— Не говори так, — отвечаю я. — Мы с тобой договаривались, что ты не будешь так говорить.
Но она не слушает меня, не открывает глаз. Она говорит только:
— Начнем сегодня же, ладно?
Позже я выношу айпроектор под навес в саду. Здесь, в золотистых предвечерних лучах, президент снова вырастает и оживает передо мной. Он поправляет воротничок, манжеты, проводит по лацкану большим пальцем, точно существует только в краткие секунды перед тем, как его изображение начнут транслировать в прямом эфире.
— Простите за беспокойство, господин президент, — говорю я.
— Ерунда, — отвечает он. — Я на службе у своего народа.
— Вы меня помните? — спрашиваю я. — Помните проблемы, которые мы с вами обсуждали?
— Суть всех человеческих проблем неизменна. Меняется лишь облик, в котором они предстают перед каждым из нас.
— Сегодня меня волнует проблема личного характера.
— Тогда на мои губы ляжет печать молчания.
— Я уже очень давно не занимался любовью со своей женой.
Он поднимает руку, прерывая меня, и улыбается мудрой, отеческой улыбкой.
— Дела сердечные, — говорит он мне, — всегда чреваты сомнениями.
— Я хотел спросить о детях.
— Дети — наше будущее, — говорит он.
— Стали бы вы сами приводить в мир своих, если бы знали, что растить их, возможно, придется только одному из вас?
— В наши дни, — говорит он, — на плечи одиноких родителей ложится слишком тяжкое бремя. Вот почему я выдвигаю на обсуждение законы, призванные облегчить существование этих усердных тружеников.
— А как насчет ваших собственных детей? Вы по ним скучаете?
— Мое сердце тянется к ним постоянно. Быть в разлуке с детьми — самая большая из жертв, которых требует государственное служение.
Из-за пыли в сарае его призрак поблескивает и вихрится. Возникает впечатление, что он может выключиться, покинуть меня в любой момент. Я чувствую, что мне нельзя понапрасну терять время.
— Когда все здесь кончается, — говорю я, — куда мы уходим?
— Я не священник, — говорит президент, — но я думаю, что мы идем туда, куда нас призывают.
— А куда призвали вас? Где вы сейчас находитесь?
— Не все ли мы порой мечтаем оказаться там, где бьют ключи истинной мудрости?
— Вы не знаете, где вы, так ведь? — спрашиваю я президента.
— Уверен, что мой оппонент был бы рад убедить вас в этом.
— Все нормально, — бормочу я скорее самому себе. — Я и не думал, что знаете.
— Я точно знаю, где я, — заявляет президент. И голосом, который кажется сшитым из разных лоскутков, добавляет: — В настоящее время мое местоположение определяется координатами тридцать семь и сорок четыре сотых градуса северной широты на сто двадцать два и четырнадцать сотых градуса западной долготы.
По-моему, он выдохся. Я жду, что он скажет «Доброй ночи» или «Боже, благослови Америку». Вместо этого он протягивает руку к моей груди.
— Я слышал, вам пришлось пожертвовать многим из того, что было вам дорого, — говорит он. — И мне сказали, что у вас крайне развито чувство долга.
Я вовсе не уверен, что он прав, но говорю:
— Так точно, сэр.
Его сияющая длань сжимает мне плечо, и не важно, что я этого не чувствую.
— В таком случае эта медаль, которую я прикрепляю к вашему мундиру, гораздо больше, чем просто кусок серебра. Это символ того, сколь много вы отдали, причем не только на полях сражений и не только на службе своему народу. Она говорит другим, сколь много вы еще способны отдать. Она навеки отмечает вас как того, на кого можно положиться, того, кто в годину бедствий воспрянет сам и поможет подняться упавшим. — Он устремляет торжественный взгляд в пространство над моим плечом. Затем говорит: — А теперь возвращайся домой к жене, солдат, и открой новую главу своей жизни.
Когда совсем темнеет, я иду к Шарлотте. Вечерняя сиделка надела на нее ночную сорочку. Увидев меня, Шарлотта опускает кровать. Жужжание электрического моторчика — единственный звук в комнате.
— У меня овуляция, — объявляет она. — Я чувствую.
