Убийство Маргарет Тэтчер - Хилари Мантел 4 стр.


Не помню, куда мы шастали с Мэри Джоплин, но к пяти часам мы неизменно, где бы нас до того ни носило, оказывались рядом с домом Хэтауэев. Зато помню блаженство, с каким припадала лбом к холодному камню стены, прежде чем перелезть через нее. Помню мелкий песок в сандалиях, помню, что высыпала его, но он набивался снова, вгрызался в кожу пяток. Помню кожистые на ощупь листья кустарника, в котором мы скрывались, нежное прикосновение — будто пальцы в перчатке — к моему лицу. Мэри непрестанно гудела мне в ухо: как говорит мой папа, как сказала моя мама… Все будет в сумерках, обещала она, всегда бывает в сумерках, раньше запятая, которая точно человек, ни за что не покажется. Всякий раз, когда я тем летом пыталась читать, книжные страницы расплывались перед глазами. Мои мысли бродили где-то в полях, в фантазиях возникал образ Мэри — кривая ухмылка, грязное лицо, блузка задралась до самой груди, обнажая выпирающие ребра. Она виделась мне скопищем теней, то нескромно оголялась, то вдруг поспешно опускала рукава и шарахалась от касаний, то дулась, если ты случайно задевала ее локтем, и обиженно моргала. Все ее разговоры крутились вокруг печальной судьбы и наказаний — порки, побоев, взбучки. Я же могла думать только об одном — о том, что она собиралась мне показать. И заранее приготовила себе оправдание, на случай если меня застигнут шныряющей по полям. Я скажу, что занималась на прогулке пунктуацией. Да, занималась пунктуацией, искала запятую. Гуляла одна, вовсе не с Мэри Джоплин.

Должно быть, в тот вечер я задержалась в кустарнике довольно долго, потому что начала клевать носом. Внезапно Мэри пихнула меня локтем; я встрепенулась, во рту пересохло, и наверняка вскрикнула бы, но она зажала мне рот ладонью и прошептала: «Смотри!» Солнце клонилось к закату, воздух немного остыл. В доме, за высокими окнами, включили свет. Одно из окон открылось на наших глазах: сперва одна половина — пауза; затем вторая. Что-то появилось в поле зрения: кресло на колесах, и некая дама его толкала перед собой. Кресло легко катилось по каменным плитам, а дама привлекла мое внимание; на кресле лежало нечто темное и бесформенное, а ее яркое, разноцветное платье бросалось в глаза заодно со вздыбленным перманентом на голове; мы были достаточно далеко, чтобы уловить аромат, но мне почудилось, будто я различаю запах духов. Свет, вырываясь на террасу изнутри дома, казалось, заигрывал с ней. Ее губы зашевелились; дама заговорила, улыбаясь, с темным свертком на кресле. Вот она остановилась, подвигала кресло туда-сюда, словно подбирая точное место. Огляделась, на миг подставила скулу теплому и ласковому свету, потом наклонилась, чтобы набросить на сверток на сиденье еще ткани, покрывало или платок… В такую-то погоду?

— Видишь, как оборачивает? — прошипела Мэри.

Я видела не только это, но и выражение лица Мэри: жадный интерес, растерянность — все сразу. Похлопав по свертку, дама повернулась, и до нас донесся стук ее каблуков по каменным плитам, когда она направилась к французским окнам — и растаяла в электрическом свете внутри.

— Давай, подпрыгни. Ну же! — Мне не терпелось. Мэри была выше меня. Она подпрыгнула — раз, другой, третий, приземляясь с глухим ворчанием. Мы хотели узнать, что там, в доме. Мэри запросила передышки, упала на коленки; ладно, обойдемся тем, что у нас есть, поглядим, что это за сверток такой в кресле. Под одеялами он как будто колыхался, крупная передняя часть, накрытая платком, свисала набок. И правда как запятая: туловище-загогулина, голова-«хвостик».

— Пошуми, Мэри, — попросила я.

— Фигушки! — возразила она.

Пришлось мне самой из безопасного укрытия в кустах завыть по-собачьи. Я заметила, что свисающая голова повернулась, но лица было не разглядеть; а в следующий миг тени на террасе всколыхнулись, и из-за папоротников, что торчали в громадных фарфоровых вазах, появилась та дама в цветастом платье. Она прикрыла глаза рукой и посмотрела прямо на нас, но явно не увидела. Наклонилась над свертком, над этим длинным коконом, и заговорила; потом подняла голову, будто оценивая, под каким углом падают лучи закатного солнца; потом отступила, положила пальцы на ручки кресла и ловким и нежным движением повернула кресло так, чтобы лицо запятой ощущало последнее тепло умирающего дня; одновременно, снова наклонившись и что-то шепча, она сняла платок.

