Хердис, которая постоянно злословила по поводу приятеля Ярле, считала Хассе шарлатаном, выдающим себя за юношу, испытывающего тягу к знаниям. «У него такая же больная спина, как у меня малокровие, — говорила она. — Враки все это. Ты же видишь… — говорила она и еще капельку приподнимала от природы выпяченную верхнюю губу, так что становилась видна гладкая плоть десны, которая обычно скрывается в темноте рта, — ты же видишь, как он корячится и ахает все время? Это же просто для того, чтобы на него обратили внимание, нигде у него не болит, понимаешь ты? У него диагноз есть какой-нибудь есть? Нету. Врачи находят что-нибудь? Нет. Нет у него никаких болей! Он просто придумывает их, потому что без них ему никуда».
Ярле, слушая выпады Хердис против Хассе, обычно просто пожимал плечами. Что он мог сказать? Ему не хотелось говорить о Хассе плохо. Ему, как ни странно, нравились и его прилипчивость, и его идеи — и если хронические боли в спине и были выдумкой Хассе, то ведь и это было здорово придумано!
«Господи, — сказала тогда Хердис. — Господи, Ярле. Ну пошевели сам-то своими извилинами».
«Да-да, — думал он, а телефон тем временем все звонил. — Пора мне, черт возьми, начать шевелить извилинами, да, — подумал он, — и первое, что я сделаю, буду держаться от тебя подальше».
Хассе, очевидно, не было дома. Ярле повесил трубку и подумал, а не стоит ли ему сбегать в кинозал и проверить, сидит ли его дочь, как положено, в четырнадцатом ряду, но он отбросил эту мысль: разумеется, она там сидит. Нельзя же контролировать каждый ее шаг. Он причмокнул губами. Ни в коем случае нельзя недооценивать детей. Как сказала Хердис, она не… да как же это она сказала? Что Шарлотте Исабель давали… познавать мир самой? Что ей никто не препятствовал? Что-то в этом роде. И уж он тоже не будет этого делать. Бегать за ней повсюду, как если бы ей было три годика.
Он набрал номер Арилля.
Арилль Бёмлу снял трубку.
— Нда, — сказал он на выдохе; такая уж у него — была привычка говорить, будто он вздыхает.
— Это Ярле звонит.
— Нда-а, — сказал Арилль.
И в трубке стало тихо, как часто бывало, когда разговаривали с Ариллем. Этот уроженец местечка Бёмлу, с огромными кулачищами и скептическими, никогда не моргающими глазами, практически никогда не задавал вопросов. Казалось, что для него разговаривать — тяжелый труд, и создавалось впечатление, что его воротит от окружающего мира. Нередко у менее уверенных в себе людей, чем Ярле и Хассе, стоило им поговорить с ним, возникало чувство, что он снисходит до них. Он только смотрел на них. Он только вздыхал. Он только покашливал. Он только ждал. Ярле не раз удивлялся тому, что общается с Ариллем, которого нельзя было назвать дружелюбным человеком, и он уже даже и не помнил, как началась их дружба. Самодостаточность? Бескомпромиссность? Может, это ощущение несгибаемой самодостаточности делало его интересным? У Хассе на этот счет были вполне определенные теории. «Это, конечно, странности, — говорил он, — с тем же успехом можно находиться в обществе пня или разделочной доски. И конечно, есть что-то такое, как бы это сказать, нечеловеческое, да, какой-то изъян во всем баснословно асоциальном существе Арилля — кто знает, какие мысли этот тип вынашивает? Ты же знаешь, Ярле, что при такой монструозной молчаливости, с какой мы имеем дело в случае Арилля, не может быть и речи о таких простых вещах, как стеснительность или отсутствие навыков общения. Нет. В такой молчаливости, Ярле, таятся штормы и ураганы. Кто знает, что этому типу довелось пережить? В тот день, когда он решит об этом рассказать, надо нам будет держать ушки на макушке и наматывать все себе на ус, — говаривал Хассе. — Но знаешь что, Ярле, — добавлял он обычно, подходя поближе к приятелю, как Хассе имел обыкновение делать — подходить вплотную к людям, когда он сам полагал, что вот сейчас сообщит нечто потрясающее, — придется нам признать, что рядом с нами ходит великий человек. Так что ты уж знай: в тот день, когда этот тип действительно решится заговорить, надо будет всем сидеть тихохонько и наматывать себе на ус, потому что тогда горы сдвинутся с места, тогда разверзнутся океаны и в недрах земли раздастся треск.
