Сейчас
Я провела в шестом отделении одиннадцать лет, не имея для утешения ничего, кроме старых историй и избитых слов. Я процарапывала себе тропу сквозь минуты, которые казались годами. Время утекало в вечность как песок.
Но теперь, когда я жду сигнала от Томаса, я обнаружила, что терпение мое иссякло.
Я помню, как была беременна Линой. Последние две недели превратились в муку. Мои лодыжки опухли, и для того, чтобы просто стоять, уходила масса сил. Но я не могла спать, и когда Рэйчел и мой муж засыпали, я бродила по дому. Обычно я расхаживала по будущей спальне Лины: двенадцать шагов в длину, двадцать по диагонали. Я ступала по ковру босыми ступнями. Я держалась за живот, тугой, будто мяч, обеими руками, и чувствовала, как она шевелится там. Ровное биение ее сердца пульсировало под моими пальцами, как барабанный бой.
И я разговаривала с моей девочкой. Я рассказывала ей о том, кем была и кем хотела стать. Я поведала ей о мире, в котором ей предстояло очутиться, и о прежней, совсем далекой реальности.
И я жалела ее.
Однажды я обернулась и заметила в дверном проеме Конрада. Он смотрел на меня, и что-то проскользнуло между нами — не совсем любовь, но нечто близкое к ней. Этому не было названия. Возможно, своего рода взаимопонимание.
— Пора спать, Беллс, — произнес он.
Теперь я обнаружила, что снова испытываю потребность двигаться. Кроме того, я не могу лечь. Струи воды наставили синяков на ногах и спине, и легкое прикосновение простыни причиняет боль. Я и есть заставляю себя с трудом, но понимаю, что нужно. Кто знает, сколько я пробуду в Диких землях, прежде чем разведчики меня найдут? А если нет? У меня нет ничего, кроме тапочек и хлопчатобумажного комбинезона. А вдоль замерзшей реки возвышаются сугробы. Деревья голые и замерзшие, животные попрятались.
Возможно, я умру через два-три дня. Но лучше погибнуть в мире, который я всегда любила, — даже теперь, после его попыток меня сломать.
Но вестей до сих пор нет. Три дня, четыре, пять… Разочарование делается удушающим и терзает непрестанно. Уже шесть суток меня окружает молчание. Томас не дает о себе знать, и я начинаю терять надежду. А если его разоблачили? На седьмой день меня охватывает гнев. Томас забыл про меня!
Мои синяки превращаются в звездные вспышки, взрывы невероятных оттенков, желтых, зеленых и фиолетовых. Я не волнуюсь и не злюсь. Энергия, которую я черпала в мыслях о побеге, покинула меня. Пропадают все желания.
Меня переполняют мрачные мысли. Томас никогда не собирался помогать мне. Планирование побега, плетение веревки, разведчики — пустые грезы и дурацкие фантазии…
Теперь я валяюсь на койке и встаю лишь тогда, когда нужно облегчиться или если сквозь узкую щель в двери просовывают поднос с едой.
И я застываю. Под маленькой пластиковой миской с макаронами, слипшимися в комок, лежит бумажный прямоугольник. Записка.
Томас написал ее большими буквами. «СЕГОДНЯ НОЧЬЮ. БУДЬ ГОТОВА».
Меня мутит, и я пугаюсь, что заболела. Сама мысль о том, чтобы покинуть тюремные стены, это помещение, кажется противоестественной. Что я знаю о Диких землях и о сопротивлении? Когда меня арестовали, я лишь начинала участвовать в движении…
Я мечтала о побеге одиннадцать лет, а теперь, когда час наконец-то пробил, я медлю.
Тогда
Сперва я не поняла, что исцеление не сработало.
Меня поместили в мою прежнюю спальню в родительском доме, запретили видеться с друзьями, покидать комнату без разрешения и без сопровождения Кэрол. В общем, я практически умерла. Я вставала с постели, шаркая, брела в душ, смотрела однообразные новости, слушала тупую музыку по радио. Вот что означает исцеление: ты попадаешь в аквариум и вечно кружишь по нему.
Я помогала родителям и заново подала заявление в колледж, поскольку прежнее решение о приеме аннулировали из-за моих приключений в Бостоне. Еще я написала массу писем с извинениями в бесчисленные комитеты. Без внимания не остались публичные должностные лица, соседи и безликие бюрократы с длинными бессмысленными титулами.
Постепенно я вновь получила подобие свободы. Я могла посещать магазины и гулять на пляже. Мне разрешили встречаться с некоторыми старыми друзьями. Время текло, а сердце лишь глухо ухало у меня в груди.
