Владимир Карпов Двое на голой земле
Карнавальной выглядела бойкая улица южного города — проплывали яркие национальные платья, мелькали кофточки с фотографиями и надписями, неторопливые стеганые халаты и вездесущие джинсы… На повышенной скорости неслись легковые автомобили, а ближе к обочине мерно поцокивали ослы. Радио на столбе заходилось в такт общему движению, звуками комузов. Пахло тополем в цвету, аппетитно потягивало жарящимися шашлыками…
Из радостно-возбужденного людского потока на тротуаре отделился — выпал тенью — патлатый нахмуренный парень. Приостановился возле старухи, которая раскладывала на широком гладком пне пучки редиски.
— Почем одна? Мне пучок много…
— Чего? Одна головка, че ли?
Парень поглядел на старуху: была она по-азиатски загорелая и по-сибирски широкая в кости.
— Попробовать просто, я из Сибири только…
— Да Господь с тобой, одну-то так возьми… А откуль из Сибири?.. — прищурилась старуха любопытно и жалостливо: молоденький вовсе парнишка, годков двадцать разве, а в глазах ровно порча какая-то. — Мы сами тожить не коренные, переселенцы…
Парень не видел, как порывисто шагнул с тротуара и наклонился к пню, потрогал редиску ладный чернявый мужик. Он, парень, только заметил краем глаза клетчатую рубашку и немного посторонился, инстинктивно почувствовав, что этому, в рубашке, надо много места.
— А откуда, не с Алтая, случаем?! — бодряцки грохмыхнул мужик, обращаясь к старухе. — То-то, я гляжу, с физиономии и костью наша! Не с Барды?..
Парень вдруг замер, затаился весь, бездыханно вовсе. Скосил глаза на мужика — и метнулся в сторону!
— Витька?! — ахнул за спиной оклик. — Витька!
Парень остановился, нехотя, в муке будто, повернулся.
— Сын!!!
И таким жарким было восклицание, так стремительно и широко взмахнул мужик руками, что в глазах парня улица со всем ее многолюдьем, деревьями, машинами уменьшилась, откатилась куда-то к линии горизонта, и осталась, разрастаясь, одна лишь эта энергичная фигура — отец родной!
Замерли на миг друг перед другом два человека. Глаза — в глаза, ожидание — в ожидание…
И Витька ощутил себя хлипким и маленьким. Тем самым маленьким мальчиком, который когда-то давно, упираясь ручонками в потемнелую деревянную полку, сидел в купе старого прокопченного вагона. Рядом с ним сидела его мать: лицо ее несколько изъедено оспой; толстоватые губы, какие бывают обычно у людей добрых, слабо улыбаются; большие темно-карие глаза внимательны и умны — такие редко бывают веселыми, но не выдают они и горя, в них полнота, сила, какое-то внутреннее нежелание выплескивать душу по пустякам — они с вами и без вас. Мать для столь маленького сына старовата. Открыл бутылку лимонада, налил в кружку и подал Витьке. Сам сделал несколько глотков из горлышка.
В поезде лимонад вкуснее: сын причмокивал, глазенки поверх кружки с интересом оглядывали купе.
«Что, Севастьян, не узнал своих крестьян, со мной охота?»
Сын улыбнулся, не ответил.
«Сейчас нельзя. Вот поеду, осмотрюсь в теплых краях, тогда вы с матерью приедете».
Мать как-то сконфуженно опустила глаза, торопливо поправила сыну треугольный чубик. Отец это отметил, суетно зашевелился, глянул недобро на жену, отвернулся, уставился в окно.
«Нигде, собаки, без пьянки обойтись не могут!» — возмутило что-то за окном отца.
Сын тоже посмотрел в окно, но увидел лишь ветки деревьев да небо, посеревшее от грязного стекла. Мальчик все держал пустую кружку в руках — почему-то боялся ее поставить, пошевелиться.
Отец вдруг круто повернулся и выпалил:
«Что, думаешь, совсем хочу уехать?! Сказано: огляжусь — вызову! — Так и пробуравил он жену глазами. — Что молчишь?»