Вот посмотри на него, посмотри, — шептал Хассе, бывало. — У мужика рост под два метра. Он двигается как тихоокеанское цунами. Он никогда не задаст ни единого вопроса. Он же, к черту, вообще ничего не говорит! Он притягивает к себе людей всем тем, чего он не делает, понимаешь ты? И когда ты это поймешь, то вот тогда-то ты можешь действительно начать задумываться о том, а что же такое он делает, собственно, так или не так? Ты мою мысль понял, Ярле? Вот посмотри же на него, попробуй разглядеть, что же он делает, когда он ничего не делает. Может, он ходит по воде? Может, он парит в воздухе перед нами, а мы этого не замечаем? Собственно говоря!» — Так же как Ярле и Хассе, Арилль был принят в кружок посвященных литературоведов при Роберте Гётеборге. В то время как слухи о работе Ярле о Прусте были овеяны безграничными ожиданиями и в то время как слухи о работе Хассе о ссылках и отступлениях были овеяны восхищенным изумлением, то слухи о работе Арилля о Бланшо были овеяны глубоким и весомым уважением. Никто никогда не читал ничего из того, что он написал. Никто не знал, о чем именно идет речь в его работе о Бланшо. Но что это был великий труд, понимали все. Что это была просто блестящая работа, это само собой разумелось.
— Послушай, Арилль, — торопливо проговорил Ярле, — у меня тут денег надолго не хватит, но вот попозже ты будешь дома?
— Воскресенье, — услышал он Арилля. — Киноклуб. Бергман. «Тишина».
— Так Послушай, а ты не мог бы пропустить «Тишину» сегодня, как ты думаешь?
— Пропустить «Тишину», — сказал Арилль.
— Пропустить «Тишину», да.
— Пропустить «Тишину», — повторил Арилль.
— Да. Взять и пропустить. Я знаю, что я многого прошу. Не каждый день показывают «Тишину».
— Да, не каждый, — сказал Арилль.
— Послушай, я все потом объясню. Я к тебе зайду около часу. Попробуй Хассе тоже найти, о’кей?
Ярле повесил трубку и поспешил через фойе в кинозал. На экране люди вопили и кричали в страхе перед динозаврами. Дети сидели, разинув рты, их руки автоматически передвигались от кулька с конфетами ко рту и обратно, и Ярле вспомнилось, как он сам так сидел в кино вместе с папой что-нибудь двадцать лет тому назад, в Народном театре в Ставангере, смотрел «Книгу джунглей» и чувствовал, как раздвигаются границы мира.
Он быстро пробирался вдоль четырнадцатого ряда, бормоча извинения людям, убиравшим под себя ноги.
У него все внутри опустилось и в нем все поднялось, когда он увидел, что на ее месте никто не сидит. Ужас разлился по телу, перед его мысленным взором вставали картины детей, выбегающих на дорогу и попадающих под машины, картины похищения маленьких девочек людьми с дьявольскими намерениями. Он стоял между рядами кресел и, сглатывая, отчаянно озирался вокруг, пытаясь разглядеть ее в этом большеглазом море поедающих конфеты одинозавренных детей.
Где же она? Ярле выбрался из своего ряда, и на этот раз он не извинялся, с бешено колотящимся сердцем он пер напролом. Шарлотта Исабель!