Спустя шесть месяцев портлендский комитет эвалуации постановил, что я готова получить пару. Тогда как раз подписали Акт брачной стабильности, и система начала развиваться. Мы с матерью отправились в ЦОПО («Центр организации поисков и образования»). Впервые после Бостона я ощутила некий интерес. Только он имел тревожный оттенок. Это было нехорошее возбуждение, от которого у вас ноет под ложечкой, а во рту появляется привкус рвоты.
Страх.
Я не помню, как мне вручили тонкую папку с моими результатами, но в памяти отпечаталось, как мы покинули здание и влезли в машину. Я сумела заставить себя открыть эту папку. Кэрол тоже была с нами — ждала на заднем сиденье.
— Ну, кого выбираешь? — спросила она.
Но я не могла прочитать имена: слова плясали у меня перед глазами. Буквы расплывались, уползали со строчек, а каждая фотография казалась совокупностью абстрактных форм. На мгновение мне почудилось, что я свихнулась.
Но затем я дошла взглядом до восьмой рекомендованной пары, Конрада Хэлоуэя. Вот тогда я поняла, что действительно схожу с ума.
Фото было то же самое, что на его удостоверении личности, которое я хранила у себя в комнате, засунув в носок и запрятав в ящик с нижним бельем. Я разобрала основные факты его жизни: где родился, какую школу закончил, разнообразные достижения, места работы, подробности о семье, а также психологический и социальный уровни стабильности.
Меня вдруг встряхнуло, как будто душа моя, которая пылилась и пребывала в бесполезности, наконец пробудилась. В один миг все мгновенно заработало: сердце колотилось, грудь напряглась, а легкие сжимались.
— Он, — произнесла я спокойно.
И показала, ткнув пальцем ровнехонько в переносицу, между глаз. Фотография была черно-белая, но я прекрасно помнила его глаза, светло-карие, как скорлупа лесного ореха.
Мать нагнулась к странице.
— А он не староват?
— Его недавно перевели в Портленд, — парировала я. — Он служил в инженерных частях. Работал на стенах. Видишь? Тут так написано.
Мать натянуто улыбнулась:
— Ну, ладно. Как хочешь.
Она неловко похлопала меня по колену. Она и прежде не была ласковой. В нашей семье не принято прикасаться друг к другу, не считая тех случаев, когда пьяный отец отвешивал матери оплеуху.
— Я горжусь тобой.
Кэрол перегнулась через спинку сиденья.
— Он не похож на инженера, — заявила она.
Я отвернулась к окну. По дороге домой я мысленно повторяла его имя, и оно превратилось в тайный ритм: Конрад, Конрад, Конрад. Моя секретная музыка. Мой муж. Это растекалось по сознанию, по всему моему телу, пока я не ощутила четкие слоги в кончиках пальцев. Конрад.
И тут я осознала, что исцеление не сработало.
Сейчас
Свет выключают, и в отделении начинается ночной шум: бормотание, стоны и плач.
Я помню другие звуки — кваканье лягушек, гортанное и печальное, и сопутствующий ему стрекот цикад. Маленькая Лина сложила ладони чашечкой и держит в них светлячка, повизгивая от смеха.
Узнаю ли я внешний мир? А Лину?
Томас предупредил, что подаст мне сигнал. Но тишину никто не нарушает. Во рту у меня сухо, как на пепелище.
Я не готова. Не сегодня. Сердце лихорадочно бьется, сбиваясь с ритма. Меня бросает в пот и трясет.
Я едва могу стоять.
Внезапно меня встряхивает. Оказывается, без предупреждения взвывает сигнализация — пронзительный, непрерывный вой снизу, приглушенный слоями камня и цемента. Хлопают двери, слышатся крики. Должно быть, Томас включил ее в соседнем отделении. Охранники помчатся туда, предполагая попытку побега или, может, убийство.
Вот мой сигнал.
Я встаю и сдвигаю койку, открывая дыру в стене, и протискиваюсь в нее. Моя самодельная веревка лежит свернутая на полу. Я продеваю один ее конец сквозь металлическое кольцо в двери и крепко завязываю.
Я больше не думаю. И не боюсь.
Я бросаю свободный конец веревки в дыру и слышу, как она хлопает на ветру. В первый раз с тех пор, как меня посадили в тюрьму, я благодарю Бога за то, что в Крипте нет окон. По крайней мере, с этой стороны.
Я проскальзываю в лаз головой вперед, мои плечи встречают сопротивление. Мягкий, влажный камень осыпается мне на шею. Дыхание перехватывает от вони какой-то тухлятины.
Пока!
Тревожная сигнализация завывает мне в ответ.
Потом я протискиваюсь дальше и застываю на головокружительной высоте, футов сорок пять, не меньше. Внизу темнеет река, в которой отражается луна. А веревка, будто спряденная из белой воды, течет вертикально вниз, к свободе.
Потом я протискиваюсь дальше и застываю на головокружительной высоте, футов сорок пять, не меньше. Внизу темнеет река, в которой отражается луна. А веревка, будто спряденная из белой воды, течет вертикально вниз, к свободе.