Мать ответила просто и спокойно:
«Что говорить, Леша? Вызовешь — приедем».
«Нет, ты, сволочь, думаешь, не вызову, и этого балбеса научила! Сидит, воду дует, слова не дождешься!»
Мать привычно молчала. Сын поставил кружку на стол. Посидели так.
«Нам, наверное, пора», — несмело проговорила мать.
И как бы в подтверждение слов поезд дрогнул…
Мать и сын постояли еще на перроне у вагона. В пыльном окне торчало лицо отца. Женщина посматривала то на мужа, то вдоль вагона, то куда-то вниз: время шло для нее мучительно медленно.
Поезд фыркнул, тяжело задышал. Витька смотрел на шевелящиеся немо губы отца, улыбнулся смешно сплющенному о стекло носу.
Поезд уходил…
— Ну, здравствуй, сын, здравствуй! — нажимая на это «сын», неловко тискал отец парня, сына, так внезапно встреченного на людной улице. — Вот так номер! А я гляжу, Витька вроде пошел! еще бы чуть — и просмотрел! Ты-то как меня не заметил, рядом же стояли? Давно здесь? На каникулы? Досрочно экзамены сдал? — заваливал отец вопросами в своей привычке не слушать, а говорить только. — А на Алтай-то заезжал к матери?..
Витька дрогнул при упоминании о матери, мелко, всем телом. Взгляд его заострился, длинно, с прищуром уперся в отца.
— Н-нет, — выдавил он. И снова потупился.
— Больше года, как у нас с матерью связь пропала… — вздохнул горестно и отец. — Перестала отвечать… Я ей из Ташкента писал, сюда приехал… На одно письмо ответа нет, на другое… И ты молчишь, хотя бы открытку отцу прислал: то-то со мной, то-то, жив-здоров… Адрес — до востребования, знаешь, — вовсе в сердцах проговорил он. Помолчал, встрепенулся: — А здесь ты у кого остановился? Теперь ко мне пойдешь! У меня ягоды консервированной полно! Настойка вишневая есть — пить-то случайно не начал?
— А ты у кого?.. Где ты живешь? — спросил сын, запинаясь.
— Разве не знаешь, как я живу?! — отец извинительно и озорно хохотнул. — Подженился. До осени. — Вдруг посерьезнел, тон сделался уважительным: — Она бывшая партизанка, участница войны. Правда, к выпивке маленько тянется. А я этого дела, сам знаешь, на дух не терплю. Поживу до осени, урожай с огорода поделю и на Кубань думаю махнуть. Или в Ленинград. Если, конечно, мать нашу сюда не удастся вызвать… — закончил он переживательно. — Ну пошли.
— Да… — замялся сын, — я тут хотел… мне надо… — осекся, потускнел. Устало, но твердо проговорил: — Не пойду я. Не хочу.
— Почему? — недоумевал искренне отец. — Если чужого человека стесняешься, то это и мой дом. Он у ней заваливался, я фундамент подвел, подштукатурил, печку переложил: вековую сделал, с пятью задвижками, одним поленом протопить можно. Сад в порядок привел: у ней вся вишня ржавчиной была поедена. Я такой же хозяин, как и она. Ты мой сын! Сколько, три… четыре года не виделись. Или ты что, меня совсем за отца не считаешь?
— Ну… — тягостно поморщился Витька, — может, после… Завтра.
— Не хочешь — как хочешь, — смилостивился отец. — Пройдемся хоть тогда, посидим где-нибудь, поговорим. Не виделись столько!..
Старуха с пучками редиски провожала отца и сына, земляков своих, лучистым взглядом, и тихое свечение в глазах ее переплавлялось в глубокую печаль.
Двое, размашистый горячий мужик и напряженный, потупленный парень, оба плечистые, скуластые, лобастые. Они шли рядом по оживленной весенней улице, и не было им дела ни до весны, ни до ее красот.