Шарлотта Исабель!
Господи!
В кончиках пальцев закололо. «Один день со мной, один несчастный денечек со мной, и она исчезает, — подумал он. — Что же я за недоумок такой?»
Ярле пометался туда-сюда перед экраном, прикрывая рукой глаза, чтобы не мешало мельтешение кадров, и люди начали возмущаться, кто-то потребовал, чтобы он отошел в сторону.
— Эй! Извините! Эй! — крикнул он в зал и замахал руками над головой. — Никто не видел… моей дочери? Маленькая такая… со светлыми волосами, она… Никто не видел? Она сидела в четырнадцатом ряду, она… Пожалуйста!
Люди качали головой, пожилая дама, сидевшая в первом ряду вместе с внуком, сказала:
— Ой, ужас какой, бедный!
И тут он услышал голос:
— Папа!
Он сглотнул, взглянул в ту сторону, откуда послышался звук.
— Я здесь!
— Шарлотта Исабель?!
— Да! Я здесь!
— Где?
— Здесь!
— Да где здесь?!
— Здесь!
На них зашикали: Ярле приложил ладонь ко лбу, чтобы лучше видеть в лучах светящего в глаза проектора, и тут-то он разглядел Лотту. Она стояла в самом конце зала, за последним рядом кресел, и махала ему.
Он пригнулся и преодолел зал в несколько прыжков, мгновенно проскочив все ряды:
Ты что это вытворяешь?!
Ярле жестко схватил Лотту за руку ниже плеча и поволок за собой к выходу.
— Но, папа! Я хочу досмотреть «Парк юрского периода — два»!
Шарлотта Исабель упиралась, но он тащил ее вон из зала. Оказавшись за дверью, он опустился на колени, схватил ее за плечи и тряхнул как следует:
Люди качали головой, пожилая дама, сидевшая в первом ряду вместе с внуком, сказала:
— Ой, ужас какой, бедный!
И тут он услышал голос:
— Папа!
Он сглотнул, взглянул в ту сторону, откуда послышался звук.
— Я здесь!
— Шарлотта Исабель?!
— Да! Я здесь!
— Где?
— Здесь!
— Да где здесь?!
— Здесь!
На них зашикали: Ярле приложил ладонь ко лбу, чтобы лучше видеть в лучах светящего в глаза проектора, и тут-то он разглядел Лотту. Она стояла в самом конце зала, за последним рядом кресел, и махала ему.
Он пригнулся и преодолел зал в несколько прыжков, мгновенно проскочив все ряды:
Ты что это вытворяешь?!
Ярле жестко схватил Лотту за руку ниже плеча и поволок за собой к выходу.
— Но, папа! Я хочу досмотреть «Парк юрского периода — два»!
Шарлотта Исабель упиралась, но он тащил ее вон из зала. Оказавшись за дверью, он опустился на колени, схватил ее за плечи и тряхнул как следует:
— Ты что это вытворяешь?!
— Я…
— Лотта! Тебе нельзя… это… Да слушай же меня! Если мы договариваемся, что мне нужно выйти позвонить, а ты должна пойти и сесть в четырнадцатом ряду, то нельзя — слышишь ты — тебе нельзя… — Он снова ее тряхнул. — Да слышишь ты? — И он опять ее тряхнул. Лотта! Отвечай сию минуту! Ты слышишь меня?
Шарлотта Исабель задрожала, заревела в три ручья, вывернулась из его рук и бросилась бежать. Она бежала по коридорам со скоростью, на какую только были способны ее маленькие ножки, и выла:
— А-а-а, а-а-а, домой хочу! Я хочу домой!
Ярле кинулся за пей, люди смотрели на них, и он чувствовал себя полным идиотом. Он догнал ее в фойе. Прижал к себе:
— Ну ладно, ладно. Ладно, девочка моя. Не обижайся на папу. Понимаешь? Папа не привык быть папой, понимаешь? А? Ну послушай. А? Девочка моя. Не обижайся. Идем, пойдем к тете Грете.
