Нирвана - Адам Джонсон


Адам Джонсон Нирвана



Фотограф Билл Салливан /Bill Sullivan


Уже поздно, а сон все не идет. Я распахиваю окно, чтобы глотнуть свежего воздуху — в Пало-Альто весна, — но это не помогает. Лежа в постели с открытыми глазами, я слышу шепот и сразу вспоминаю о президенте, потому что мы с ним часто разговариваем шепотом. Но я знаю, что на самом деле это шепчет моя жена Шарлотта — она всю ночь слушает в наушниках «Нирвану» и иногда бормочет во сне слова песен. У Шарлотты своя кровать, механическая.

Да, слышать шепот президента жутковато, потому что он умер вот уже сколько — три месяца назад? Но еще жутче то, что начинается, едва я закрываю глаза: мне без конца мерещится, что моя жена убивает себя. Вернее, пытается убить, потому что она парализована от плеч до пяток. Паралич временный, но попробуйте убедить в этом Шарлотту. Сегодня она спала на боку, чтобы не было пролежней, и как-то по-особенному смотрела на перильца, подпирающие матрас. Ее кровать выполняет голосовые команды, так что если бы Шарлотта как-нибудь ухитрилась просунуть голову между прутьями, ей осталось бы только сказать: «Поднимись». Изголовье поехало бы вверх, и ее удушило бы в считанные секунды. А еще она очень подозрительно смотрит на подъемник Хойера, который вынимает ее из кровати и кладет туда…

Но больше всего мне мешает заснуть мысль о том, что ей вовсе не надо изобретать всякие экзотические способы расстаться с жизнью — ведь она вытянула из меня обещание, что я сам помогу ей, когда понадобится.

Я встаю и подхожу к ней, но она еще не слушает «Нирвану» — видно, приберегает это средство на самое тяжелое время, послеполуночное, когда нервы у нее совсем сдают.

— Мне показалось, я что-то слышал, — говорю я. — Вроде бы шепот.

Ее осунувшееся лицо, тускло белеющее в темноте, обрамляют короткие клочки волос.

— Я тоже слышала, — говорит она.

Месяцы номер два, четыре и семь она провела в слезах — поверьте мне, ни один муж не чувствовал себя таким беспомощным, как я. Но потом наступил еще более тяжелый период: ее глаза широко раскрыты и лишены всякого выражения, о чем она думает, не догадаешься. Словно то, на что она смотрит, далеко за стенами комнаты.

На серебряном блюдечке рядом с голосовым пультом управления лежит недокуренная папироса с марихуаной. Я раскуриваю ее и подношу к губам Шарлотты.

— Как погода внутри? — спрашиваю я.

— Ветер, — отвечает она сквозь дым.

Ветер — это лучше, чем град или молния. Или, боже упаси, потоп — так она описывала свои ощущения, когда легкие ее только начинали работать заново. Но и ветер бывает разный.

— Как будто сквозняком тянет в окна, — спрашиваю я, — или как будто ставни в ураган стучат?

— Шумит и гудит, как микрофон на ветру.

Шарлотта снова затягивается. Она очень не любит накуриваться, но говорит, что трава успокаивает ее изнутри. У нее синдром Гийена-Барре — при этой болезни иммунная система человека портит изоляцию его нервов, и когда мозг посылает телу команды в форме электрических импульсов, они гаснут, не дойдя до места назначения. Миллиарды Шарлоттиных нервных клеток шлют сигналы во все стороны и в никуда. Сейчас пошел девятый месяц — рубеж, за который медицинская литература не заглядывает. Тут уже ни один врач не берет на себя смелость сказать, начнут ее нервы восстанавливаться, или она застрянет в таком состоянии на всю жизнь.

Она выдыхает, закашливается. Ее правая рука подрагивает — это значит, что мозг пытается заставить руку подняться и прикрыть рот.

Она делает еще одну затяжку и говорит сквозь дым:

— Я волнуюсь.

— Почему?

— За тебя.

— Ты волнуешься за меня?

— Хватит тебе говорить с президентом. Пора примириться с тем, что случилось.

Я пробую перевести все в шутку.

— Но это он со мной говорит.

— Тогда брось его слушать. Его уже нет. Когда приходит твой час, ты должен замолчать.

Я неохотно киваю. Но она не понимает. Весь третий месяц своей болезни она только и делала, что смотрела клипы, и в итоге совсем дошла до ручки. С руганью выключила все экраны, так что, наверное, она единственная на всю Америку, кто не видел записей с его убийством. Если бы она взглянула президенту в глаза, когда у него отнимали жизнь, то поняла бы, почему я беседую с ним по ночам. Если бы она могла выйти из этой комнаты и почувствовать народную скорбь, ей стало бы ясно, зачем я реанимировал нашего главнокомандующего и опять вернул его к жизни.

