Ревность - Евгений Чижов 2 стр.


— Аромат у вас тут…

Он потом рассказал Саньку, а тот мне, что до реанимации они нашего недолгого сопалатника не довезли: на полпути стало ясно, что нужно заворачивать в морг.

Запах сирени еще долго оставался в воздухе, не желая смешиваться с другими запахами палаты, сопротивляясь вторжениям коридорной вони. Но теперь он был еще хуже ее, слащавый и едкий, он неотступно напоминал о смерти, случившейся у нас на глазах, не давал забыть о ней. Он проникал даже в сны, если мне удавалось заснуть. Мне тогда часто снилось, что я спасаюсь бегством: ухожу от опасности, из больницы или из заключения, но, прежде всего, бегу из своего теперешнего переломанного, бревном лежащего тела в старом, целом и невредимом, полностью мне послушном. Быстро прохожу ночными больничными коридорами мимо умоляющих развязать их, тянущих ко мне руки психов, затем пробираюсь через морг с шевелящимися, бормочущими покойниками, спешу по темным пустым улицам, оборачиваясь на ходу, ожидая погони, и, наконец, попадаю в густую сирень, из которой нет выхода, отталкиваю от лица тяжелые черные грозди, задыхаюсь в вязком запахе, бесповоротно теряюсь в благоухающих смертью зарослях…

— Эй, хорош орать-то! — услышал я раздраженный окрик и не сразу узнал голос Коляна.

— Что? Что? Я кричал?

— Еще как! То психи в коридоре надрываются, то еще ты теперь — уснешь тут, как же!

— Ну, извини, извини! Я же не нарочно. Приснилось…


На следующий день на освободившееся место привезли высокого грузного старика. Он был в сознании, но как будто заранее на всех обижен, и не желая ни с кем разговаривать, молча лег и отвернулся к стене. Никто и не собирался навязывать ему общение, но всякий новоприбывший вызывал повышенный интерес: нужно же было понять, что от него ожидать. Грузный старик казался угрюмо погруженным в себя, равнодушным к окружающему. В конце концов, возможно, он просто хотел спать. Скоро мы перестали обращать на него внимание, нам хватало своих забот.

Санек слонялся по палате в недоумении и растерянности: его «котенок» перестала отвечать на звонки и подходить к телефону. Как всегда, он с готовностью посвящал нас с Коляном в свои сомнения:

— Почему она не подходит? Может, мобильный дома забыла? Но тогда его кто-нибудь другой взял бы, у нее дома народу полно. Или у нее экзамен сегодня? А на экзамене мобильники, конечно, нужно выключать. Только что-то про экзамены она мне не говорила…

Невыспавшийся и злой с недосыпа Колян насмешливо слушал эти мысли вслух, потом небрежно, точно не Саньку, а самому себе, сказал:

— Да нужен ты ей… Давно уж себе кого получше нашла.

Ожидавший от нас поддержки и ободрения Санек ошеломленно застыл:

— Да ты что?! Ты что говоришь-то?!

— Ну ладно, ладно, может, еще не нашла. Но скоро найдет, можешь мне поверить.

— Он что говорит-то? — повернулся ко мне Санек.

— Не обращай внимания. Это он так шутит. Колян у нас женщинам не верит. Да и людям вообще. А ты ему не верь.

— Люди… — брезгливо ухмыльнулся Колян. — А за что им верить? Кому верить? Этому в рясе, что ли, который психам лапшу на уши вешает: «Господь наш всемилостивый…»

Колян передразнил священника, чей голос, доносившийся из коридора, раздражал его еще больше, чем «киска» и «заинька» Санька.

— Я ж сам там был, двое суток в коме провалялся, я ж знаю, что ни хрена там нет! Вообще ничего! Вот и верь после этого… Про баб я уж и не говорю. Этим верить — вообще себя обманывать.

— Не слушай его, Санек. У каждого свой опыт. Никуда твоя девушка не денется.

Я говорил это, пытаясь поддержать вконец растерявшегося Санька, нокаутированного словами Коляна, но сам чувствовал, что мне не хватает убедительности: у Коляна был опыт потустороннего, которому мне нечего было противопоставить, пережитое им ничто было высшим козырем, побивавшим все аргументы.