И мы увидели — увидели то, что еще не стало чем-то, еще не лицо, а, возможно, как мне подумалось позднее, когда я вспоминала этот случай, некое представление будущего лица, этакое плохо воображенное понятие лица, каковое, наверное, было у Бога, когда он пытался создать человека; мы увидели пустоту, увидели сферу, лишенную черт, лишенную выражения, и плоть, казалось, вырастала прямо из кости. Я зажала рот рукой и, содрогнувшись всем телом, упала на колени.

— Тихо ты! — Кулак Мэри мелькнул перед моими глазами. Она ударила меня очень больно. Слезы невольно потекли по щекам.

Но я вытерла эти слезы и поднялась, любопытство влекло меня вперед, как рыбу, заглотившую крючок; я увидела, что запятая осталась одна на террасе. Дама за чем-то вернулась в дом. Я шепнула Мэри: «Оно умеет говорить?» Я понимала, наконец-то поняла, что имела в виду моя мама, когда упомянула о дурной славе дома богачей. Жить под одной крышей с таким существом! Проявлять о нем заботу, пеленать в одеяла…

— Я кину в него камнем, — сказала Мэри. — Тогда и узнаем, умеет оно говорить или нет.

Она сунула руку в карман и достала большую, гладкую гальку, будто прямо из моря, с прибрежного песка. Таких здесь не найти, значит, она готовилась заранее. Мне нравится думать, что я положила руку на ее запястье, что сказала: «Мэри…» Но на самом деле — кто знает? Она привстала из-за кустов, коротко ухнула — и метнула гальку. Прицелилась она хорошо, почти хорошо. Мы услышали, как галька стукнулась о деревянную раму, а следом раздался низкий крик, не похожий на человеческий.

— Я его достала, — сказала Мэри. На мгновение она застыла, чрезвычайно гордая собой. Потом нырнула, припала к земле, зашуршала листьями рядом со мной. Внезапно вечерний покой исчез без следа. Быстрым шагом на террасу вышла дама в цветастом платье, выскочила из глубоких сводчатых теней, что отбрасывали деревья на стены дома, теней деревьев, ворот и решеток, теней розовых беседок и погибших роз. Темные цветы на ее платье словно сбросили лепестки и будто кровоточили. Она подбежала к креслу на колесах, замерла на долю секунды, ее рука дрожала над головой запятой; потом она повернула голову к дому и крикнула: «Принесите фонарь!» Этот крик потряс меня до глубины души, невероятно резкий для горла, способного, как мнилось, только ворковать, подобно горлице или голубю; дама снова повернулась, и последним, что я увидела, прежде чем мы побежали оттуда, был женский силуэт, склоненный над запятой, и тени рук, ласково кутающие в платок хнычущее нечто.


В сентябре Мэри не пришла в школу. Я рассчитывала оказаться с нею в одном классе, потому что стала на год старше, а она, хотя ей было десять лет, так и оставалась где была, ее не переводили в следующий класс. Дома я о ней не заговаривала, потому что теперь, когда солнце отправилось на зимние каникулы и я надежно устроилась в своей коже, сдирать ее, конечно, будет больно, а моя мама, как она постоянно говорила, всегда выполняет свои обещания. Если лишишься кожи, думалось мне, за тобой, по крайней мере, будут присматривать. Станут кутать в одеяла на террасе, петь колыбельные, ласково сюсюкать и подставлять свету солнца. Я вспомнила зависть на лице Мэри и отчасти ее поняла — но лишь отчасти. Если тратить время, пытаясь понять, что произошло, когда тебе было восемь, а Мэри Джоплин — десять, проще уж провести жизнь за плетением колючей проволоки.

Большая девочка сказала мне той осенью:

— Она пошла в другую школу.

— В исправительную?

— Ты о чем?

— В исправительную школу?

— Нет, для дурачков. — Она высунула язык, медленно повела им из стороны в сторону. — Поняла?

— Их там бьют каждый день?

Большая девочка усмехнулась.

— Ага, если достанут. По-моему, им бреют головы. У нее-то вся башка во вшах была.

Я потрогала собственные волосы, ощутила их отсутствие, холод кожи и услышала шепот, будто шепот шерсти; шаль вокруг моей головы, мягкость овечьей шерсти, забвение…


Должно быть, прошло двадцать пять лет. Или даже тридцать. Я возвращалась нечасто; а вы бы стали? Я увидела ее на улице, она толкала детскую коляску, в которой был не ребенок, а большой мешок с кучей грязной одежды, торчавшей наружу: детская футболка с пятнами рвоты, что-то длинное и ползучее, вроде рукава спортивного костюма, уголок грязной простыни. Сразу подумалось: вот зрелище, способное радовать глаз, кто-то еще ходит в прачечную! Надо непременно рассказать маме. Чтобы она имела повод ответить — мол, чудеса никогда не прекращаются.

