Затомила жажда, направился к летнему открытому кафе на углу, стеклянному павильончику с выносными столиками, или, проще, к забегаловке. Пока он с парой кружек и сеткой с крышками устраивался за столик, под грибком, отец у прилавка задал легкий нагоняй, пригрозив для убедительности жалобой в трест, толстенькому волосатому буфетчику за наличие пьянства в заведении. Тот хамовато фыркнул, но взялся за тряпку. Витька настраивался тихо, мирно попить кумыс, закусить мантами и уселся подальше от всех, а отец снова привлекал общее внимание! Сколько можно быть волоском на лысине?!
— Кто тут базар поднимает? — не понравилось отцовское вмешательство здоровенному детине из подвыпившей компании за столиком рядом со стойкой. — Где тут пьяные? Ну, покажи? Я что-то не вижу. Или грамотный сильно, все знаешь?
— Да твоего побольше, — бросил отец через плечо.
— А если я тебе натру мусало?.. — спокойно проговорил детина.
— Выражайся по-человечески, — все еще через плечо, довольно спокойно сказал отец. И вдруг влепил: — С-собаки кусок!
— Чего?.. — скрывая замешательство, детина нарочито засмеялся, глянул на дружков, приглашая как бы всех повеселиться. — Смотри-ка, люди отдыхают, а он нарисовался… Аппетит портит!
Он и без того сидел, вытянув поперек прохода длинные ноги, — Витька не то их обошел, не то перешагнул, не заметил. А теперь детина показно развалился, ноги проход почти перекрыли.
Что называется, отец напросился. Виктор готов был сам его поколотить — ну нельзя же лезть в каждую дырку затычкой! Поднимался с намерением как-то все уладить. А мордовороты за столом добрые, как на подбор, попробуй с такими поговори.
Дальнейший ход событий Витькой воспринимался кадрами, как в кино.
Отец идет: в руке манты в тарелочке из фольги. Вся компания с довольнейшими улыбками смотрит на него. Длинные ноги поперек прохода. И с ходу отец лупит со всего маху по этим ногам, по лодыжке! Детина сжался. Компания ничего понять не успела, ни один не шелохнулся, лишь улыбки застыли. Отец цепко схватил детину повыше локтя, двинул вперед:
— Пройдемте, товарищ! — прострелил уши его голос.
— Куда? — заупирался тот.
— Куда следует! Порядки в общественном заведении надо соблюдать! — В сумятице отец уже изловчился поставить тарелочку на стол, вывернув запястье, заломил детине руки за спину и решительно толкал вперед.
— Ты чего?.. Куда… — упрямился парнина.
— Товарищ… Товарищ… извините, не знаю, как вас… Он же ничего… Он пошутил… — не оставляла дружка в беде компания.
«Товарищ» дал себя еще поупрашивать, потом зло, но официально, будто имеет какие-то полномочия, скомандовал немедленно всем разойтись. Детина не сразу послушался, стоял, пучил глаза, раздувал ноздри. Дружки притишенно, осторожно успокаивали его, уводили, объясняя больше жестами, постукивая пальцами по плечам, обозначая так, видно, погоны со звездочками.
— Тебе бы землю пахать или на стройке работать, а ты сидишь, надуваешься!.. — нравоучительствовал отец, — Руки не знаешь куда деть! — И тут ему пришла в голову, наверное, какая-то забавная мысль, потому как он спокойно, заботливо даже окликнул: — Подожди.
Достал из кармана складной ножичек, открыл, подошел к парню, сунул лезвие в гульфик брюк и резко срезал все пуговицы: брюки поползли вниз, детина за них схватился.
— Раз некуда тебе руки девать — держи штаны! — сказал отец. И пошел к сыну.
В кафе до сего момента все молчали, теперь раздавались смешки. Чернявый буфетчик и женщина в замусоленном белом фартуке поблагодарили «товарища из органов», что очистил заведение от хулиганья. Принялись тщательно протирать столы.