Санек снова и снова жал на кнопки мобильного и в ожидании ответа мерил нетерпеливыми шагами палату. Его ревность, как прежде ярость, искала выхода в неутомимом пружинистом хождении, и мой позвоночник опять сжимала боль, Я заставлял Санька лечь, он выдерживал на кровати полчаса, от силы час, потом вновь вскакивал. Кажется, хождение повышало его веру в себя, в вертикальном положении он готов был принять бой с любым противником, а на постели чувствовал себя побитым, раскисал и говорил мне, что Колян, наверное, прав: он действительно не достоин девушки, прочитывающей по учебнику в неделю. Ясное дело, она нашла другого. Я, как мог, разубеждал Санька, но вообще-то его ревность уже сидела у меня печенках — точнее, даже глубже, в хребте, в чьих поломанных, а потом заново собранных позвонках, в межпозвоночных дисках, хрящах и бесчисленных нервах отдавались его шаги по палате. Ближе к вечеру эта пронизывающая меня чуткая антенна заныла так, что я не мог уже обходиться без обезболивающего, — очевидно, предчувствовала, что нас ждет встреча с ревностью такого накала, в сравнении с которой не только наивная ревность Санька, но и Колянова угрюмая уверенность в ничто покажется капризом и вздором.

Обиженный старик, лежавший, отвернувшись к стене, заворочался и сел на кровати. Одеяло соскользнуло вниз с его крупного, с обвисшими грудями, поросшего седым пухом тела. Оно было в лиловых и малиновых пятнах, в угрях, узлах вен и розовой сыпи — воспаленное, раздраженное тело, не предназначенное для постороннего взгляда, на которое немного стыдно было смотреть. Таким же воспаленным и раздраженным, точно на него перешли малиновые пятна с груди и плеч, было лицо старика с большими дряблыми щеками, мелкими глазами и высоким лбом, крест-накрест заклеенным пластырем, — видно, он, как и большинство в нашем отделении, бился им о неизвестные твердые предметы. Проницательно прищуренные глаза Смотрели мимо нас в пространство, но иногда он бросал на кого-либо короткий пронзительный взгляд, и тогда становилось понятно, что он давно всех разглядел, но по каким-то своим соображениям не хочет нас замечать. Губы старика безостановочно шевелились, он быстро и неясно бормотал что-то себе под нос. Постепенно в сплошном потоке клокочущего бормотания стали различимы отдельные слова. Чаще всего слышались два: «докладываю» и «проститутка». Невнятная речь старика была бесконечным докладом об аморальном поведении какой-то женщины, перешедшей все мыслимые и немыслимые границы и достигшей крайних пределов падения и разврата.

— Докладываю… Едва я на работу, как она шасть… с первым встречным… ни одного не пропускает… проститутка… докладываю… была мною замечена… раздавала авансы… стоит мне отвернуться… думала, я не узнаю… проститутка… считаю нужным поставить в известность… задрала юбку выше колен… вот с таким разрезом, а под ней ничего!., докладываю…

Довольно быстро сделалось понятно, что женщина, о которой докладывал старик, судя по всему, его жена, изобличенная им в измене, точнее, во многократных, постоянных изменах всюду и везде.

— Ни стыда, ни совести… заигрывала с незнакомыми субъектами… недвусмысленно намекала… проститутка… в мое отсутствие… растоптала супружескую верность… честь семьи… ничего святого… удовлетворяла свою похоть… докладываю… докладываю…

— Бать, может, хватит, а? — не выдержал Колян. — Может, уже помолчишь?

Старик вынырнул из своего монолога, повернулся к Коляну, хитро прищурился:

— А я тебя знаю! Мы с тобой в главке работали. Ты в отделе планирования был. Что смотришь? Не узнаешь? А я тебя узнал. Отлично тебя помню.

— Да ты что, бать, какой отдел планирования?! Ты глаза-то разуй, погляди на меня. Похож я на работника главка? Я даже не знаю, что это вообще такое!

Старик ехидно улыбнулся, закивал большой головой, мол, говори, говори, меня не проведешь.

— Ты думал, я тебя забуду? Не-е-ет, я всех помню. Всех до единого. Помню, как ты за Людмилой ухлестывал. И тебя помню, — старик обернулся ко мне, и я впервые встретился с ним взглядом: чистое сияющее безумие глянуло на меня из его блеклых глаз, радуясь нашей встрече и узнаванию. — Ты в Балашихе в мебельном магазине работал, я там замдиректора был.

А Люда в секции мягкой мебели, там мы и познакомились. Видел я, как ты на нее поглядывал, все я видел…

Не только каждому из нас, сопалатников, нашлось место в его биографии, но и все заходившие врачи, сестры и санитары оказывались в прошлом его сотрудниками и знакомыми жены. Старик был управленцем из бывших военных и много чем успел поруководить. Теперь незнакомых людей для него, кажется, больше не существовало: стоило ему вглядеться в человека своими мелкими, поблескивающими проницательностью безумия глазками, и тот непременно обнаруживался в той или иной роли на одном из этапов его служебной карьеры. И всегда был вовлечен в его отношения с женой: все мужчины ее домогались, а женщины плели против него интриги. Он видел их всех насквозь, для его возбужденного ума не было преград, как не было препятствий для яростного потока его нескончаемого бормотания.

