Германия - Генрих Гейне 3 стр.


Вопрос был весьма щекотливый:

"Сынок, в какой стране житье

Всех лучше? При сравненье

Какому народу -- французам иль нам -

Отдашь ты предпочтенье?"

"Вот видишь ли, мама, немецкий гусь

Хорош; рассуждая строго,

Французы нас только в начинке забьют,

И соус их лучше намного".

Откланялся вскоре и гусь, и тогда,

Свои предлагая услуги,

Явились ко мне апельсины. Я съел

Десяток без всякой натуги.

Тут снова с большим благодушьем меня

Расспрашивать стала старушка.

Иной вопрос был так хитер -

Ни дать ни взять ловушка.

"Ну, а политикой, сынок,

Ты занят с прежним рвеньем?

В какой ты партии теперь?

Ты тот же по убежденьям?"

"Ах, матушка, апельсины все

Прекрасны, без оговорки.

Я с наслажденьем пью их сок

И оставляю корки".

ГЛАВА XXI

Полусгоревший город наш

Отстраивают ныне.

Как недостриженный пудель, стоит

Мой Гамбург в тяжком сплине.

Не стало многих улиц в нем,

Напрасно их ищу я.

Где дом, в котором я познал

Запретный плод поцелуя?

Где та печатня, куда я сдавал

"Картины путевые"?

А тот приветливый погребок,

Где устриц вкусил я впервые?

А где же Дрекваль, мой Дрекваль где?

Исчез, и следы его стерты.

Где павильон, в котором я

Едал несравненные торты?

И ратуша где, в которой сенат

И бюргерство восседало?

Все без остатка пожрал огонь,

И нашей святыни не стало.

С тех пор продолжают люди стонать

И с горечью во взоре

Передают про грозный пожар

Десятки страшных историй:

"Горело сразу со всех сторон,

Все скрылось в черном дыме.

Колокольни с грохотом рушились в прах,

И пламя вставало над ними.

И старая биржа сгорела дотла,

А там, как всем известно,

Веками работали наши отцы

Насколько можно честно.

Душа золотая города -- банк

И книги, куда внесли мы

Стоимость каждого из горожан,

Хвала творцу, невредимы.

Для нас собирали деньги везде,

И в отдаленнейших зонах.

Прекрасное дело! Чистый барыш

Исчислен в восьми миллионах.

К нам отовсюду деньги шли -

По землям и по водам;

Мы принимали всякий дар,-

Нельзя же швыряться доходом!

Постели, одежды сыпались нам,

И мясо, и хлеб, и бульоны,

А прусский король захотел даже вдруг

Прислать свои батальоны.

Ущерб матерьяльный покрыть удалось,

Мы раны вскоре залечим.

Но наш испуг, наш смертельный испуг!

Увы, оплатить его нечем!"

"Друзья -- сказал ободрительно я. -

Стонать и хныкать не дело.

Ведь Троя была городок поважней,

Однако тоже сгорела.

Вам надо отстроить свои дома,

Убрать со дворов отбросы,

Улучшить законы и обновить

Пожарные насосы.

Не сыпьте в ваш черепаховый суп

Так много кайеннского перца,

Не ешьте ваших карпов -- их жир

Весьма нездоров для сердца.

Индейки вам не повредят,

Но вас околпачит быстро

Та птица, что снесла яйцо

В парик самого бургомистра.

Сия фатальная птица, друзья,

Знакома вам, вероятно.

При мысли о ней вся пища идет

У меня из желудка обратно".

ГЛАВА ХХП

Заметней, чем город, тряхнуло людей,

Нет более грустной картины!

Все одряхлели и подались -

Ходячие руины!

Кто тощим был -- отощал совсем,

А жирный -- заплыл, как боров.

Состарились дети. У стариков

Явился детский норов.

Кто был теленком, тот теперь

Гуляет быком здоровенным.

Гусенок гордые перья надел

И сделался гусем отменным.

Старуха Гудель -- сплошной соблазн:

Прельстительней всякой сирены,

Добыла кудри чернее смолы

И зубы белее пены.

Лишь продавец бумаги, мой друг,

Не пал под гнетом событий.

Его волоса -- золотое руно:

Живой Иоанн Креститель.

N. N. промчался мимо меня,-

Казалось, он сильно взволнован,

Говорят, его погоревший ум

У Бибера был застрахован.

И старый цензор встретился мне,

Я был удивлен немало:

Он сильно сгорбился, одряхлел,

Судьба и его потрепала.