— Ты можешь это чувствовать?
— Мне не надо чувствовать, — отвечает она. — Я просто знаю.
Она до странности спокойна.
— Ты готов? — спрашивает она.
— Конечно.
Я пристраиваюсь на перильцах, которые нас разделяют.
— Хочешь сначала немного орального секса? — спрашивает она.
Я качаю головой.
— Тогда залезай ко мне, — говорит она.
Я лезу на кровать, но она меня останавливает.
— Эй, солнышко, — говорит она, — одежку-то сними.
Трудно вспомнить, когда она называла меня так в последний раз.
— Ах да, — говорю я и расстегиваю рубашку, потом джинсы. Сбросив нижнее белье, я чувствую себя противоестественно голым. Не знаю, снимать ли носки. Подумав, остаюсь в них. Закидываю в постель ногу, потом кое-как укладываюсь на жену.
По ее лицу проскальзывает удовлетворение.
— Так оно и должно быть, — говорит она. — Давненько у меня не было случая посмотреть тебе в глаза.
Тело у нее узкое, но теплое. Я не знаю, куда девать руки.
— Снимешь с меня трусы?
Я сажусь и начинаю их стягивать. На глаза попадается шрам от стентирования. Приподняв ей ноги, я вижу пролежни, с которыми мы боролись.
— Помнишь нашу поездку в Мексику? — спрашивает она. — Как мы делали это на вершине пирамиды? Казалось, что мы одновременно в прошлом и в будущем. Я и сейчас что-то такое чувствую.
— Ты случайно не покурила?
— Что? — спрашивает она. — По-твоему, мне обязательно надо обдолбаться, чтобы вспомнить первый раз, когда мы говорили о ребенке?
Стянув трусы и раздвинув ей ноги, я медлю. Мне приходится сосредоточиться изо всех сил, чтобы добиться эрекции, а потом я не могу поверить, что сумел. Я смотрю на эту картину бесстрастно, отстраненно, как видел бы ее вертолетик: вот моя жена, парализованный, лишенный чувствительности инвалид, и хотя вся ситуация полностью отвергает эротику, я навис над ней в полной готовности.
— Я там мокрая, да? — спрашивает Шарлотта. — Я весь день об этом думала.
Конечно, я помню ту пирамиду. Камень был холодный, лестница — крутая. Прошлым для меня была неделя с Шарлоттой в платьях майя, воркующей над каждым ребенком, который попадался нам на пути. Занимаясь сексом под тусклыми сонными звездами, я старался вообразить себе будущее: безликое маленькое существо, зачатое на жертвенном алтаре. Я кончил рано и попытался стряхнуть все в сторонку. Мне не хотелось, чтобы этот некто появился на свет. Вдобавок нам надо было сосредоточиться на насущных проблемах, если мы хотели благополучно одолеть столько ступенек в темноте.
— По-моему, я что-то чувствую, — говорит она. — Ты сейчас во мне, да? Я прямо уверена, что чувствую.
Тогда я вхожу в свою жену и начинаю процесс. Я стараюсь думать о том, что если это сработает, то Шарлотта окажется в безопасности, что в течение девяти месяцев она будет оберегать себя от всякого вреда, и может быть, она права: может быть, ребенок в ней что-нибудь стимулирует и запустит выздоровление.
Шарлотта улыбается — неуверенной, но все же улыбкой.
— Насчет светлой стороны, — говорит она. — Зато у меня не будет родовых мук.
Это заставляет меня задуматься, а может ли вообще парализованная женщина вытолкнуть из себя ребенка, или ей нужен скальпель, а если так, то нужна ли анестезия… и вдруг я чувствую, что мое тело вот-вот откажется слушаться.
— Эй, ты тут? — спрашивает она. — Я тебя развеселить хотела.
— Мне просто надо немножко сосредоточиться, — говорю я.
— Я вижу, что тебе неинтересно, — говорит она. — Ты все никак не можешь отвязаться от мысли, что я собираюсь сделать с собой что-то ужасное, верно? Если я иногда несу всякую чепуху, это еще не значит, что я и правда что-то сделаю.