— Слушай, дед, если ты не заткнешься, я сейчас санитаров позову! — Колян шваркнул кулаком по тумбочке у кровати. — Чтобы в коридор тебя к психам вынесли. Там тебе самое место.

Как ни странно, это подействовало. Старик запнулся, несколько секунд губы его шевелились беззвучно, он еще больше покраснел и, мне показалось, готов был заплакать от обиды. Но не заплакал, а отвернулся к стене, лег и дальше бормотал уже себе под нос, заметно сбавив громкость. Нужно было напрягать слух, чтобы услышать:

— Докладываю… проститутка… ставлю в известность… раздавала авансы…

Кому он докладывал? Кого ставил в известность?

А в ужин она пришла к нему — суетливая старушка в очках, с комковатыми розовыми щечками, пуговичным носом и тщательно убранными под платок се-дыми волосами. Мы поняли, что это и есть изменница и развратница из бесконечного доклада, потому что старик сразу назвал ее по имени:

— Люда! Людочка!

И вместо того чтобы обрушить на нее лавину своих обличений, весь расплылся в счастливой улыбке:

— Нашла меня! Милая! Ну давай, давай скорей поцелуемся! Я уже думал, никогда с тобой больше не увидимся!

Она поспешно обняла его, очевидно, чувствуя неловкость под нашими взглядами, ткнулась губами в щеку, потом принялась кормить своего Димочку — так она его называла. Она принесла с собой целую сумку провизии.

— Вот тебе колбаса дорогая, докторская. Бери с хлебом. Вот творог рассыпчатый, как ты любишь. А вот еще мандарины, давай я тебе очищу.

Димочка, сияя, одновременно запихивал в рот колбасу, творог и мандарины, не обращая внимания на еду, потому что весь был поглощен женой: свободной рукой гладил ее руку, плечо, удовлетворенно мыча набитым ртом, тянулся поцеловать. Она отстранялась, подбирая с одеяла выпавшую у него изо рта пищу.

— Посмотри, как ты насорил. Какой же ты, Димочка, неаккуратный!

Напоследок она побрила его, надела на ночь памперс, причесала остатки волос, сказала, чтобы вел себя хорошо.

Не прошло и пяти минут после ухода жены, как старик выпрямился на кровати, пожевал губами и тихим, но твердым голосом произнес:

— Докладываю. Ушла с неизвестным субъектом мужского пола. Носит нижнее белье импортного производства. Для привлечения поклонников пользуется духами. Проститутка…


Вечер выдался спокойным, прошли с последними уколами сестры, раздали на ночь таблетки, я, устав от бессонницы, взял снотворное. Сравнительно тихо вели себя психи в коридоре. Димочка тяжело ворочался, прежде чем окончательно улечься, не переставая бормотать, но его бормотание уже сделалось привычным, а если не вслушиваться, то почти умиротворяющим. Он долго шарил ладонью по стене над кроватью, и я различил, что он недовольно бубнит:

— Где выключатель? Куда подевала? Здесь же был выключатель… И лампы моей почему-то нет. Ничего не понимаю… Куда она все девает?

Очевидно, он забыл, что находится в больнице, и воображал, что ложится спать у себя дома, не видел привычных вещей и винил в этом жену. Иногда искоса посматривал на кого-то из нас и ворчал уже совсем невнятно, постепенно затихая. Когда гасили свет, палата исчезала из виду, и можно было в самом деле постараться забыть о больнице, представить, что засыпаешь дома, в своей постели. Нужно было только найти положение тела, в котором боль в спине если не исчезала, то хотя бы замирала, затаивала дыхание, позволяла не думать о ней. В первые дни после операции достигнуть этого было нелегко, но когда удавалось, наступало практически блаженство. И вместе с ним осознание, что жизнь зависит только от большей или меньшей степени боли, ее отсутствия вполне достаточно для счастья, а все остальные страдания люди придумывают себе сами. На грани засыпания тело делалось легким, как лодка, спущенная с земли на воду, лодка с длинной трещиной боли, расколовшей ее вдоль всего дна, но все-таки держащаяся на плаву, дрейфующая по течению сна…

Проснулся я от крика:

— Эй! Ты что делаешь?! Стой! А ну стой, кому говорю!

В тусклом свете из окна я увидел громадную фигуру, возвышавшуюся над моей кроватью. Человек был толст и совершенно гол, лишь вокруг пояса у него была бесформенная светлая масса, делающая его еще толще. Он не был неподвижен, и без того огромный, он продолжал расти ввысь, вытягиваясь к потолку. Я лежал на животе и, глядя снизу, увидел, что он поднял вверх обе руки, а в руках у него железный штатив, на который днем вешали мои капельницы с растворами — эту тяжелую железную штуковину он, без сомнения, собирался обрушить на меня.