Я хватаюсь за нее. Перебирая руками, я вытаскиваю свое тело из каменной норы.
А потом падаю.
Мои ноги соскальзывают, и я описываю полукруг, молотя ступнями по воздуху. Я резко торможу, веревка обмотана вокруг моих запястий. Сердце норовит выскочить наружу. Сирены визжат, пронзительно и истерично.
Я замираю, не в силах двигаться. Почему-то мне вспоминается весенняя уборка за год до ареста, и огромный паук, обнаруженный за зеркалом в спальне. Десятки насекомых недвижно висели в пыльной паутине, а только одно еще слабо дергалось, пытаясь вырваться.
Вой прекращается. Безмолвие ошарашивает меня, как пощечина. Надо двигаться. Я слышу теперь грохот реки и шорох ветра в ветвях. Я медленно ползу вниз, обхватив веревку ногами и раскачиваясь. Мочевой пузырь переполнен, ладони горят. Я ужасно боюсь замерзнуть.
Хоть бы не сорваться!
В тридцати футах от воды хватка моя слабеет, и я пролетаю в свободном падении, прежде чем мне снова удается ухватиться за веревку. Из горла вырывается вскрик, и я прикусываю язык.
Но пока я в безопасности.
Дюйм за дюймом. Спуск длится целую вечность. Я уже не обращаю внимания на то, что ободрала кожу до крови. На ткани комбинезона выступили красные пятна, но я не чувствую боли. У меня все онемело от изнеможения.
Вдруг я понимаю, что мне осталось преодолеть семь футов. Внизу — черная река Презампскот, сгнившие бревна и камни, оплетенные льдом. Я молюсь о благополучном приземлении. Главное — попасть не в воду, а в громоздящиеся по берегам сугробы. Наверное, они мягкие, как подушки…
Я разжимаю руки.
Тогда
Я выполнила свою часть сделки. Я не стала создавать моей семье никаких проблем. В течение месяцев, предшествующих брачной церемонии, я соглашалась со всем и делала, что велят. Любовь росла во мне, как восхитительная тайна. То же самое повторилось, когда я была беременна Рэйчел, а затем Линой. Я могла сказать, что забеременела, еще до того, как это подтверждали врачи. Были и нормальные изменения: набухшая, чувствительная грудь, обострившийся нюх, тяжесть в теле. Но я ощущали и нечто иное. Рост и развитие кого-то прекрасного, чуждого и при этом — моего. Мое личное созвездие. Звезда, растущая у меня в чреве.
Если Конрад и запомнил тощую перепуганную девчонку, которую он удерживал краткий миг на углу бостонской улицы, то он ничего не выказал при нашей встрече. Он был вежлив, доброжелателен, уважителен. Он всегда слушал меня, интересовался моим мнением. А однажды признался мне, что любит работу инженера, потому что ему доставляют удовольствие механизмы — сооружения, машины и все такое прочее. Я знаю, ему частенько хотелось, чтобы люди поддавались «расшифровке».
Собственно, здесь и была суть исцеления. Процедура сплющивала людей, как листы бумаги, превращала их в биомеханизмы и раздавала им баллы.
За год до смерти Конраду поставили жуткий диагноз. В мозгу у него возникла опухоль размером с большой палец ребенка. Врачи констатировали — не повезло.
Я сидела рядом с Конрадом на больничной кровати. Он резко сел, плохо соображая после сна. Я попыталась уложить его обратно, а он ошалело уставился на меня.
— А где твоя кожаная куртка? — спросил он.
— Тс-с-с, — шепнула я, успокаивая его. — Ты все перепутал.
— Ты была в ней, когда я впервые тебя увидел, — слегка нахмурившись, произнес Конрад.
А потом он рухнул на матрас, словно усилия, потраченные на эти слова, окончательно измотали его. Вскоре он уснул. Я держала его за руку и наблюдала, как солнце движется по небу и лучи скользят по его простыне.
Я радовалась.
Конрад всегда придерживал мою голову — легонько, в ладонях, — когда мы целовались. Он надевал очки, когда читал, и начинал тереть стекла, если глубоко задумывался о чем-нибудь. Волосы у него были прямые, если не считать завитка за левым ухом, прямо над шрамом от процедуры.
Странно, но с самого начала я знала, что в мире, где судьба умерла, мне суждено вечно любить его. Невзирая на то, что он просто не мог — не был способен — полюбить.
Вот что хорошо в падении: выбирать уже не приходится.
Сейчас
Я успеваю насчитать три секунды полета. Сила удара вышибает из меня дух и швыряет меня вперед. Сильная боль простреливает лодыжку, и мне становится настолько холодно, что другие мысли вылетают из головы. Какое-то время я не могу дышать и не понимаю, где верх, а где низ. Повсюду одни лишь ночь и мороз.