Витька крепко облил манты уксусом, посыпал красным перцем. Ел, во рту горело, присасывался к кружке, с удовольствием тянул прохладную, кисловатую, пощипывающую нёбо жидкость. Но, пожалуй, больше нравилась ему сама мысль, что вот пьет нечто такое редкое, непривычное, кобылье молоко с градусами, кумыс! И было неловко теперь ему, что не встрял, не вступился за отца… С другой стороны, разберись, за кого тут надо было вступаться?
— Падаль! — поругивался отец. — Думают, хари наели, так управы на них нет! Зальют глаза и сидят. Зря двум-трем не насовали, чтоб неповадно было другим!
— А если бы они… не растерялись. Шестеро все-таки.
— Меня побить нельзя. Меня можно убить, а побить нельзя. Все равно достану одного, вцеплюсь в горло.
Отец попробовал манты, надкусил, бросил, отплюнулся. (Они действительно были не ахти: манты лук любят, но и мясо в них должно быть!) Пригубил кумыс, поперхнулся.
— Как тебе такая дрянь в рот лезет?! Думаешь, настоящий кумыс тебе налили? Бурду разбавленную. Неохота связываться, в другое время выяснил бы, насколько это чистый продукт. Желудок себе испортишь и перцу без меры валишь — ты по коренным азиатам не равняйся, они привычные, вековое это у них. Я тоже раньше не разбирал, все подрубал. А теперь чуть что поем тяжелое — так сопрет!.. Молодость — дело проходящее.
— Выглядишь ты отлично, ничуть не постарел. Тебе же шестьдесят один, а пятидесяти не дашь ни за что.
— Ну, во-первых, я всю жизнь не пью, не курю. Старался верно питаться — желудок от природы у меня неважнецкий. Сам знаешь, парнишкой был, а понимал. Пододвинешь мне, бывало, что получше: «У папы желудок плохой, ему надо пищу помягче…» Как ни говори, голод пережил, войну… — Руки отца не умели бездействовать, сновали, переставляли бесконечно предметы на столе. — А во-вторых, порода наша моложавая! Дед твой, смотри, прошел германскую, вернулся с ранением, без руки — рука была, но перебитая, неработающая. В гражданскую командовал полком, снова был тяжело ранен. В известные годы подвергался репрессии, сидел. Что и на меня малость… Падлюка одна славу всю хотела себе присвоить, будто бы он один революцию на Алтае совершал. Пограмотней, правда, других был, книжечку написал, где обвинил деда в левом эсерстве. Дед, пожалуй, знать не знал про таких. Написал этот гад книжечку, пришел к деду, стал читать. Первой мать не выдержала: ты что же, говорит, растакой-то, тут понаписал, твоей еще вони в этих краях не было, а Ладова уж имя во всех селах знали. А дед еще послушал, послушал, схватил пистолет с именной надписью товарища Калинина, да и без долгих рассуждений — в писателя! Мать едва успела руку отбить, пуля повыше головы прошла. Долго потом еще дырку в стене так и не замазывали. А деда ночью забрали. Ну, друзья дедовы тоже в долгу не остались — написали куда следует. Паразит этот в тридцать седьмом без следа канул. Хе… А встретились мы с отцом, когда ему уже было под семьдесят, незадолго до смерти, но выглядел… статный, внушительный, породистый мужчина. Говорил гладко, красиво. И по линии матери моей народ крепкий. Она, грешным делом, выпить любила, правда. В мои годы уже выпьет литр, напляшется, напоется. А потом еще за другим литром пойдет в Шипуново за семь верст. И ты будешь моложавый — порода!
— Я?! — удивленно оторвался от кружки сын. — Ты считаешь, что я… в твою породу?