Я потрогала собственные волосы, ощутила их отсутствие, холод кожи и услышала шепот, будто шепот шерсти; шаль вокруг моей головы, мягкость овечьей шерсти, забвение…


Должно быть, прошло двадцать пять лет. Или даже тридцать. Я возвращалась нечасто; а вы бы стали? Я увидела ее на улице, она толкала детскую коляску, в которой был не ребенок, а большой мешок с кучей грязной одежды, торчавшей наружу: детская футболка с пятнами рвоты, что-то длинное и ползучее, вроде рукава спортивного костюма, уголок грязной простыни. Сразу подумалось: вот зрелище, способное радовать глаз, кто-то еще ходит в прачечную! Надо непременно рассказать маме. Чтобы она имела повод ответить — мол, чудеса никогда не прекращаются.

Я не могла с собой совладать. Я пошла за ней и окликнула:

— Мэри Джоплин?

Она прижала детскую коляску к себе, точно защищая, прежде чем обернуться: только голова повернулась, взгляд через плечо, настороженный. Лицо, лицо женщины в начале среднего возраста, утратило четкость, как воск, ждущий движений мастера, который придаст ему форму. Промелькнула мысль: нужно очень уж хорошо ее знать раньше, чтобы узнать сейчас, нужно провести с нею рядом много часов, наблюдая вблизи. Кожа ее обвисла складками, и в глазах Мэри почти ничего не отражалось. Я ждала, пожалуй, паузы, дефиса, тире, содержательного молчания, за которым последует вопрос… Это ты, Китти? Она наклонилась над коляской, поправила мешок с бельем, погладила его, как бы успокаивая. Потом повернулась ко мне спиной и едва заметно кивнула. Признание легким кивком — чего еще желать.

Длинный интервал

Ему было сорок пять, когда его брак окончательно приказал долго жить — в теплый осенний денек, последний в череде отличных дней для барбекю. Все, что произошло в тот день, никак не входило в его планы, не вытекало из намерений, хотя позднее стало очевидным, что каждый кусочек грядущей катастрофы идеально лег на отведенное место в пазле судьбы. Прежде всего это касалось Лоррейн, которая стояла у громоздкого американского холодильника, поглаживая матовые стальные дверцы кончиком наманикюренного пальца.

— Ты не пробовал забираться внутрь? — спросила она. — Ну, когда по-настоящему жарко?

— Это рискованно, — ответил он. — Дверца может захлопнуться, и все.

— Джоди бы тебя выпустила. Когда соскучилась.

— Джоди по мне не скучает. — Он произнес фразу не задумываясь, но в следующий миг сообразил, что это чистая правда. — И потом, настолько жарко еще не было.

— Разве нет? Жаль. — Она потянулась, затем поцеловала его в губы.

В ее руке по-прежнему был стеклянный бокал с вином, и он ощутил прикосновение стекла, холодного и мокрого, к своей шее; потом холодок вместе с бокалом пополз вниз по спине. Он прижал Лоррейн к себе, движением, исполненным благодарности, обхватил обеими руками ниже поясницы. Она что-то пробормотала, вытянула руку, чтобы поставить бокал, наконец сосредоточилась на нем целиком, жадно раскрыла губы.

Он всегда знал, что она доступна. Только до сих пор не заставал ее в полном одиночестве, в теплый денек, раскрасневшуюся от трех бокалов португальского зеленого вина[9] и потому слегка нетрезвую. Она не бывала одна — Лоррейн из тех девушек, кого всегда окружают другие девушки, чуть ли не толпой. Общительная, добрая, участливая, она относилась к людям, которых легко любить. Она изъяснялась забавными фразами, вроде: «Так грустно, когда тебе звонят после киша[10]». От нее вкусно пахло, всякими кулинарными ароматами: сливой, ванилью, шоколадом.

Он отпустил ее и, когда ослабил хватку, услышал цокот крохотных каблучков по полу. «Ты моя куколка», — проговорил он. Выпрямился во весь рост. Он отлично представлял выражение собственного лица, с каким смотрит на нее сверху вниз: чуть удивленно, нежно, весело; он с трудом узнавал себя. Ее глаза все еще были закрыты. Она ждала, чтобы он поцеловал ее снова. На сей раз он обнял ее более изящно, руки легли на талию, она приподнялась на цыпочках, язык дразняще соприкоснулся с языком. Медленно и аккуратно, подумалось ему. Никакой спешки. Но затем вдруг его рука скользнула по ее спине, будто обзавелась своей волей. Пальцы почувствовали ремешок бюстгальтера. Но движение плеч туда-сюда подсказало ему — не сейчас, не здесь. Тогда где? Они вряд ли смогут улизнуть от гостей и уединиться наверху.