Она всхлипнула и провела ладошкой под носом.
— О’кей, — сказала она и взяла его за руку.
Ярле с дочкой вышел из кинотеатра в ранний сентябрьский вечер. Скоро станет темно. Наступит вечер. Вокруг раскинулся Берген, было тихо, людей на улицах мало. Ручка Шарлотты Исабель покоилась в руке Ярле, как маленькая птичка, казалось ему, и он чувствовал себя большим и неловким. Лотта шаркала пятками по асфальту и не поднимала головы. Они шли вверх по склону холма Нюгорсхёйден, и, когда они проходили мимо зданий студенческой столовой и историко-философского факультета, Ярле показал ей их и сказал, что вон там он работает.
— Гм, — буркнула Шарлотта Исабель, не поднимая глаз.
Когда они шли мимо Ботанического сада, Ярле сказал, что там масса цветов и вообще очень красиво. Шарлотта Исабель вежливо сказала:
— А, ну ладно, — даже не оглянувшись.
Когда они проходили мимо студенческого центра, Ярле сказал, что это здесь, на холме, важное место, потому что тут много всяких разностей для студентов. И почта, сказал он. И книжный магазин.
Но и это не заинтересовало Шарлотту Исабель, которая всю дорогу шла, опустив очи долу. Когда они спускались к Мёленприс, Ярле остановился:
— Эй!
Лотта не откликалась.
— Лотта!
Она всхлипнула.
— Ну прости, пожалуйста.
Ярле не знал, что и думать о случившемся. Ему казалось, что ему, собственно говоря, не за что просить прощения, но он чувствовал по поведению девочки, надувшейся всерьез, что это единственный выход. Она же нарушила их договор, так что во многих отношениях это она, а не он должна была просить прощение.
Но что поделаешь? Вот так и бывает с девочками, осенило его, приходится их задабривать. Приходится отложить собственные заботы в сторону и уговаривать их, если нет желания до позднего вечера разбираться с обидами и ссорами.
Когда они уже подходили к их дому, Шарлотта Исабель повернулась к нему и спросила:
— Папа, а папа! А тебе страшно было динозавров?
Она, со своими черепашьими глазами, как два усика у насекомых, под самыми висками, с маленьким крохотным ротиком грызуна, открыла дверь, и на бедре у нее боком сидел ее мальчуган. Ярле еще раз поразился тому, какая она странная. Ему почудилось, что она в мягком предвечернем свете выглядит прямо-таки и пугающе, и экзотично, да чуть ли не до ужаса нездешней, когда она вот так стоит со своим мальчишкой на бедре. «Грета Страннебарм, — подумал он, — вот уж действительно ты не из тех девушек, которых люди называют красавицами».
В ранней юности Ярле пробовал противиться всей этой канители с красивыми девушками. Когда он был ребенком, ему внушали и мама, и школьные учителя, и церковь, что главное — это внутренние достоинства. Эта мудрая мысль преподносилась как своего рода утешение и просветительская идея, как бесспорная истина. Маленький же Ярле совсем не так воспринимал мир — он был влюблен во все внешние достоинства! Эти бабочки! Эти девочки! Гламурные поп-группы с синтезаторами и в макияже! Но он верил, что то, что ему говорят, — правда, и он изо всех сил всматривался внутрь, пытаясь высмотреть самое главное. Став старше, он научился распространять значение высказывания «внешность не имеет значения» в соответствии со взглядами в той радикальной среде, в которой происходила его социализация, — среде, которая в восьмидесятые годы еще несла явный отпечаток почти умилительных представлений семидесятых годов о тесной связи между естественностью и радикализмом, те самые представления, из-за которых кое-кто из молоденьких девушек переставал брить ноги и пользоваться косметикой: они называли себя раскрепощенными. «Внешность не имеет значения», да, эту фразу Ярле произнес много раз. Часто ему бывало приятно ее произносить, потому что ему казалось, что он тем самым проявляет участие к девушкам, которым в этом плане не очень повезло. Вообще, выказывать убеждение в том, что внешность ничего не значит, было приятно, потому что сразу видно было, как это радовало слышавших его.