Мы долго друг другу руки трясли,

Старик прослезился мгновенно:

Ах, как он счастлив видеть меня!

Была превосходная сцена.

Не всех застал я -- кое-кто

Простился с юдолью земною.

Ах, даже Гумпелино мой

Не встретился больше со мною.

С души великой наконец

Земные ниспали оковы,

И светлым ангелом он воспарил

К престолу Иеговы.

Кривого Адониса я не нашел,

Хотя искал повсюду,-

На гамбургских улицах он продавал

Ночные горшки и посуду.

Саррас, несравненный пудель, издох.

А я охотно верю,

Что Камне отдал бы целый мешок

Поэтов за эту потерю.

Население Гамбурга с давних времен -

Евреи и христиане.

У них имеется общая страсть -

Придерживать грош в кармане.

Христиане весьма достойный народ:

Любой -- в гастрономии дока.

Обычно по векселю платят они

В канун последнего срока.

Евреи бывают двух родов

И чтут по-разному бога:

Для новых имеется новый храм,

Для старых, как встарь,-- синагога.

Новые даже свинину едят

И все -- оппозиционеры.

Они демократы, а старики -

Аристо-когтисты сверх меры.

Я старых люблю, я новых люблю,

Но -- милосердный боже! -

Популярная рыбка -- копченый шпрот

Мне несравненно дороже.

ГЛАВА XXIII

С великой Венецией Гамбург не мог

Поспорить и в прежние годы,

Но в Гамбурге погреб Лоренца есть,

Где устрицы -- высшей породы.

Мы с Кампе отправились в сей погребок,

Желая в уюте семейном

Часок-другой почесать языки

За устрицами и рейнвейном.

Нас ждало приятное общество там:

Меня заключили в объятья

Мой старый товарищ, добрый Шофпье,

И многие новые братья.

Там был и Вилле. Его лицо -

Альбом: на щеках бедняги

Академические враги

Расписались ударами шпаги.

Там был и Фукс, язычник слепой

И личный враг Иеговы.

Он верит лишь в Гегеля и заодно

Еще в Венеру Кановы.

Мой Кампе в полном блаженстве был,

Попав в амфитрионы,

Душевным миром сиял его взор,

Как лик просветленной мадонны.

С большим аппетитом Я устриц глотал,

Рейнвейном пользуясь часто,

И думал: "Кампе -- большой человек,

Он -- светоч издательской касты!

С другим издателем я б отощал,

Он выжал бы все мои силы,

А этот мне даже подносит вино,-

Я буду при нем до могилы.

Хвала творцу! Он, создав виноград,

За муки воздал нам сторицей,

И Юлиус Кампе в издатели мне

Дарован его десницей.

Хвала творцу и силе его

Вовеки, присно и ныне!

Он создал для нас рейнвейн на земле

И устриц в морской пучине.

Он создал лимоны, чтоб устриц мы

Кропили лимонным соком.

Блюди мой желудок, отец, в эту ночь,

Чтоб он не взыграл ненароком!"

Рейнвейн размягчает душу мою,

Сердечный разлад усмиряя,

И будит потребность в братской любви,

В утехах любовного рая.

И гонит меня из комнат блуждать

По улицам опустелым.

И душу тянет к иной душе

И к платьям таинственно белым.

И таешь от неги и страстной тоски

В предчувствии сладкого плена.

Все кошки серы в темноте,

И каждая баба -- Елена.

Едва на Дрейбан я свернул,

Взошла луна горделиво,

И я величавую деву узрел,

Высокогрудое диво.

Лицом кругла и кровь с молоком,

Глаза -- что аквамарины!

Как розы щеки, как вишня рот,

А нос оттенка малины.

На голове полотняный колпак,-

Узорчатой вязью украшен.

Он возвышался подобно стеке,

Увенчанной тысячью башен.

Льняная туника вплоть до икр,

А икры -- горные склоны;

Ноги, несущие мощный круп,-

Дорийские колонны.

В манерах крайняя простота,

Изящество светской свободы.

Сверхчеловеческий зад обличал

Созданье высшей природы.

Она подошла и сказала мне:

"Привет на Эльбе поэту!

Ты все такой же, хоть много лет

Блуждал по белому свету.

Кого ты здесь ищешь? Веселых гуляк,

Встречавшихся в этом квартале?

Друзей, что бродили с тобой по ночам

И о прекрасном мечтали?

Их гидра стоглавая -- жизнь -- унесла,

Рассеяла шумное племя.

Тебе не найти ни старых подруг,

Ни доброе старое время.

