Лубянка, 23 - Хазанов Юрий Самуилович 3 стр.


Рассуждаю, будто опять готов к семейной жизни. Опять? А разве был готов раньше, с Марой? Но ведь прожил около пяти лет — у нее и с ней. И совсем неплохое было время, а она просто прекрасный человек: так много для меня делала (и для других тоже), столько всего терпела. Не выдержала, только когда я сдуру признался, что, на самом деле, ездил тем летом не со студентами-однокашниками в Крым, а вдвоем с Кирой в Молдавию. Зачем признался? Честность заела? А вернее — из-за тех чертовых простынь, которые Мара так заботливо выстирала, выгладила и дала мне с собой, а я их привез измызганными, в противных пятнах… И снова ей стирать… Это меня, пожалуй, тогда и доконало — такая трансформация совести приключилась. А возможно, просто был уже готов к уходу — иссякли какие-то жизненные ферменты (фермента «любви», по-видимому, с самого начала не было), и все эти простыни и мысли о честности стали толчком, ускорением. «Фермент», конечно, красивое слово, но если без него, то просто хотелось, чтобы хотелось — это понятно? Только разве в этом самое главное?.. А?

Ну, это как сказать… У нас на Бронной, наискосок от нашего дома, живет невысокий курчавый парень с кривоватыми ногами по имени Арон. Чем он примечателен, во всяком случае для меня, что всю войну прослужил в кавалерии. Я даже решил, от этого у него изогнулись ноги. Только разве у рыцаря Айвенго, у мушкетеров или ковбоев, у всех кривые ноги?.. Впрочем, дело не в ногах, а в обольстительной блондинке (я ее видел и разделяю мнение Арона), которую он привел к себе домой из какой-то захудалой закусочной, где та служила официанткой. Привел и оставил. И не сводил с нее глаз ни днем ни ночью. Особенно, ночью. Хотя понимал — и это же неустанно толковала ему его еврейская мама и многие друзья — они с Леной до смешного не подходят друг к другу. Он ее бешено ревновал, выслеживал, даже чуть не порубал привезенной с войны шашкой, но без нее не мог, все ей прощал. А она тоже не могла иначе. Во всяком случае, пока находилась с ним… Чем у них закончилось, не ведаю. Надеюсь, не смертоубийством — улица бы знала об этом.

Ну, ладно, а как же то, что называют душевной близостью, общностью интересов, это вам так, сапоги всмятку? А доброта, заботливость, беззаветность, широта? Все это было у Мары в достатке — так какого рожна, Юрочка?.. Жил бы сейчас, как у Христа за пазухой, в Большом Козихинском переулке и не знал всего этого раздрыга: где, с кем?.. И никто не говорил бы тебе, упрямо уставившись в землю, что надо расстаться…

Эти мысли промелькнули почти мгновенно, пока мы с Риммой молчали, не глядя друг на друга.

У нее вообще раздражающая меня манера подолгу молчать, особенно когда разговариваем по телефону, а я из автоматной будки, а там очередь. Это помимо многого другого, что также раздражало. К примеру, при склонности спорить (часто тоже молча, но я-то, все равно, чувствовал), она не любила брать на себя решение простейших вопросов: таких, как — куда пойдем? Какое вино купить? Каким транспортом ехать?.. Мара такие проблемы решала с налета. Но зато какое у Риммы превосходное чувство юмора, какая самоотверженность по отношению к родным и друзьям!.. А какие ноги!.. О прочем молчу. (Хотя Мара была очень стройная.)

(Кстати, не думайте, если думаете, что именно так я рассуждал в то время, о каком пишу. Свои тогдашние записи, если они были, я, конечно, обработал, дополнил или сократил.)