Джоди наверняка бродит по дому. Он догадывался — и правильно, как выяснилось позже, — что она может ввалиться в любой момент. Она терпеть не могла вечеринки, с их дверями нараспашку и гостями, блуждающими между домом и садом. Ведь в дом могут проникнуть чужаки — или осы. А вам бы все стоять на пороге, дымить сигареткой и мило болтать ни о чем. Дождетесь, что вас ограбят, прямо там, где вы стоите. Нацепив на нос очки, она, верно, проталкивается мимо многочисленных гостей, которые хохочут, передают друг другу мобильные телефоны, гостей, которые в кои-то веки желают расслабиться и насладиться приятным вечером. Люди доставляли ей удовольствие, если быстренько допивали свое спиртное и возвращали пустые бокалы. Если они так не делали, она спрашивала в лоб: «Простите, я могу забрать?» Порой они выстраивали для нее целые башни из бокалов, услужливо подавали со словами: «Вот, пожалуйста, Джоди». Они добродушно улыбались ей, довольные тем, что так просто помочь конкретному человеку с его хобби. Она странствовала по дому и саду, словно постоянно пребывая в некоем собственном мирке, спиной ко всем, лицом к посудомоечной машине. Для нее не было ничего сверхъестественного в том, чтобы заполнить машину и запустить программу мойки едва ли не через час после окончания вечеринки. Придет время, с наступлением сумерек, когда дамы сделаются сентиментальными, а их мужья — хвастливыми и воинственными, когда начнутся перебранки из-за частных школ, умения водить и разрешений на парковку; и тогда, как она частенько повторяет, чем меньше стекла вокруг, тем лучше. Он всегда ей отвечал — можно подумать, у нас гулянка в пабе и драка из-за наследства. И добавлял: «Ради бога, женщина, положи уже этот спрей против ос!»

Все это он думал, пока лобызал Лоррейн. Та же, продолжая тереться носом, расстегнула пуговицы его рубашки, провела ладонью по теплой груди — и позволила своим пальцам замереть на его сердце. А если Джоди зайдет — вот что он как раз собирался тихо спросить; но решил не устраивать сцену, глубоко вдохнул и превратил поцелуй в настоящий французский. Потом, когда гости разойдутся по домам, он все объяснит: она сама, как говорится, ослабила поводья. Он мужчина в расцвете сил и должен брать свое. В конце концов, это ведь он, и никто другой, сумел завлечь ее в укромный уголок. Он действовал как надо, превосходя все ожидания, какие только у нее могли быть, и его упорство сблизило их, как упорство нынешнего кризиса приближает чертову рецессию; кто вправе сказать то же самое о себе? И потом, он вовсе не намерен лгать. «Это не улица с односторонним движением», — так он ей скажет. Она свободна, и он тоже. Она, вероятно, ищет приключений. Что ж, можно считать, что нашла.

Он опустил голову и прошептал на ушко Лоррейн:

— Когда я тебя возьму?

— Как насчет вторника на будущей неделе? — ответила она.

Именно в этот миг вошла его жена, остановилась в дверном проеме. Оголенные руки свисали, точно поникшие стебли, очки сползли на кончик носа двумя прозрачными овалами. Лоррейн жарко дышала на его груди, но потом, должно быть, почувствовала неладное. Она попыталась высвободиться, пробормотала: «О черт! Это Джоди, прыгай в холодильник». Он не хотел расставаться с нею, удержал ее за локти и свирепо глянул на жену поверх пушистой головки Лоррейн.

Джоди сделала шаг или два вперед. Остановилась, не сводя с них глаз, и словно оледенела. Воздух полнился тонким звоном от бокалов в ее дрожащих руках. Она молчала. Ее губы шевелились, будто пытаясь что-то произнести, но слышался только сдавленный писк.

Затем ее пальцы разжались. Пол устилала кафельная плитка, стекло разлетелось вдребезги. Грохот, крик другой женщины, искры света у ног; все вместе словно пробудило Джоди от оцепенения. Она хрипло выдохнула, оперлась правой рукой, уже опустевшей, о столешницу; потом медленно встала на колени. «Осторожнее», — предостерег он. Она погрузилась в осколки так плавно, будто те были атласными, а не стеклянными, снегом, а не стеклом, и кафель сверкал под лампами этаким ледяным полем, каждая плитка выпячивала выпуклые края, каждую испещряли тени, робкие, как дыхание. Она фыркнула. Выглядела «поплывшей», пережившей сотрясение мозга, как если бы разбила зеркало, воткнувшись в него головой. Вытянула левую руку, ладонь вся в порезах, густые ручейки крови заполняют линии. Она покосилась на свою ладонь почти мимоходом и внезапно словно поперхнулась. Аккуратно уселась на мягкое место. И упала на бок, раскрыв рот.

Назад Дальше