Кто-то зажег свет (вероятно, Санек, это он кричал: «Эй! Стой!»), и я увидел, что нависший надо мной человек — Димочка, в огромном белом памперсе похожий на гигантского младенца. Я смотрел на него в ракурсе памятника, мне виден был только памперс, живот, над ними малиновые глыбы щек и дрожащие руки с занесенным штативом. Чтобы перевернуться на спину, мне требовалось не меньше трех минут, о том, чтобы сползти с кровати, вообще не могло быть и речи. Пытаться закрыться было бесполезно — даже просто опущенный на голову штатив проломил бы мне череп, а старик явно готовился вложить в удар весь свой вес. «Ы-ы-ы-ы-ы», — услышал я над собой его нарастающий до крика голос. Он поднимался все выше, переходя в визг, и Вместе с ним вздымался трясущийся старик, достигая предела ярости и могущества, откуда должен был низвергнуться на меня, чтобы оставить от меня мокрое место. Его раздутые гневом ноздри с торчащими из них пучками волос были последним, что я запомнил, прежде чем зажмурил глаза в ожидании удара.

Когда я их открыл, Санек с Коляном уже уломали старика. Колян успел ухватить сзади занесенный для удара штатив, Санек пришел ему на помощь. Теперь Димочка сидел на своей кровати красный, мокрый и обиженный — месть не удалась, расплата с одним из любовников жены не состоялась. Скоро появились врач с санитаром — в таких экстренных случаях они приходят быстро, — укололи старика и повезли в реанимацию, куда обычно временно помещают всех обострившихся безумцев.

Как ни странно, через несколько дней он вновь вернулся в отделение, хорошо хоть, не в нашу палату. Мои спасители Санек с Коляном видели его, как ни в чем не бывало прогуливающимся по коридору. Чернявая санитарка, удивлявшаяся, что я ем картошку вилкой, рассказала нам, что после терапии он успокоился, сделался адекватным и послушным, поэтому врачи не стали отправлять его в психбольницу, а просто положили в коридоре, даже привязывать к постели не стали.

А потом Димочка сбежал. То есть совершил наяву то, что мне не однажды виделось во сне. Не знаю, как ему удалось обмануть охрану, но, вероятно, это было не так уж и сложно: все-таки больница не тюрьма. Дальше его следы теряются. Я несколько раз спрашивал о нем у все про всех знающей чернявой санитарки, она отвечала: «Ищут. Подали в розыск. Пока не нашли».


«Бо-о-о-льно!» Затем две или три минуты наполненной ожиданием тишины, и в больничной ночи снова раздается тягучий голос из коридора: «Бо-о-о-льно!» Кричащий знает, что кричит напрасно, никто не придет, потому что санитары ему не верят, а больные, может, и верят, ведь многим из них тоже больно, но молчат и ненавидят его за то, что он орет за них за всех, и желают ему поскорее отдать концы и дать им наконец спать. Но все равно через примерно равные промежутки времени повторяется «Бо-о-о-льно!». Я тоже хочу, чтобы кричащий заткнулся или загнулся, моя боль этой ночью нарушает все наши с ней соглашения и вгрызается глубже чем обычно, и снотворное не действует, и от обезболивающего мало толку. Кто это, интересно, кричит — тот, что рвал и сосал спиртовые салфетки? Или мочившийся у всех на виду? Или обещавший миллион тому, кто его отвяжет? Их много там, в коридоре, по голосу не угадать. Только нашего Димочки среди них нет. Наш Димочка выбрал свободу. Я вижу перед собой его малиновое раскаленное лицо с шевелящимися губами, высокий лоб с нашлепкой пластыря и сияющие безумием мелкие глаза, искренне радующиеся узнаванию: «Ты в Балашихе в мебельном магазине работал!». И навстречу этому пронизывающему взгляду во мне открывается, наконец, на месте перелома между третьим и четвертым позвонками внутренний глаз, видящий Димочку, моего неудавшегося убийцу, спешащего по Москве семенящей стариковской походкой. Он идет сквозь мятущиеся толпы, переходит улицы с потоками машин, проходит через войну всех против всех, ежедневно поставляющую пациентов в нашу и другие больницы, минует ментов, у которых есть его фотография и разнарядка на розыск, но они не замечают его, потому что безумие неуловимо в сети разума. Он видит мужчин и женщин, их лица, их жесты, видит влюбленных в зарослях сирени — юношей, дарящих букеты, девушек, опускающих лица в лиловые грозди, — и знает, что в каждом их слове ложь, в каждом взгляде обман, в каждом прикосновении предательство, и сирень пахнет смертью. И он докладывает, докладывает Господу нашему всемилостивому, у которого для таких, как он, есть выделенный канал прямой связи:

Назад Дальше