Еще вспомнил я в минуты молчания, что как раз на днях мы очередной раз повздорили с Риммой — вернее, я вскипел, когда долго решался эпохальный вопрос: ехать или не ехать на Пятницкую, где в угловом кинотеатре идет трофейный фильм с Конрадом Вейдтом, и в результате, когда все-таки поехали, билетов не было даже у спекулянтов. Тут уж я дал волю раздражению. В тот вечер Римма впервые и сказала, что устала от моих взрывов и срывов по мелочам, от вечных жалоб на то, как все плохо, противно — начиная с советской власти и кончая очередями у дверей ресторанов и коктейль-холла на Тверской. И вот теперь, на скамейке недалеко от памятника Гоголю, повторила свое утверждение с напугавшей меня серьезностью. Что ж, это ее право, о чем тут спорить? Хотя, при желании, мог бы возразить, что, несмотря на ужасающий характер, у меня, к счастью, всегда было (и есть) немало друзей, в том числе с достаточно долгим стажем — например, уже известная Римме Миля, с которой мы дружим (и как!) с девятого класса (больше пятнадцати лет); а еще Игорь Орловский (тоже лет восемь), и Миша Ревзин, и Жанна, и Полина, и Бэлла. И общие друзья с моим братом — целых трое. И Гурген из «Московского комсомольца», тянется ко мне, хотя я дал ему понять, что несколько удивлен, мягко выражаясь, его недавней статьей в «Литературной газете» о гнусных происках какого-то еврейского «Джойнта». Зачем ему нужно в это лезть?

Эх, наверное, уже в ту пору мне здорово недоставало принципиальности, то есть последовательного проведения в теории и на практике определенных положений, за что Ленин так ценил сознательных рабочих. Не будем о «сознательных рабочих» и, тем более, об их вождях, однако немного позднее я столкнулся с этим самым качеством в кругу моих близких друзей и, что греха таить, не смог его до конца принять и одобрить. Во всяком случае, в такой форме… Сам же вообще оказался хлюпиком — из тех, кого Владимир Ильич тоже не слишком привечал. (Об этих событиях, сыгравших немалую роль в моей жизни, как и о многом еще, надеюсь рассказать в последующих главах.)

А сейчас, все на той скамейке, пришла в голову здравая мысль: быть может, Римма просто хочет переметнуться к кому-то из прежних, по-старинному выражаясь, предметов любви. Об одном из них, следователе, загремевшем в тюрьму за взятку, она мне как-то рассказала. О другом, кстати, моем тезке, я узнал случайно. Получилось забавно: позвонил ей, и первые мои слова были «Это говорит Юра», на что последовал весьма странный ответ: «Завтра я не смогу пойти с тобой на игру „Спартака“». «Какую игру?» — в удивлении спросил я, посетивший футбольный матч единственный раз в жизни еще перед войной и напрочь забывший о подобном виде спорта. После очередной порции молчания я услышал наконец, что у нее есть… был… один знакомый, тоже Юра, с кем они ходят… ходили на стадион, потому что оба болеют за «Спартак». Я не стал уточнять, куда еще они ходят… ходили и чем еще совместно «болели». В конце концов, я тоже не святой. Даже выразил желание, вполне искреннее — из врожденного любопытства — познакомиться с кем-нибудь из ее «болельщиков». Однако знакомства не произошло. Я же, надо признаться, зачастую не скрывал от нее своих пассий, или близких к тому, не похвальбы ради и не для разжигания ревности, а только компании для. И, думаю, Римме было, в свое время, небезынтересно узнать Жанну (и заодно ее предельно симпатичных, как бы высказался мой приятель Эльхан, родителей), а также Бэллу, Полину, красотку Инну, которую многие считали заядлой спекулянткой, а я благородно защищал; не говоря уже о Миле, этом воплощении дружелюбия, терпимости и добра. (Во всяком случае, для меня…)

— …устала от твоего вечного раздражения, — услыхал я наконец голос Риммы. — Мне тяжело с тобой.

Она опять замолчала. Это уже переходит всякие границы! В театре от такого количества пауз зрители просто сбежали бы из зала! Но я терплю, хотя и раздражаюсь, а бежит она… От меня… Впрочем, сравнение с театром совершенно неправомерное: Римма не играет, она естественна до предела, и паузы для нее так же в природе вещей, как для собаки махать хвостом или лаять, хотя кому-то может не нравиться. И у нее это (я говорю не о собаке) отнюдь не способ нарочито усилить напряжение или привлечь больше внимания.

