ему корпус, что же касается Канробера, то, быть может, ему еще удастся проявить себя с лучшей стороны, подождем этого… Впрочем, может случиться и так, что война не получит дальнейшего развития.
Эти последние слова Наполеона, сказанные несколько небрежно, совершенно ошеломили Пальмерстона.
— Каким же образом это может случиться, ваше величество? — спросил он изумленно и даже с тревогой.
— Император Николай, кажется, начинает уже серьезно подумывать о мире, — неопределенно, но сделав подобие улыбки, ответил Наполеон.
— О мире?.. Как же можно говорить о мире, когда мы в сущности ничего почти не добились, когда и Севастополь еще стоит и большая часть русского флота цела. Какие же условия мира мог бы нам предложить русский император, ваше величество?
— Несомненно, милорд, русский император желает мира, так как видит, что попал в тяжелое положение. Но что касается условий этого мира, то диктовать их будем, разумеется, мы, — снисходительно улыбнулся Наполеон;
Пальмерстон же отозвался на это с твердостью в голосе, наиболее для него возможной:
— Что касается до меня лично, то я уполномочен говорить с вашим величеством только о возможностях успешного продолжения войны, чтобы закончить ее в кратчайший срок. Англия сделает для этого все, что найдет нужным, но затруднения наши заключаются как раз в том, чем сильна монархия вашего величества: мы должны еще только создавать свою армию, в то время как во Франции она существует и может быть увеличена в короткий срок до огромных размеров благодаря воинской повинности… Турецкие войска очень плохи, и когда армия Омер-паши высадится в Евпатории, едва ли можно надеяться, что она в состоянии будет пойти к Перекопу и запереть русских в Крыму. Наш новый союзник — Сардиния — не в состоянии прислать в Крым больше корпуса в пятнадцать тысяч, между тем как у русских огромнейшие резервы. Едва ли я ошибусь, если скажу, что армия Горчакова имеет еще не менее ста тысяч штыков, полтораста тысяч в Польше — у князя Паскевича, двести тысяч собраны под Петербургом… Как бы мы ни надеялись на русское бездорожье, но эти страшные силы если будут двинуты, то дойдут до Крыма.
Наша тактика должна быть основана только на том, чтобы предупредить их и кончить с Севастополем до их прихода…
На этот раз Пальмерстон говорил долго, будто в парламенте, стараясь не упустить ничего, что могло бы повлиять на быстроту и решительность действий Наполеона, который, казалось бы, думая о чем-то постороннем, ходил в это время по кабинету, неслышно ступая по коврам.
Он курил при этом сигару и подходил раза два к столу только затем, чтобы стряхнуть пепел в пепельницу из тончайшего розового севрского фарфора, представляющую чашу-грудь, одну из нескольких, отлитых по капризу Марии-Антуанетты[21] по ее собственной груди, чтобы угощать из них парным молоком в своем уютном Трианоне интимных гостей.
По весьма сосредоточенному, однако как будто застывшему лицу Наполеона Пальмерстон никак не мог определить, какое впечатление производит он своими хорошо, казалось бы, взвешенными словами: оно было непроницаемо, точно в забрале.
Иностранной политикой Англии ведал в это время лорд Кларендон, но и Пальмерстону, конечно, не безызвестны были четыре пункта обращения Нессельроде к своему посланнику, барону Будбергу. Император Николай предполагал, что достаточно было бросить своим врагам такую кость о четырех суставах, чтобы они удовлетворились ею, сняли осаду Севастополя, подписали бы мир и увели свои корабли из Черного моря: 1) общее ручательство со стороны пяти держав (то есть России, Англии, Франции, Австрии и Пруссии) за сохранение религиозных и гражданских прав христианского населения Османской империи; 2) покровительство автономным княжествам со стороны тех же пяти держав; 3) пересмотр договора 1841 года России с Портой, причем правительство России соглашалось на его уничтожение, если на этом будет настаивать султан; 4) свободное плавание по Дунаю.