— Насчет того, чтобы слушать президента, — говорю я. — Извини, но ты сама по десять часов в сутки слушаешь «Нирвану», а все их песни сочинил парень, который вышиб себе мозги.

Склонив голову набок, Шарлотта смотрит на меня, как на чужого, будто я вообще ничего про нее не знаю.

— Курт Кобейн взял боль своей жизни и превратил ее во что-то важное, в то, что находит отклик в чужих душах. Знаешь, какая это редкость? А что оставил за собой президент? Пустоту, неопределенность, тысячу завалов, которые теперь придется разгребать.

Она всегда так говорит, когда под кайфом. Я не хочу ввязываться в спор. Тушу папиросу и беру ее наушники.

— Готова к «Нирване»? — спрашиваю я.

— Опять тот же звук, — говорит она. Пытается показать рукой, потом отчаивается и поворачивает голову к окну. — Это оттуда.

Выглядываю за окно, во тьму. Стоит обычная для Пало-Альто ночь — тихо шипят поливатели, синеют мусорные баки, в общественном садике роется енот. И тут я замечаю его прямо перед собой — маленький черный вертолетик. Он парит за окном, и его крошечная камера направлена на меня. Быстрым движением, точно пирожок с горячего противня, я хватаю его в щепоть. Закрываю окно, задергиваю занавески и подношу к глазам. Его фюзеляж из черной фольги натянут на хрупкий каркас, похожий на косточки в крыле летучей мыши. Под пропеллером из прозрачного целлофана тепло пульсирует крошечный инфракрасный моторчик.

Я смотрю на Шарлотту.

— Теперь ты меня послушаешь? — спрашивает она. — Бросишь наконец эту затею с президентом?

— Поздно, — говорю я и отпускаю вертолетик. Мы вместе смотрим, как он мечется по комнате, отскакивает от стен, натыкается на подъемник Хойера. Интересно, он автономный? Или им кто-нибудь управлял, наблюдая за нашим домом? Я беру его из воздуха, переворачиваю и щелкаю выключателем. Он замирает.

Шарлотта переводит взгляд на голосовой пульт.

— Играй, — говорит она. Закрывает глаза и ждет, пока я надену ей наушники, в которых снова оживет для нее Курт Кобейн.

Позже я просыпаюсь. Вертолетик включился сам по себе и висит надо мной, ощупывая меня тусклым красным лучиком. Я набрасываю на него свитер и сбиваю на пол. Убедившись, что Шарлотта спит, достаю свой айпроектор. Включаю, и передо мной, в янтарном сиянии, появляется трехмерный президент в натуральную величину.

Он приветствует меня улыбкой.

— Как хорошо снова вернуться в Пало-Альто! — говорит он.

Моя программа обращается к чипу джи-пи-эс в айпроекторе и ищет в президентской базе данных цитаты с привязкой к географическому местоположению. Эту фразу она извлекла из его речи в Стэнфордском университете — он выступал там еще сенатором.

— Простите за беспокойство, господин президент, — говорю я, — но я хотел бы еще кое о чем вас спросить.

Он задумчиво смотрит вдаль.

— Спрашивайте, — говорит он.

Я перемещаюсь так, чтобы очутиться у него перед глазами, но не могу поймать его взгляд. Это одна из проблем, которые еще надо решить. Я надеюсь, что к выпуску бета-версии все будет налажено.

— Не совершил ли я ошибки, создав вас и выпустив в свет? — спрашиваю я. — Моя жена говорит, что вы мешаете людям горевать, что вы не даете нам смириться с тем, что вас настоящего уже нет.

Президент потирает небритый подбородок. Смотрит вниз и в сторону.

— Джинна нельзя загнать обратно в бутылку, — говорит он.

Мне становится страшновато, поскольку впервые он сказал это в программе «60 минут», когда выражал сожаление по поводу легализации гражданского применения вертолетов-разведчиков.

— Вы знаете, что это я вас сделал?

— Мы все родились свободными, — говорит он. — И никому не дано видеть мир чужими глазами.

— Но вы-то не родились, — говорю я ему. — Я написал программу на основе ядра «Линукс». Вы просто сочетание поисковой системы с открытым кодом, диалогового бота и видеотранслятора. Программа обшаривает интернет и вылавливает оттуда изображения конкретного человека, фильмы с его участием и другую информацию. Все, что вы говорите, уже было сказано раньше.

Впервые у президента не находится слов. Я спрашиваю:

— Вы знаете, что вы… умерли?

— Смерть — это лишь иная разновидность свободы, — отвечает президент без запинки.