— …Родня много виновата, крепко мать с панталыку сбивала, — торопился отец разом объяснить все былое. — Привыкли, что она для них — все! В лепешку готова разбиться! Чуть что — к ней, «нянька Ариша», «тетка Ариша». Сколько их, племянников, двадцать-тридцать, все приезжали из деревни, жили, учился кто, работал, кормила она их, обувала, одевала, женила, замуж выдавала… Они и привыкли, сели на шею! Уже своей семьей заживут, а все с Иры тянут! А мы с ней сошлись — родне, конечно, не нравится! Понятно, трех детей сразу приняла, хлопот с ними много, не до родни! Вот меня и в штыки! Давай наговаривать на меня всякую чепуху: и оберет, мол, он тебя и бросит, и нужна ты ему, чтоб, дескать, детей поднять, и женщина у него в каждой деревне — ездил я, таежничал. А подопьют, Семен особенно, к нам первым делом, буянить: ты нашу тетку Аришу не обижай. Его в шею вытолкаешь, ворота запрешь — через ворота, паразит, лезет! Так ладно, что я могу вытолкать!..
Витька внимательно слушал, искоса поглядывал на отца — до притягательности хотелось смотреть, вот так вот, незаметно, украдкой. И до нелепости, до немоты под сердцем удивляла мысль: вот рядом отец, от плоти и крови которого он, Виктор Томашов, и произошел!.. Витька как-то этого не чувствовал. Лицо рядом было знакомым, но… каким-то не таким, не родным, что ли?..
— Иру я как человека всегда уважал, — не умолкал отец. — Я же ее задолго до того, как сойтись нам, знал. Я с ранением в сорок третьем вернулся, она с моей первой женой в столовой вместе работала. Ни единого класса образования у человека, а все по имени-отчеству звали. Да и посмотришь на нее — так-то она больше угрюмая, а улыбнется — и добрая, видно сразу, мягкая… Когда жена-то у меня умерла, я с тремя детьми остался. Ну, женщину не сложно найти, по тем временам одиночек было — пруд пруди! Но нужна же такая, чтобы матерью могла чужим детям стать! Кто? Ира! Сошлись…
«У нас уже тогда с одним человеком из Березовской экспедиции все было сговорено, — помнил Виктор, как сквозь потаенную свою улыбку рассказывала мать. — Незаметненький хотя, против отца, но человек, видать, хороший. Одиночка. Стеснительный, за руку боялся взять, а мужику за сорок. Вот мы с ним, два сапога пара, наподобие школьников и дружили. В кино сходим, в горсад. А тут как-то иду — в город пошла, в трест, — к мосту подхожу — Леша навстречу на велике едет. И рулем-то вильнул, чуть не упал было. Останавливается, разговорились. Он меня о том, о сем расспрашивает, как живешь, где… У меня и мысли нет, к чему это он. Говорю и дивлюсь — мы с ним знакомы-то шапочно были, в лицо только. И вдруг раз, обухом по голове, — давай, говорит, сойдемся! Я пока искала, как лучше сказать, что другой-то есть, — прямо отказать вроде нехорошо, трое детей у мужика, не шутка дело, — он уж на велик да покатил. Сходила в трест, возвращаюсь, а я как раз только избушку купила по Краснооктябрьской. Прихожу домой, а у меня дым коромыслом! Он уж и детей, и вещи перевез! Нашел ключ, открыл, давай перестановку делать. прибираться, картошка на примусе жарится… А меньшая, Ленка, девятый ей тогда шел, да хорошенькая такая, прямо на шею мне кинулась: „Мама, мама наша пришла!..“ Господи… Стали жить. Ну, это он, Алексей, конечно, тогда девчонку маленько подучил… Хитрый-Митрий…»
Выходит, он, Витька Томашов, появился на свет благодаря житейским неуладицам, благодаря сумятице послевоенного десятилетия…