— А в чью еще! Со лбом, бровями, скулами — вылитый дед. Ты разве не заходил в музей, не видел его фотографию, где он молодой в папахе? Сильно вы там схожи. Наша порода прочная, редкая. Все предки были люди высокомастеровые. Сама фамилия произошла от слова «лад», ладить — Ладов. И с головой были. Встречались даже высокоумные. Взять того же деда. Он с братом церкви ставил без единого гвоздя. С германской пришел — одного креста только не хватало до Георгиевского кавалера. Неграмотный мужик, а сумел верно понять исторический момент. Собрал, возглавил людей, стал одним из руководителей партизанского движения. А ведь многие высокообразованные люди не поняли: Репин, скажем, Шаляпин, Бунин… Учитывай еще, что дед был без руки, а в то время сила много значила для командира. Надо было лучше, чем другие, править конем, владеть саблей. Дед отличался ловкостью и одной своей здоровой левой укладывал любого. — Отец садился на конька по поводу породы, расходился. — Я неглупый человек, но у меня лишь половина отцовского ума: я, бывало, только подумаю, а он уж говорит. Дальше пойдем по родословной ветке. Прадед мой, — загнул он палец, — Тимофей Иванович, был сослан на реку Лену за бунтарские действия. Тоже, выходит, причастен к революции, не принимал царский режим. А прапрапрадед Степан Афанасьевич бежал с демидовских заводов на вольные алтайские земли. Мы древние выходцы с Урала…
— Так я, значит, твоей породы? — повторил сын, будто ничего не слышал. Замельтешил, задергался на месте. — А помню раньше… ты все говорил, «он» — то есть я — в томашовскую породу. Толку ждать нечего, не сопьется, так хорошо… И кормить не стоит.
— Ерунду мелешь! Когда это я такое говорил?! Что, не кормили тебя?! Сейчас похудел, а тогда жеребец был, будь здоров. Не заботились мы, выходит, о тебе с матерью?! Самый лучший кусок отдавали. Школьник, два костюма имел по моде! Туфли дорогие! А я, между прочим, за жизнь и одного доброго костюма не сносил. А на мать тебе и вовсе грех пенять!..
— Да при чем здесь мама? — Витька давился словами, обжигался словно. — О тебе я!.. Потом — да, заботился. А сначала, когда приехали… Сначала, первые полтора-два года, за человека же не считал: «Болван, дурак томашовский…» Другого имени не было. Это же не я тебе еду получше отдавал, а ты мне похуже подвигал: «Желудок молодой, переработает».
— Что ты… — задохнулся отец. — Что ты городишь! По триста литров варенья наваривал — для кого?! Боксом захотел заниматься — иди! Спортивный костюм купил, грушу сделал. Повесил! Чем ты недоволен? Что тебе не хватало?! — Он возмущенно засопел, отвернулся. Не выдержал: — Или тебе разносолы из Парижа надо было?
Витька понял, что перебрал, не надо было уж так-то. Само как-то вылетело. Глянул по сторонам: теперь они с отцом точно были как на сцене.
— Правильно все, — пошел он на мировую. — Я просто к чему, что после, когда я республику по юношам выиграл, в газетенке маленько прописали, ты ко мне стал лучше относиться. Хорошо. В свою породу переписал…
— Никогда никакой разницы не делал, всегда к тебе относился одинаково, как к сыну! — обрубил отец. — Да не пей, говорят тебе, эту мочу! — Остановил сына, который опять присосался к кружке. — Знаешь что, чем всякой дрянью травиться, раз не хочешь ко мне, давай доскочим до нашего дома. Хозяева меня знают, уважают — как дорогих гостей нас примут. И дом посмотришь!
Знакомый дощатый мостик через арык, коричневая, перетянутая по диагонали витой проволокой калитка, сбоку груда камней, приваленных к изгороди, — сколько поездили они на Витьке! Сад достался неухоженным, был завален камнями. Витька отовсюду собирал их и стаскивал в кучу. Но куча то и дело в недобрый час попадала отцу под ноги — ругался, заставлял перенести, указывал куда. Но, куда ни кинь — все клин. Скоро опять натыкался или просто куча начинала мозолить глаза ему — и сын пер камни на новое место. Теперь слежались, поросли травой. От калитки, меж сводами виноградных лоз, цементированная дорожка, переходящая в цементированный двор с колодцем посередке. И, словно детский картонный кубик, дом с летящими по стенам полинялыми белками. Все дело рук отца и сына.