Передо мной возникает сцена убийства. Я видел эту запись столько раз, что она проигрывается в мозгу помимо моей воли: автомобильный кортеж медленно ползет вперед, а президент пешком шагает вдоль ограды, за которой теснится народ. Кто-то в толпе привлекает внимание президента. Он останавливается и оборачивается, приветственно поднимает руку — и тут ему в живот летит пуля. От толчка он сгибается пополам и поднимает голову, ища глазами стрелявшего — того, кого камера так ни на секунду и не поймала в свой объектив. Во взгляде президента вспыхивает озарение, это момент чистого понимания — он или кого-то узнает, или постигает какую-то истину, или убеждается в верности своего предчувствия. Вторая пуля попадает ему в лицо. Видно, что это всё — его ноги подкашиваются, и вот он уже лежит. Вокруг собираются люди в костюмах, заслоняют обзор, и на этом запись обрывается. Несколько дней его еще продержали на аппаратах жизнеобеспечения, но по сути конец наступил сразу.

Я смотрю на Шарлотту — она спит. Но на всякий случай шепчу:

— Господин президент, вы говорили с первой леди о будущем, о том, что может случиться и такое?

Кстати, не она ли, первая леди, и отключила ему аппараты?

— У нас с первой леди чудесные отношения, — улыбается президент. — Мы ничего друг от друга не скрываем.

— Но были ли какие-нибудь инструкции? Вы с ней составили план?

Президент понижает голос, и я слышу в нем торжественные нотки:

— Вы спрашиваете о матримониальных узах?

— Да, — помедлив, отвечаю я.

— В этом деле, — говорит он, — наша святая обязанность — всегда оставаться друг для друга поддержкой и опорой.

Не знаю, остался ли я поддержкой и опорой для Шарлотты.

Затем президент снова устремляет взор вдаль, как будто где-то там реет флаг.

— Я президент Соединенных Штатов, — говорит он, — и я готов взять на себя всю полноту ответственности.

В этот момент мне делается ясно, что наша беседа закончена. Я протягиваю руку, чтобы выключить айпроектор, и президент смотрит мне прямо в глаза. Конечно, это можно объяснить только случайностью. Мы разглядываем друг друга — его взгляд глубок и меланхоличен, — и мой палец замирает над выключателем.

— Найдите в себе внутреннюю решимость, — говорит он мне.

Как мы до этого дошли? Можно ли рассказать историю, которая не имеет начала, а просто внезапно случается? Женщина, которую ты любишь, простудилась. Пальцы у нее покалывает, ноги как резиновые. Утром она не может взять чашку с кофе. В больницу она наконец попадает из-за того, что не может пописать. Ей хочется писать, до смерти хочется, но паралич уже начался: мочевой пузырь не слышит мозга. Врач в приемном отделении вставляет ей катетер Фолея, а потом ты узнаешь новые слова: аксон, арефлексия, дендрит, миелин, восходящая периферическая полинейропатия.

Шарлотта говорит, что она полна «шума». Внутри нее «буря».

У врача большой шприц. Он просит Шарлотту лечь на каталку. Шарлотта не хочет на каталку. Она боится, что больше с нее не встанет. «Брось, милая, — говоришь ты. — Залезай». И вскоре видишь пробирку со свеженабранной спинномозговой жидкостью, отливающей глицериновым блеском. И она была права. Действительно больше не встала.

Чтобы начать плазмаферез, нужно стентировать бедренную артерию. Это делает татуированный врач-эксфузионист, из наушников которого зудит Rage Against the Machine.

Затем следует интенсивная иммуноглобулиновая терапия.

В речи врачей проскальзывает слово «вентилятор».

Приезжает мать Шарлотты. Привозит с собой виолончель. Она специалист по блокаде Ленинграда. Целую книгу об этом написала. Когда наступает кома, моя теща наполняет больничную палату грустнейшими из всех мыслимых звуков. Семь дней кряду — только шелест кондиционера, попискивание медицинских приборов и Шостакович, Шостакович, Шостакович. Никто не просит ее перестать. Сестры-неврологички появляются и исчезают, шепча на тагальском.

Два месяца физиотерапии в Санта-Кларе. Лечебные ванны, акустические стимуляторы, экзоскелетные тренажеры. На голеностопы Шарлотте надевают ортезы, на голову — специальные наушники с подголовником. Глядя на нее, другие пациенты понимают, как им повезло. В ее состоянии нет никаких перемен — она «не борец», «не чемпион» и «не трудяга».

Шарлотта уверена, что я променяю ее на «действующую» женщину. В реабилитационной палате она кричит, чтобы я сделал себе вазэктомию: тогда, мол, нам с той стервой ничего не светит. Мой отказ становится подтверждением того, что стерва существует и что мы с ней вынашиваем бессовестные планы.