Тебе не найти ароматных цветов,

Пленявших сердце когда-то,

Их было здесь много, но вихрь налетел,

Сорвал их -- и нет им возврата.

Увяли, осыпались, отцвели,-

Ты молодость ищешь напрасно.

Мой друг, таков удел на земле

Всего, что светло и прекрасно".

Да кто ты, -- вскричал я, -- не прошлого ль тень

Ко плотью живой ты одета!

Могучая женщина, где же твой дом?

Доступен ли он для поэта?"

И женщина молвила, тихо смеясь:

"Поверь, ты сгущаешь краски.

Я девушка с нравственной, тонкой душой,

Совсем иной закваски.

Я не лоретка парижская, нет!

Я не лоретка парижская, нет!

К тебе лишь сошла я открыто,-

Богиня Гаммония пред тобой,

Гамбурга меч и защита!

Но ты испуган, ты поражен,

Воитель в лике поэта.

Идем же, иль ты боишься меня?

Уж близок час рассвета".

И я ответил, громко смеясь:

"Ты шутишь, моя красотка!

Ступай вперед! А я за тобой,

Хотя бы к черту в глотку!"

ГЛАВА XXIV

Не знаю, как я по лестнице шел

В таком состоянье духа.

Как видно, дело не обошлось

Без помощи доброго духа.

В мансарде Гаммонии время неслось,

Бежали часы чередою.

Богиня была бесконечно мила

И крайне любезна со мною.

"Когда-то, -- сказала она, -- для меня

Был самым любимым в мире

Певец, который Мессию воспел

На непорочной лире.

Но Клопштока бюст теперь на шкафу,

Он получил отставку;

Давно уже сделала я из него

Для чепчиков подставку.

Теперь уголок над кроватью моей

Украшен твоим портретом,

И -- видишь -- свежий лавровый венок

Висит над любимым поэтом.

Ты должен только ради меня

Исправить свои манеры.

В былые дни моих сынов

Ты оскорблял без меры.

Надеюсь, ты бросил свое озорство,

Стал вежливей хоть немного.

Быть может, даже к дуракам

Относишься менее строго.

Но как дошел ты до мысли такой

По этой ненастной погоде

Тащиться в северные края?

Зимой запахло в природе!"

"Моя богиня, -- ответил я, -

В глубинах сердца людского

Спят разные мысли, и часто они

Встают из тьмы без зова.

Казалось, все шло у меня хорошо,

Но сердце не знало жизни.

В нем глухо день ото дня росла

Тоска по далекой отчизне.

Отрадный воздух французской земли

Мне стал тяжел и душен.

Хоть на мгновенье стесненной груди

Был ветер Германии нужен.

Мне трубок немецких грезился дым

И запах торфа и пива;

В предчувствии почвы немецкой нога

Дрожала нетерпеливо.

И ночью вздыхал я в глубокой тоске,

И снова желанье томило

Зайти на Даммтор к старушке моей,

Увидеться с Лотхен милой.

Мне грезился старый седой господин;

Всегда, отчитав сурово,

Он сам же потом защищал меня,

И слезы глотал я снова.

Услышать его добродушную брань

Мечтал я в глубокой печали.

"Дурной мальчишка!" -- эти слова

Как музыка в сердце звучали.

Мне грезился голубой дымок

Над трубами домиков чинных,

И нижнесаксонские соловьи,

И тихие липы в долинах.

И памятные для сердца места -

Свидетели прошлых страданий,-

Где я влачил непосильный крест

И тернии юности ранней.

Хотелось поплакать мне там, где я

Горчайшими плакал слезами.

Не эта ль смешная тоска названа

Любовью к родине нами?

Ведь это только болезнь, и о ней

Я людям болтать не стану.

С невольным стыдом я скрываю всегда

От публики эту рану.

Одни негодяи, чтоб вызывать

В-сердцах умиленья порывы,

Стараются выставить напоказ

Патриотизма нарывы.

Бесстыдно канючат и клянчат у всех,

Мол, кинь км подачку хотя бы!

Ыа грош популярности -- вот их мечта!

Бот Мендель и все его швабы!

Богиня, сегодня я нездоров,

Настроен сентиментально,

Но я слегка послежу за собой,

И это пройдет моментально.

Да, я нездоров, но ты бы могла

Настроить меня по-иному.

Согрей мне хорошего чаю стакан

И влей для крепости рому".

ГЛАВА XXV

Богиня мне приготовила чай

и рому подмешала.