Оказалось: дом недавно был перепродан. У него новые владельцы. И узкоплечая, широкобедрая хозяйка, похожая на удлиненный кувшин, приняла непрошеных гостей если не в штыки, то несколько враждебно. Понятно: сидела женщина в затемненной комнате, смотрела телевизор, ввалились два странных типа; один, мужчина в возрасте, с порога начал размахивать руками, орать, будто она глухая, другой, мрачный лохматый парень, заворочал глазищами, принялся что-то выглядывать, выглядывать. Хозяйка вытянулась, как гусыня, мягко заводила руками, перепуганно, но с достоинством, сдержанно стала твердить, что дом уже продан, а муж и сын у ней в саду, а она знать ничего не знает. На что отец четко и вразумительно отбил, что покупать никто ничего не собирается, пришли посмотреть, потому как жили в этом доме, построили его, а потом продали. Женщина вняла, но смотрела настороженно. Отец поинтересовался, откуда она, выяснилось: из Чебоксар. И он сразу заговорил о великом ее земляке Чапаеве, перескочил на космонавта Андрияна Николаева, попутно поведал, что они тоже земляки космонавта Германа Титова, обращаясь уже больше к сыну, не забыл боксеров — чебоксарцев Соколова и Львова. И окончательно расположил к себе хозяйку, подыскал, так сказать, ключик, когда показал на экран, где певица, взяв высокую ноту, сильно раскрыла рот: «Вот бы сейчас ей туда помидорку вставить». И сам расхохотался первый. Женщина, видно, тоже обладала пылким воображением, представила, как заткнется певица с помидоркой во рту, и воспитанно, прикрыв зубы губами, зашлась в любезном балалаечном смехе.
У Витьки было вообще туго с юмором. Хмыкнул за компанию и с чистой совестью пошел по комнатам. Чужая красивая мебель, гладкие, отсвечивающие голубизной белые стены, хорошо подогнанный крашеный пол. Чисто, сухо, свежо, уютно. Сын захватил дом таким, довелось немного пожить в таком. Но помнил другим: без пола, с неоштукатуренным потолком и стенами — дом, где провели они с матерью ту лютую зиму, о которой говорили, что не было подобной в этих краях семьдесят лет!
Мать в третий год жизни на юге тяжело заболела, осложнились старые недуги, больше двух месяцев, почти всю осень, пролежала в онкологическом диспансере. И с ее болезнью как-то захирело развернувшееся было за лето строительство, приостановилось. После сложной операции вернулась мать в голые саманные стены с крышей. Отца же угораздило смотаться на недельку-другую в еще более южные земли, в район Ленинабада, присмотреться, прицениться — слух прошел, дома там дешевле, а ясно же, как день, скоро подорожают. Ну и, ко всему прочему, условия жизни лучше, скажем, гранаты растут, а здесь, ни в Киргизии, ни в Казахстане, не родятся. Виноград, дыни там слаще! Словом, причины, чтоб съездить, нашлись. И душа, видно, давно настроилась, поэтому и работа не шла. Одна беда: уехал и снова что-то загляделся. До весны там чего-то высматривал! И чего бы в самом деле?..
А больная жена и школьник-сын зимовали в недостроенном доме и тихо замерзали. Пришла беда, говорят, отворяй ворота. Так это или нет, но холода вдарили сибирские! Только в Сибири тридцать градусов — не мороз, бежит человек, раскраснеется! А в Средней Азии в минус пятнадцать невмочь, коченеет до синевы, загибается. Жилье не приспособлено — глина! С топливом худо, особенно с дровами. А у матери с сыном и жилье аховое, и топливо — стружки! Раньше, в обычную зиму, стружки вполне обогревали старую, тогда еще низенькую мазанку. Но отопить сущий амбар, когда нет пола и от земли под лагами постоянно тянет сыростью и стужей, несет стылостью от стен с торчащими боками саманов, напоминающих древние руины!.. Целый день ваннами засыпали в печку эти древесные завитушки — пыхали стружки ярко, красиво, но тепла давали мало.