— И, знаешь, — добавила Римма, — мне дико неудобно перед Норой.

Это я мог понять, но только ведь Римма ни в чем не виновата. Да, мы познакомились в прошедшем июле у Норы, ее близкой подруги по университету, с которой она недавно поссорилась, но совсем не из-за меня, а из-за туфель. Из-за халтурных грузинских босоножек, которые Нора уступила Римме, так как не могла носить. Римма тоже не смогла — они жали, терли и вообще были как пыточные железные сапоги. А отдала за них Римма половину своей зарплаты юрисконсульта. Отчего ссора? Оттого, что Римма была уверена: Нора знала о качестве босоножек, но утаила, чтобы сбыть с рук. (Вернее, с ног.) А главное, отказалась взять туфли обратно и вернуть деньги. И тут Римма не могла не припомнить, как обихаживала в свое время бессовестную Нору, сколько шивала и распускала для нее платьев и юбок (скорее распускала, поскольку сложением Нора напоминала женщин с картин Рубенса). А сколько печатала ей на машинке всяких документов!.. В общем, Римма обиделась и перестала с ней общаться.

С Норой я познакомился через Мишу Ревзина, крупного специалиста по исковой давности (не спрашивайте меня, что это такое), которому, невзирая на все катаклизмы последних лет, удалось сидеть на своем стуле с мягкой подушкой в каком-то очень важном юридическом учреждении. Полгода назад он позвал меня сходить к его бывшей практикантке — это и была Нора. В свою очередь, Нора в конце вечера пригласила меня навестить ее в ближайшее время с кем-нибудь из друзей (не с Мишей) и обещала позвать подругу. Из чего можно было без труда сделать вывод, что сам я предназначаюсь хозяйке. Кстати, очень милой, радушной и внешне спокойной, несмотря на страшное несчастье, свалившееся не так давно на их семью: ее мать покончила с собой. Повесилась прямо в комнате, где мы сейчас сидели, в оконном проеме.

С Норой я познакомился через Мишу Ревзина, крупного специалиста по исковой давности (не спрашивайте меня, что это такое), которому, невзирая на все катаклизмы последних лет, удалось сидеть на своем стуле с мягкой подушкой в каком-то очень важном юридическом учреждении. Полгода назад он позвал меня сходить к его бывшей практикантке — это и была Нора. В свою очередь, Нора в конце вечера пригласила меня навестить ее в ближайшее время с кем-нибудь из друзей (не с Мишей) и обещала позвать подругу. Из чего можно было без труда сделать вывод, что сам я предназначаюсь хозяйке. Кстати, очень милой, радушной и внешне спокойной, несмотря на страшное несчастье, свалившееся не так давно на их семью: ее мать покончила с собой. Повесилась прямо в комнате, где мы сейчас сидели, в оконном проеме.

То, что я узнал спустя несколько лет, о дальнейшей судьбе Норы и ее семьи, еще страшнее. Смерть матери была следствием застарелой душевной болезни, а Норин отец, достаточно здоровый человек, погиб вскоре под автомашиной. Но и этого мало. Через какое-то время после того, как я окончательно переметнулся к Римме, Нора вышла замуж за красивого состоятельного адвоката, и у них родился мальчик-олигофрен, болезнь Дауна. Они не отдали его в специальный приют, а выхаживали дома, с помощью матери мужа. Но тут мужа сажают в тюрьму по делу о взятках в юридической консультации, где тот работал, и ребенка, все равно, приходится поместить в это ужасное заведение, так как не стало хватать денег на жизнь: коллеги-юристы перестали сбрасываться и помогать бывшему однокашнику, поскольку он начал «колоться» на следствии.