У девушек, которым в этом плане не очень повезло, росла уверенность в себе, что им было необходимо, а те девушки, которым повезло в этом плане, знали, что все это чепуха, они знали, что все это говорится именно потому, что на них-то самих смотреть приятно. Они прекрасно знали все это с самых давних пор. Еще в раннем детстве они замечали, как их врожденный блеск украшает окружающую действительность, что их подруги, которым повезло с внешностью меньше, разумеется, тоже замечали, еще не научившись тому, чем можно компенсировать это отсутствие эстетического везения. Так что обо всей этой бодяге, мол, внешность не имеет значения, Ярле знал все. Прежде всего, что это, как бы поосторожнее выразиться, не совсем верно. Но раз это уже сказано, раз это уже признано и упрочилось в общественном мнении, как бы это ни было для некоторых печально, надо добавить, что все здесь обстоит гораздо более сложно, чем изложено выше. Вот взять, к примеру, таких девушек, как Хердис и Грета. Как, например, можно было бы сравнивать двух таких девушек, как Хердис Снартему и Грета Страннебарм — такая у нее была фамилия?
Если попробовать описать Хердис при помощи метафоры света, то можно было бы сказать, что она сияет. Можно было бы сказать, что она как звездное небо. Можно было бы сказать, что она являет собой чистый блеск. Но если понадобилось бы описать Грету при помощи метафоры света, то можно было бы сказать, что она матовая. Можно было бы сказать, что у нее отсутствует свечение. А если бы пришлось описывать двух этих девушек в терминах жары и холода, описывать двух этих девушек, которые, между прочим, были почти ровесницами — Грета всего на каких-то два года младше сестры своей, — то довелось бы услышать собственный голос, говорящий, что Хердис обжигает как лед, в то время как Грета поддерживает в мире среднегодовую температуру.
И если задаться лишь тем, чтобы рассматривать их как, так сказать, чистые формы, то всем было бы очевидно, что упоительно приятно находиться поблизости от классических очертаний Хердис Снартему, подобно тому, как восхитительно пересекать площадь Святого Петра в Риме, или также подобно тому, как по телу начинают бегать мурашки, когда стоишь перед бьющими из земли в Исландии горячими источниками. И это все из-за ее мощных бедер, не правда ли? И это все из-за ее высоких скул, не правда ли? И это все из-за ее пухлых губ, широкой улыбки, пылающего розового язычка, не правда ли? И это все из-за ее просто-таки восхитительной попы, не правда ли? И так со всем, абсолютно со всем у Хердис Снартему: не было в ней ничего, что было бы создано непривлекательным, не было ни сантиметра в ее южнонорвежском теле, что не светился бы знанием секретов мастерства, точностью исполнения, симметрией и совершенной красотой.
В свете таких впечатлений трудно было разглядывать Грету Страннебарм. Боже ж мой, наверное, пришлось бы себе сказать, и особенно в таком случае, когда у Греты Страннебарм так неудачно сложились бы обстоятельства, что ей пришлось бы оказаться рядом с такой женщиной, как Хердис Снартему, — боже ж ты мой, боже мой, пришлось бы себе сказать, боже ж мой, до чего непохожими бывают люди! Какие же у нее мосластые руки! А ее ноги, ляжки и икры — как им недостает ритма. А спинища-то, какая она у нее сильная, колода дровосека какая-то, из жесткого мяса и выносливых сухожилий, грудь же, с ее туберкулезным покроем, наоборот, тщедушная. Вся Грета Страннебарм была составлена, не сказать иначе, из каких-то странных и лишенных блеска компонентов.