Иными утрами красный столбик в термометре, специально Витькой приобретенном, падал до минус одиннадцати. Спали мать и сын в пальто, сложив на себя всю имеющуюся лопотину. И прямо дома, лежа в постели, можно было любоваться серебристым инеем, особенно густым на маленьких щепочках, оставшихся на земле от стройки. Большие угодили в печь.
Мать не расставалась с грелкой, в упорной борьбе с морозом не отходила от топки, держалась. Ее больной, но закаленный, привыкший за жизнь к трудностям организм сопротивлялся, выстаивал. А у сына пошли по телу и лицу фурункулы, стали кровоточить десны. Как-то с неделю не был он в школе, вдруг явилась одноклассница, строгая надменная активистка. Пришла, видно, сделать внушение этому нерадивому Томашову, показать его истинное лицо родителям — наверняка, думала, не подозревают, что сын прогульщик. Пришла и, вот уж в самом деле, остолбенела. В глазах ее Витька и увидел всю убогость быта своего — привык уже, казалось, ничего, нормально. А девушка шага от дверей сделать не смогла в растерянности, улыбнуться не догадалась. Кровати стоят на опрокинутых трехлитровых банках (выше теплее), а те в свою очередь упираются в настеленные по лагам доски. Ходят тоже по тропинкам из досок… Витька тогда застыдился жутко, одноклассницу возненавидел — лезет в чужой огород!.. Потом все ждал со страхом, вот-вот в школе заговорят, будут коситься на него, спрашивать… Не дай Бог, еще и помочь решат, собрание соберут! Но вокруг молчали, активистка ему улыбалась, а в следующий пропуск занятий пришла уже по-дружески, просто…
Тяжко было, изводил паскуда холод. Но было и хорошо. Вечерами. В дни помягче, раскочегарив печку добела, удавалось накопить в доме к вечеру тепло. Разомлевшие, раскрасневшиеся, пускались мать с сыном в длинные разговоры. Строили планы насчет Витькиного будущего, перебирали былое, вспоминали поочередно родственников, гадали: как они там сейчас?.. И никто не мешал, не дергал отец, не кричал. Смотрели телевизор — невероятно, можно сказать, в пещере телевизор! Как-то в концерте по заявкам показали отрывок из фильма, где актер в больничном халате, стоя перед окном, проникновенно пел:
На словах:
зашмыгали оба, расплакались. (Нет, не может, нет.) Или был фильм про парня, который за два месяца до конца срока сбежал из тюрьмы, лишь бы хоть денек побывать в родной деревне — так тянуло! А родня, односельчане решили, что его раньше отпустили. Гулянку устроили, встречу. И вот когда гулянка-то разыгралась на экране, мать аж вся туда, в телевизор ушла: «Ах ты, — говорит, — Боже мой, смотри, смотри, ну прямо настоящая гулянка! И дед притопывает, надо же, смотри что!..» И облегченно так, вольно вздыхает. А на родину обоим охота, Господи, до чего охота с журавлями, с парнем этим непутевым… Разве могли они тогда предположить, что через какие-то два-три года уже на родине, в Сибири, будут с тоской вспоминать этот южный край, дом свой, сад. «Войдешь — яблоки, вишни, виноград — в глазах рябит. И запах, вот скажи, будто всю тебя поднимает. Не верится — было это или приснилось?..» — пригорюнится мать. Все надо объять человеку! Уместить, сжать хоть в сердце своем пространство, охватить, удержать время. Вечный журавль в небе!..