(Я говорю «ужасное заведение», потому что привелось снова услышать о нем много лет спустя от моего близкого друга Рафаэля Бахтамова. Именно оно подтолкнуло Рафика и его жену, тоже Нору, к эмиграции. Они тоже определили туда своего ребенка, страдавшего от той же болезни, и, когда приехали на первое свидание, пришли в совершенный ужас от тамошних условий. Даже не хотели рассказывать подробности. Однако написали некоторым друзьям, живущим за границей, и получили от одного из них, из Израиля, подробное описание такого же приюта недалеко от Иерусалима. Что решило вопрос об эмиграции, о которой они до этого почти не задумывались. «Почти», потому что Рафик, во-первых, полу-еврей, полу-армянин… (Ничего сочетаньице, а? Какая горючая, вернее, горестная смесь. Напоминает короткий анекдот о негре, который сидит себе в нью-йоркском метро и читает еврейскую газету, а сосед у него спрашивает: «Скажите, вам мало, что вы уже негр?..») А во-вторых, Рафик бывший «зэк», арестованный за шпионаж в пользу Японии, США, Гондураса и еще ряда государств. В день двадцатипятилетия его «горячо поздравили» решением суда о двадцатипятилетнем заключении, после чего этапировали в лагерь на медные рудники Джезказгана. Но, как ни удивительно, он выжил, вернулся после смерти Сталина и женился на своей Норе. И у них родился тот самый несчастный Леня, кого на четырнадцатом году его жизни они поместили в считавшийся лучшим в стране подмосковный приют и ради блага которого в конце концов, после мучительных раздумий, эмигрировали. Я видел Леню. Обычно он сидел в той же комнате, где родители и гости, на старом кресле, в позе лотоса, поджав под себя ноги, и, громко мыча, усердно рвал на части резиновые игрушки, которые ему, по просьбе Норы и Рафика, все приносили. И я тоже. Еще он любил ломать патефонные пластинки…)

Когда мужа арестовали — я снова говорю о первой Норе, — она была уже опять беременна. Родившаяся дочь оказалась, слава богу, нормальной, если не считать изуродованного уха. Однако и этого мало. Нора заболевает аппендицитом, ей делают считающуюся пустяковой операцию, привозят обратно в палату, кладут на койку, и ночью она умирает, задохнувшись от послеоперационной рвоты. Ни сестер, ни нянек, ни врача поблизости…

Но вернемся к пока еще живой Норе и к приглашенной ею подруге, которая и оказалась Риммой — с челкой, что было оригинально, подбритыми бровями, что мне категорически не понравилось, и привлекательной походкой, которая вызвала в памяти образ царевны Береники, какой я представлял ее по роману Фейхтвангера. Скажу сразу, Римма не строила никаких козней, не завлекала меня. Скорее наоборот. Но и переводчик с восточных языков по имени Илья, кого я притащил с собой, не произвел на нее никакого впечатления, хотя свободно владел японским. Я тоже не воспылал к ней страстью с первого взгляда. И со второго также. Нашему сближению способствовал, как это бывает, целый ряд совершенно случайных и малозначительных обстоятельств, и в первую очередь то, что мы вместе поехали провожать Илью куда-то к черту на кулички, за Сельхозвыставку. Поехали по одной и той же причине: и мне, и Римме не слишком хотелось торопиться по домам: мне — чтобы подольше не слышать ночные децибелы брата; ее в этот летний вечер, видимо, также не очень манила тесная комнатушка, где она обреталась со старшей сестрой… (Недавно прочитал где-то, что в книгу рекордов Гиннесса попал человек, храпевший с силой в 7,2 децибела. Не удивлюсь, если мой брат в ту пору оставил бы его далеко позади.)

— Ты ровно ни в чем не виновата перед Норой, — сказал я там, на Гоголевском бульваре. — И сама знаешь это. Просто… ты мне… больше… Поэтому я…

Но ей было не до моих утонченных любезностей.