Затем река толкает меня вперед и выплевывает. Я выныриваю на поверхность, хватая воздух ртом, а лед ломается вокруг меня с таким грохотом, как будто одновременно палят из десятка ружей. Надо мной кружат звезды. Я добираюсь до кромки воды, шлепаю по отмели и дрожу. Мне кажется, будто мозг изнутри бьется о череп. Я кашляю, сажусь на колени, зачерпываю воду и пью из окоченевшей ладони.
Я не ощущала ветра одиннадцать лет.
Нужно двигаться. На север от реки. На восток от старого шоссе.
Я бросаю последний взгляд на неясно вырисовывающийся силуэт Крипты. Свободна. Это слово наполняет меня огромной радостью, и я сдерживаюсь, чтобы не закричать. Я еще не в безопасности.
Я знаю, что за Криптой находится старая дорога, ведущая к автобусной остановке, а за ней — серый гудрон. Служебное шоссе тянется до полуострова и переходит в Конгресс-стрит. А дальше — мой Портленд, с трех сторон окруженный водой. Он безмятежно лежит на выступе суши, как драгоценный камень.
Где-то там сейчас спит Лина. И Рэйчел. Мои звезды, которые спрятаны в моей душе. Рэйчел исцелили, и она уже потеряна для меня. Томас сообщил мне об этом.
Но Лина…
Моя младшенькая…
Я люблю тебя. Помни обо мне.
И когда-нибудь я тебя отыщу.
Рэйвен
Вот три самые главные вещи, которые я узнала за двадцать два года жизни на этой планете.
1. Никогда не подтирай зад ядовитым плющом.
2. Люди — они как муравьи. Лишь немногие отдают приказы. А остальных просто давят.
3. Счастливых концов не бывает. Изредка случаются лишь передышки между боевыми действиями.
Никогда нельзя забывать о последнем пункте.
— Ну и дурь! — сетует Тэк. — Зачем мы это делали?
Я не тружусь отвечать. Он прав. Мы действительно сглупили.
— Если что-то пойдет наперекосяк, мы прикроем лавочку, — заявляет Тэк. — Начисто. Я не собираюсь пропускать Рождество из-за такой фигни.
«Рождество» — кодовое наименование следующей крупной операции. До нас пока что доходили лишь слухи о ней. Мы не знаем ни места, ни времени ее проведения. Но она приближается.
Внезапно я ощущаю прилив тошноты и сглатываю ком в горле.
— Нет уж, — фыркаю я.
Точно так же я говорила про миграцию. «Никто не умрет», — повторяла я раз за разом, как молитву.
Наверное, Бог не слышит меня.
— Пограничный патруль, — заявляю я, как будто Тэк не видит прочную каменную стену, темнеющую под дождем, и контрольно-пропускной пункт впереди.
Тэк жмет на тормоза. Фургон похож на старика: он кашляет, дрожит и вечно тянет, когда ты от него что-то хочешь. Но пока он успешно преодолевал препятствия.
— Мы уже могли быть на полпути к Канаде, — ворчит Тэк.
Он, конечно, преувеличивает. Но Тэку явно не по себе. Ему не свойственно болтать и утрировать события. Вообще-то на людях из него лишнего слова не вытянешь.
За это я его и люблю.
Мы пересекаем пропускной пункт без малейших проблем. Восемь лет скитаний в Диких землях и четыре года активного сотрудничества с сопротивлением доказали, что служба безопасности в стране — наполовину показуха. Это вздор, чистое шоу — способ запугать муравьев, ткнуть мордой в грязь. Половина стражников толком не обучены. Многие стены не патрулируются. Но вопрос в имидже, в создании впечатления постоянного контроля, в борьбе с враждебной идеологией.
Муравьями управляет страх.
Когда мы едем по совершенно пустой Вест-Сайдской магистрали, Тэк помалкивает. Река и небо одинакового синевато-серого цвета. Дождь льет, как из ведра. Тучи — низкие, разбухшие от влаги, как в тот день, когда я перешла границу.
И тогда же я нашла ее.
Я до сих пор не могу произнести ее имя.
Прежде я была муравьем. Меня и звали по-другому, а единственным моим шрамом являлась тонкая полоска на животе — след от удаленного аппендицита.
Я до сих пор помню свой дом. Тюлевые занавески, пахнущие гардениями и пластмассой. Ковер, который каждый день посыпали содой и пылесосили. Тяжелая тишина. Мой отец не любил шум. От громких звуков у него начинало жужжать в голове. «Там словно целый рой пчел», — однажды сказал он мне. Когда гудение усиливалось, он не мог думать ни о чем и начинал злиться. У него возникала потребность прекратить этот кошмар и погрузиться в тишину.