— Тогда зачем ты заставила меня пообещать, что я помогу тебе это сделать?
Это произошло рано, в самом начале, как раз перед вентилятором. У нее был рвотный рефлекс, который не отпускал ее часами. Врачи сказали: бывает. Представьте бесконечные приступы сухой рвоты, когда вы парализованы. В конце концов врачи стали вводить ей наркотики. В голове муть, руки и ноги не слушаются, да еще выворачивает наизнанку — вот когда она впервые осознала, что ничего больше не контролирует. Я придерживал ее волосы, чтобы они не попали в тазик. Между приступами она еле успевала отдышаться.
— Обещай мне, — сказала она, — что когда я попрошу тебя это прекратить, ты это прекратишь.
— Что прекращу? — спросил я.
Она зашлась в приступе, длинном и судорожном. Я знал, о чем она говорит.
— До этого не дойдет, — сказал я.
Она попыталась что-то сказать, но ее снова скрутило.
— Обещаю, — сказал я.
Теперь, лежа в своей механической кровати в сползающей с плеч сорочке, Шарлотта говорит:
— Я знаю, тебе трудно понять. Но сама мысль, что есть выход, — она меня поддерживает. Я никогда этим не воспользуюсь. Ты же мне веришь, правда?
— Я ненавижу это обещание, ненавижу себя за то, что согласился его дать.
— Я никогда так не поступлю и никогда не заставлю тебя помогать.
— Тогда освободи меня, — говорю я.
— Прости, — отвечает она.
Я решаю выкинуть все это из головы и просто продолжать. Я теряю эрекцию и гадаю, что случится, если я скисну, — хватит ли у меня духу притвориться? — но гоню от себя эти мысли и продолжаю упорно трудиться на Шарлотте до тех пор, пока у меня не пропадают почти всякие ощущения. Ее груди одиноко свисают подо мной в стороны. Вертолетик на тумбочке у кровати включается и взмывает в воздух. Он направляет мне в лоб зеленый лучик, как будто мои чувства так легко распознать, как будто для них есть имя. Что он делает — шпионит за мной, изучая мои эмоции, или бездумно выполняет старую программу? Я думаю, что случилось: может, хэш-ридер не справился, или операционка перескочила на прежнюю версию, или «Гугл» снова овладел им, или он работает в каком-то автономном режиме. А может быть, кто-то взломал андроидные очки или… в этот миг я смотрю вниз и вижу, что Шарлотта плачет.
Я останавливаюсь.
— Не надо, — говорит она. — Продолжай.
По ее щекам катятся редкие, но крупные, грустные слезы.
— Завтра можем попробовать еще раз, — говорю я.
— Нет, все в порядке, — говорит она. — Ты продолжай, только сделай для меня одну вещь, ладно?
— Хорошо.
— Надень на меня наушники.
— Ты имеешь в виду прямо сейчас?
— Музыка, играй, — говорит она, и я слышу, как из лежащих на тумбочке наушников начинает зудеть «Нирвана».
— Я знаю, что все делаю неправильно, — говорю я. — Просто мы так давно не…
— Ты здесь ни при чем, — говорит она. — Просто мне нужна моя музыка. Надень их, пожалуйста.
— Зачем тебе эта «Нирвана»? Что в ней такого?
Она закрывает глаза и качает головой.
— Что тебе этот Курт Кобейн? — говорю я. — Что ты в нем нашла?
Я хватаю ее за запястья и вдавливаю их в постель, но она этого не чувствует.
— Почему тебе непременно нужна эта музыка? Что с тобой такое? — не отстаю я. — Скажи мне, что с тобой творится!
Я отправляюсь в гараж, где вертолетик слепо тычется в стены, ища дверь или окно. Включаю компьютер и нахожу в интернете один из альбомов этой «Нирваны». Я прослушиваю его весь, сидя в темноте. Этот малый, этот Курт Кобейн, поет о том, что такое быть глупым, тупым и никому не нужным. В одной песне он говорит, что Иисус не станет делать из него солнечный луч. В другой — что хочет молока со слабительным и антацидов с вишневым ароматом. У него есть песня «Сплошные извинения», где он все время повторяет: «Кем еще я могу быть? Сплошными извинениями». Но на самом деле он нигде не извиняется. Он даже не говорит, что сделал не так.