— Дело даже не в этом… — тоже с расстановкой заговорила она, не глядя на меня. — Мне вообще тяжело… трудно… У нас дома… Нет, не скандалы… Просто у нас очень несчастливая, хотя дружная семья. Один мой брат, Семен, уже шестнадцать лет на Колыме. В концлагере. Второй вернулся с фронта без обеих ног. Жутко пьет… Дочь у него, она совсем без волос… Не растут с рожденья… У двух моих сестер мужья расстреляны. Были простые инженеры… Самая старшая сестра — врач с большим стажем. Ее недавно выгнали с работы, из поликлиники Моссовета, когда началось это… с врачами. Муж еще одной сестры… (Я не совсем понимал, какое все это имеет отношение к моему дрянному характеру, но не прерывал…) Муж другой сестры, он талантливый музыкант, его рекомендовали в свое время в аспирантуру, даже в Большой театр, дирижером. Никуда не приняли… Из-за пятого пункта анкеты… Устроился, наконец, дирижером в цирке, потом уехал на Украину, в город Сталино, там работает в филармонии. Жена и двое маленьких детей здесь… Я очень любила маму, отца не знала, он умер, когда мне было три года. Мама не так давно умерла…

Римма замолчала. Я заметил: на глазах у нее слезы и тоже ничего не говорил.

— Прости, что выкладываю тебе, — сказала она потом. — Но это я ношу с собой… в себе… — Опять молчание. Я уже собрался что-нибудь проговорить, когда она посмотрела мне прямо в лицо и произнесла окрепшим голосом: — Я много думала и поняла, нам не надо больше… Ни к чему не приведет. Мне тяжело с тобой… чувствую неловкость… не знаю, куда девать руки… что и как говорить… Как на экзаменах. — Она слегка улыбнулась, тряхнула челкой и отвела глаза. — Нет… нам нужно расстаться.

По-прежнему я не имел понятия, что ответить, и сказанул полусерьезно, полушутливо:

— Я исправлюсь. Честное пионерское.

Она снова покачала головой, поднялась со скамейки. Я тоже встал.

— Нет, — повторила она уверенно, — ты не сможешь… Не обижайся и спасибо тебе. До свиданья…

— До свиданья, — ответил я машинально и спросил уже ей в спину: — За что спасибо?

Она не ответила. Она уже удалялась вниз по бульвару к станции метро Дворец Советов, где мы часто встречались в последние месяцы, и я сразу отвернулся, чтобы не видеть ее походку. Походку иудейской царевны Береники, которая так меня влекла. И не только меня, а в свое время даже римского императора Тита Веспасиана.


Я уже вышел на Арбатскую площадь и пересек ее по самой середине, направляясь к Никитскому бульвару. Наверное, я мог бы здесь идти с закрытыми глазами и все равно безошибочно указывал бы пальцем знакомые дома по обе стороны. Вот слева красивый серый, где жил мой одноклассник (по школе в Хлебном переулке) Игорь Гриншпан. Мы не дружили, но фамилия запомнилась. Тогда, лет двадцать назад, она не считалась нехорошей, и отец у него был, если не ошибаюсь, врачом (может, будущим «убийцей в белом халате»). А следующий дом, невысокий — там жил Гоголь. Кстати, тоже их «терпеть не переносил», как бы сказала наша квартирная соседка Румянцева. После Гоголя — огромный домина работников Севморпути. Это теперь, а раньше тут стояла самая первая моя школа, где я окончил целых два класса, и рядом с ней, тоже невысокий, дом, в котором я когда-то бывал чуть ли не чаще, чем в своем собственном. Здесь, в большой неуютной квартире, занимавшей весь второй этаж (на первом, в бывшей конюшне, стояли два грузовика марки «АМО», а потом «газики»), жил в огромной семье своей жены мой дядя Володя, Дяна, как я его называл с младенчества. Он уже умер, этот странноватый тихий человек, умевший писать и переводить стихи — не такую чушь, как его племянник Юра; умевший рисовать, музицировать; настоящий книгочей и эрудит, не нашедший себя в перевернувшемся мире. Впрочем, судя по его дневникам, и в том, прежнем, мире было ему не слишком уютно. Я уже не застал его в живых, когда вернулся с войны: в эвакуации он пытался покончить с собой, бросился в холодную быструю реку, не умея плавать, но его спасли. Потом он много болел и умер после очередной сильной простуды.

Назад Дальше