Чтобы успокоить ее, я читаю вслух мемуары Джозефа Хеллера о том, как он болел синдромом Гийена-Барре. Расчет был на то, что книга поднимет нам настроение. Однако в ней повествуется о том, какие чудесные у Хеллера друзья, с каким мужеством Хеллер смотрит в будущее, как Хеллер бросает свою жену ради прекрасной медсестры, которая за ним ухаживает. Конец книги для Шарлотты особенно огорчителен: Джозеф Хеллер идет на поправку.

Мы низвергаемся в колодец отчаяния — глубокий и узкий, он изолирует нас от внешнего мира, так что мы слышим только свои собственные голоса и плаваем в чистой и черной жидкости. Все ухает в этот колодец вместе с нами — наша работа, цели, путешествия, возможные дети, — и в этой тесноте мы рискуем потопить их, спасаясь сами.

Один из врачей пытается усадить Шарлотту на плот антидепрессантов. Она не желает принимать таблетки. Врач добродушно замечает: «Что ж, на это есть капельница». Шарлотта смотрит на него в упор и говорит: «Следующий доктор, пожалуйста».

Следующий доктор рекомендует выписку.

Дома мы неожиданно погружаемся в сюрреализм. Знакомая обстановка подчеркивает недосягаемость нормальной жизни. Но кот счастлив, что Шарлотта вернулась, — так счастлив, что проводит всю ночь, распластавшись на горле Шарлотты, прямо на шве, оставшемся после разреза трахеи. Прощай, кот! Странным образом наступает водевильная неделя бесшабашного веселья, когда утки и сохнущие конечности кажутся забавными, когда невозможность извлечь из носа козявку вызывает истерический хохот, когда все будничные предметы словно пропитаны эксцентрическим юмором — я нахлобучиваю на Шарлотту шляпку, и мы умираем со смеху. Она с недоумением глядит на лифчик. Шутки на кошачью тему сыплются градом!

Этот период кончается, и жизнь снова входит в обычную колею. Колпачок от шприца, случайно закатившийся в постель, протирает в спине Шарлотты дырку. Когда я отлучаюсь в гараж, Шарлотта видит, как с потолка на одной паутинке на нее медленно спускается паук. Она пробует сдуть его в сторону. Дует и дует, но паук исчезает у нее в волосах.

За бортом этого описания остались анализы, приступы бессильной ярости и периоды упорного молчания. Впереди — открытие Курта Кобейна и марихуаны, а также все более короткие стрижки. Из этой поры заслуживает упоминания лишь один эпизод. Дело было вечером. Я сидел рядом с Шарлоттой на механической кровати, держа перед ней журнал и перелистывая страницы, так что лица ее толком не видел.

— Ты не представляешь, как мне надоела эта кровать, — сказала она.

Ее голос звучал ровно, невыразительно. Она говорила подобные вещи тысячу раз.

Я перевернул страницу и усмехнулся картинке с подписью: «Звезды очень похожи на нас с вами!»

— Я бы все отдала, чтобы вырваться, — сказала она.

Ее роль состояла в том, чтобы прояснять сложную подноготную знаменитостей, доказывая мне, что их истории по праву украшают собой Сикстинскую капеллу американской культуры. Моя — в том, чтобы высмеивать знаменитостей и прикидываться, будто я, в отличие от других, не пойман в силки их любовных баталий и разрывов.

— Но я никогда не смогла бы так с тобой поступить, — сказала она.

— Как поступить? — спросил я.

— Никак.

— О чем ты говоришь, что у тебя в голове?

Я повернулся и посмотрел на нее. Нас разделяли всего несколько дюймов.

— Если б я не боялась тебя расстроить, — сказала она, — я бы сбежала.

— Куда?

— Отсюда.

Никто из нас не упоминал о моем обещании с той ночи, когда она заставила меня его дать. Я пытался сделать вид, что этого обещания не существует, но оно было… оно было.

— Соберись с духом и признай, что тебе от меня никуда не деться, — сказал я с вымученной улыбкой. — Это судьба, нам на роду написано быть вместе. И скоро тебе станет лучше, все снова наладится.

— Вся моя жизнь в этой подушке.

— Неправда. У тебя есть друзья и близкие. Плюс достижения техники. Перед тобой весь мир, только пальцем шевельни.

Под друзьями разумелись медсестры, санитары и физиотерапевты. Под семьей — ее скорбная далекоживущая мать. Но это не имело значения: Шарлотта так погрузилась в собственные мысли, что даже не поставила мне на вид, что не может шевельнуть пальцем.

Дальше