Не найдя выхода, вертолетик подлетает ко мне и молча зависает рядом. Должно быть, я выгляжу совсем жалко, потому что он меряет мне температуру.
Я беру пульт, открывающий дверь гаража.
— Тебе этого хочется? — спрашиваю я. — Потом сам прилетишь, или мне придется идти тебя искать?
Вертолетик невозмутимо ждет, подрагивая на столбе теплого воздуха.
Я нажимаю кнопку. Дождавшись, пока дверь полностью поднимется, вертолетик фотографирует меня напоследок и уносится в ночной Пало-Альто.
Я встаю и дышу прохладным, пахнущим цветами воздухом. На дорожке перед гаражом колеблются тени листвы — лунного света на это хватает. Дальше по улице я замечаю горящие глаза нашего кота. Зову его по имени, но он не подходит. Я отдал его приятелю в паре кварталов отсюда, и неделю-другую кот навещал меня по ночам. Теперь перестал. Это чувство близости к тому, что для тебя утрачено, — похоже, сейчас в нем сосредоточилась вся моя жизнь. Шарлотта тоже поняла бы, что это за чувство, поговори она с президентом. Но он не тот, с кем ей нужно поговорить, внезапно понимаю я. Возвращаюсь к своему компьютерному столу и зажигаю ряд экранов. Смотрю на их голубое мерцание и берусь за работу. Она занимает у меня несколько часов, большую часть ночи.
К Шарлотте я возвращаюсь уже под утро. В комнате темно, и я вижу только ее силуэт. «Кровать, поднимись», — говорю я, и она едет вверх. Просыпается и глядит на меня, но ничего не говорит. На ее лице то отсутствие всякого выражения, которое наступает лишь тогда, когда пережиты все возможные эмоции.
Я кладу ей на колени айпроектор. Она ненавидит эту штуку, но по-прежнему молчит. Только чуть-чуть наклоняет голову, словно бы с сочувствием. И тут я включаю его.
Перед ней возникает Курт Кобейн, одетый в купальный халат и состоящий из мягкого голубого света.
Шарлотта ахает.
— О боже, — вырывается у нее. Потом она переводит взгляд на меня. — Это он?
Я киваю.
Она зачарованно смотрит на него.
— Что я должна сказать? — спрашивает она. — Он говорит?
Я не отвечаю.
Перед лицом Курта Кобейна висят пряди волос. Шарлотта пытается посмотреть ему в глаза. В отличие от президента, которому не удается поймать ваш взгляд, Курт целенаправленно избегает его.
— Не могу поверить, что ты такой молодой, — говорит ему Шарлотта. — Совсем мальчик.
Курт молчит, потом мямлит:
— Я старый.
— Ты правда здесь? — спрашивает она.
— Вот мы и здесь, — поет он. — Развлекай нас.
У него хриплый голос человека, на долю которого выпало много бед. Для Шарлотты это своего рода доказательство его реальности. Она смотрит на меня взглядом, полным изумления и восхищения.
— Я думала, его уже нет, — говорит она. — Просто не верится, что он и правда здесь.
Курт пожимает плечами.
— Я умею ценить только то, чего уже нет, — говорит он.
Шарлотта выглядит ошеломленной.
— Я узнаю эту фразу, — говорит она мне. — Это из его предсмертной записки. Откуда он ее знает? Он что, уже написал ее, уже знает, что собирается сделать?
— Не знаю, — отвечаю я ей. Это не мой разговор, я не хочу в него вмешиваться. Тихонько пячусь назад, к двери, и уже на пороге слышу, как она начинает говорить с ним.
— Не делай того, о чем ты думаешь, — умоляет его она. — Ты не знаешь, какой ты замечательный, не знаешь, как много ты для меня значишь. Пожалуйста, не отнимай себя у меня, — говорит она осторожно, будто обращаясь к ребенку. — Ты не можешь отнять себя у меня.
Она наклоняется к Курту Кобейну, словно хочет обнять его и прижать к себе, словно забыла, что руки ей не повинуются и обнять ими ей некого.