— Все было бы у нас с Ирой хорошо: я таежничал, деньгу немалую зашибал, она с детьми оставалась, работала, ты родился… Да вот родня!.. — сокрушался между тем отец. — И ехать со мной ее отговорили! У них же понятия, будто только там от Кажи до Бийска люди живут. А дальше — конец света. А по уму-то как: куда иголка, туда и нитка! Нет, родня дороже была. Сколько писал, звал, жилье тут присматривал…
Витька мелко заморгал, ссутулился. Помнил он многие отцовские послания: едва научился читать, стал заглядывать, разбирать их по слогам. Были они в основном на почтовых открытках, красивым размашистым почерком, грубые обычно и ругательные. Костерил отец мать за все подряд, с бухты-барахты. Но особый пункт — думы ее о нем якобы скверные. За свои же домыслы бичевал! Мать его худым словом не поминала — хотя бы с чего поминать добрым? Прислал фото как-то свое на фоне морских безбрежных вод!.. То деньги телеграммой просил, остался где-то без копейки (это странно, видно, впрямь приперло: он умел зарабатывать). Родственники потом долго разводили руками: дескать, вовсе уж сивой кобылы бред, от него — шиш на масле, а она же ему… И однажды, во втором классе, подогреваемый чувствами родных, конечно, Витька сам написал отцу. Услышал в кино слово «ничтожество», и так оно его, знавшего уже наворотистые матюги, поразило, показалось самым обидным, какое есть на свете. Сердце заходилось, когда он его повторял. Вырвал тетрадный лист в косую линейку и крупно вывел: «Здравствуй, папа. Ты ничтожество». Успокоился, спрятал письмо за зеркало на стене и лег спать. Но мать утром заметила уголок бумажки, вытащила, прочитала. Дала нагоняй…
— Стоп! — резанул отец и круто свернул, оборвав на полуслове свою речь о виноватой родне. — Это надо постоять! — Витька, еще не понимая, куда и зачем, побежал следом. — Крышки! Нынче хочу побольше варенья закрыть, — вынимал отец сетку из нагрудного кармана.
Встали в хвост длинной очереди вдоль витрины магазина.
— Они так-то люди неплохие, — доканчивал-таки отец мысль, имея в виду злосчастную родню, — но неверно меня понимали, считали, что я на чужом горбу хочу в рай въехать. А тут еще одно к другому: дети старшие подросли, разбежались кто куда, и я засобирался… В глазах родни как получалось: будто только и ждал, когда дети подрастут. А я жить хотел!.. И поехал с мыслью, что мать с тобой приедет сразу, как только место присмотрю… Племянники продержали… Может, я им шумливым казался? Бывало, по своей торопливости и нашумлю. Так у меня голос такой: говорю, а люди думают — кричу, прибегут: «Ты чего тут командуешь?! А ты чего, тетка Ира, перед ним робеешь?!» А Ира все, бывало, скажет: «Он будет кричать да я буду — это что же у нас получится?..»
Передохнул, осмотрелся по-хозяйски, вперев руки в бока. Возмутился недостатком такого дерьма, как крышки. Очередь сразу откликнулась, заговорили. И отец уже, будто знакомым, близким, поведал горделиво, что вот приехал к нему, пенсионеру, сын, студент физкультурного института. Боксер! Даст в челюсть — в трех местах лопнет! Словом, парень хоть куда! Только больно уж веселый. Балагур! Рот клещами не разожмешь!
На Витьку с любопыством смотрели и улыбались. И он тоже в ответ улыбался всем, улыбался. И отец вздрагивал редкими смешками, по-детски выпятив язык. Узрел газетный стенд, смахнул ладошкой слезинки в уголке глаза:
— Международное положение таково, что зевать нельзя. Постой пока, — и пошел читать газету.
И шумная улица без отцова голоса показалась Витьке тихой, будто самолет после посадки заглушил моторы. И в душе стало тихо, просторно.
Уже долговязым тринадцатилетним подростком ехал Витька через знойные казахские степи к какому-то непонятному, полузабытому отцу. Тогда многие уезжали из Сибири на юг. Подтолкнул поток и их, мать с сыном. Правда, они подались не за теплом, а к мужу, отцу. Он стал настойчиво звать. Сначала решили окончательно с места не срываться, съездить, посмотреть. Тем паче нигде мать за свою жизнь не была.
Весь путь она была непривычно улыбчива, но вдруг задумывалась, и проступала в лице неуверенность, мука даже. Спохватывалась, снова любовно и улыбчиво поглядывала на сына, хотя что-то горькое у губ все равно оставалось. А Витька неотрывно торчал у окна — там, за вагонным окном, было много удивительного! Бесконечные желтые волны барханов, палящее солнце, ослы, верблюды, будто погустевшее небо, стоймя разлившееся по горизонту, синева Балхаша, смоляно-загорелые пацанята со связками вяленых и копченых сазанов; на станциях горы арбузов, а вокруг вырезанных для пробы зернисто-красных пирамидок роем жужжали пчелы. А самое невероятное — яблоки ведрами, как картошка!
Наконец, в недвижно клубящемся вихре зелени предвечерний город. Тот самый, где на одной из окраинных улочек живет отец. Привокзальная площадь с огромной клумбой посередине и упирающимся в нее широким бульваром; запах медунок, еще какой-то резкий — отдает нашатырем, но приятный — запах роз, как выяснилось; раскаленный асфальт; теплый, без единого дуновения воздух, разномастный народ в ярких одеждах. И захватывающее дух чудо — горы, три гряды призрачными исполинами вздымающиеся над городом.
В Доме колхозника переночевали, с утра пораньше отправились искать отца. На матери было лучшее ее платье кофейного цвета, с рифлеными сборочками на груди. Правда, шерстяное, не по местной погоде. Мать немного смущалась, но Витьке очень нравилось, когда она надевала это платье; и он с твердостью заверил: «Ничего, зато красивое. И не такое уж теплое, люди вон в стеганых халатах ходят!»
Зашли в столовую, именуемую «Ашхана». Взяли блюдо с незнакомым названием «лагман». Еда обоих развеселила: смешили собственные попытки подцепить и донести до рта соскальзывающие с ложки длинные макаронины. Мать была, как обычно, спокойна и благодушна. Только кончик потемнелой алюминиевой ложки мелко подрагивал в ее руке. И вдруг — сорвалась с него жирная капля на рубчик светло-кофейного платья!.. Мать пошла к крану, замыла крохотное пятнышко. Витька, без дураков, в самом деле ничего заметить не мог, ну, может, если уж очень приглядываться, есть какая-то точечка, так подумаешь, важность! Но мать страшно переживала, не давало ей пятнышко покоя. Пока ехали в автобусе, то и дело трогала рубчик, приваливала его туда-сюда. Нашла наконец выход: повязала на шею косыночку, прикрыла рубчик. Вроде успокоилась. Щурясь от солнца, долго смотрела в окно на белую полоску воды широкого арыка. Вздохнула, сняла косынку, небрежно сунула обратно в сумочку.
Мать осталась на перекрестке, а Витька пошел по адресу. Беленый домик с залезшими на крышу ветками вишен, дощатые воротики. Рука не поднималась, не хватало ей сил постучать или повернуть железное кольцо. Витька еще и еще прикидывал в уме, твердил слова, какие станет говорить. Какие — если выйдет он, отец; какие — если она, женщина, жена его или кто там. Но в голове пульсировала пустота, стук сердца отдавался в коленях. И так подзуживало убежать, повернуться, и со всех ног отсюда, на вокзал, сесть с матерью в поезд — и домой, ну их к дьяволу, все эти яблоки, арбузы, и отца туда же!.. Домой! К друзьям, к родне, к теткам, браткам многочисленным, няням, которые души все не чают в матери, любят и холят его, Витьку, единственного в большой материнской родне сиротинушку… Зачем он здесь?! Что ему надо? Но ведь сам же, сам рвался в неведомые «теплые края», сам хотел к отцу!