Сама она лишь ром_ пкла,

А чай не признавала.

Она оперлась о мое плечо

Своим головным убором

(Последний при этом помялся слегка)

И молвила с нежным укором:

"Как часто с ужасом думала я,

Что ты один, без надзора,

Среди фривольных французов живешь -

Любителей всякого вздора.

Ты водишься с кем попало, идешь,

Куда б ни позвал приятель.

Хоть бы при этом следил за тобой

Хороший немецкий издатель.

Там сто лысо соблазна от разных сильфид!

Они прелестны, но прытки,

И гибнут здоровье и внутренний мир

В объятьях такой силъфидкк.

Не уезжай, останься у нас!

Здесь чистые, строгие нравы,

И в кашей среде благочинно цветут

Цветы невинной забавы.

Тебе понравится нынче у нас,

Хоть ты известный повеса.

Мы развиваемся, -- ты сам

Найдешь следы прогресса.

Цензура смягчилась. Гофман стар,

В предчувствии близкой кончины

Не станет он так беспощадно кромсать

Твои "Путевые картины".

Ты сам и старше и мягче стал,

Ты многое понял на свете.

Быть может, и прошлое наше теперь

Увидишь в лучшем свете.

Ведь слухи об ужасах прошлых дней

В Германии -- ложь и витийство.

От рабства, тому свидетель Рим,

Спасает самоубийство.

Свобода мысли была для всех,

Не только для высшей знати.

Ведь ограничен был лишь тот,

Кто выступал в печати.

У нас никогда не царил произвол.

Опасного демагога

Лишить кокарды мог только суд,

Судивший честно и строго.

В Германии, право, неплохо жилось,

Хоть времена были круты.

Поверь, в немецкой тюрьме человек

Не голодал ни минуты.

Как часто в прошлом видели мы

Прекрасные проявленья

Высокой веры, покорности душ!

А ныне -- неверье, сомненье.

Практической трезвостью внешних свобод

Мы идеал погубили,

Всегда согревавший наши сердца,

Невинный, как грезы лилий.

И наша поэзия гаснет, она

Вступила в пору заката:

С другими царями скоро умрет

И черный царь Фрейлиграта.

Наследник будет есть и пить,

Но коротки милые сказки -

Уже готовится новый спектакль,

Идиллия у развязки!

О, если б умел ты молчать, я бы здесь

Раскрыла пред тобою

Все тайны мира -- путь времен,

Начертанный судьбою.

Ты жребий смертных мог бы узреть,

Узнать, что всесильною властью

Назначил Германии в будущем рок,

Но, ах, ты болтлив, к несчастью!"

"Ты мне величайшую радость сулишь,

Богиня! -- вскричал я, ликуя. -

Покажи мне Германию будущих дней -

Я мужчина, и тайны храню я!

Я клятвой любою покляться готов,

Известной земле или небу,

Хранить как святыню тайну твою.

Диктуй же клятву, требуй!.."

И строго богиня ответила мне:

"Ты должен поклясться тем самым,

Чем встарь клялся Елеазар,

Прощаясь с Авраамом.

Подними мне подол и руку свою

Положи мне на чресла, под платье,

И дай мне клятву скромным быть

И в слове и в печати".

Торжественный миг! Я овеян был

Минувших столетий дыханьем,

Клянясь ей клятвою отцов,

Завещанной древним преданьем.

Я чресла богини обнял рукой,

Подняв над ними платье,

И дал ей клятву скромным быть

И в слове и в печати.

ГЛАВА XXVI

Богиня раскраснелась так,

Как будто ей в корону

Ударил ром. Я с улыбкой внимал

Ее печальному тону:

"Я старюсь. Тот день, когда Гамбург возник,

Был днем моего рожденья.

В ту пору царица трески, моя мать,

До Эльбы простерла владенья.

Carolus Magnus -- мой славный отец -

Давно похищен могилой.

Он даже Фридриха Прусского мог

Затмить умом и силой.

В Ахене -- стул, на котором он был

Торжественно коронован,

А стул, служивший ему по ночам,

Был матери, к счастью, дарован.

От матери стал он моим. Хоть на вид

Он привлекателен мало,

На все состоянье Ротшильда я

Мой стул бы не променяла.

Вон там он, видишь, стоит в углу,-

Он очень стар и беден;

Подушка сиденья изодрана вся,

И молью верх изъеден.

По это пустяк, подойди к нему

И снять подушку попробуй.

Увидишь в сиденье дыру, и под ней,

Конечно, сосуд, ко особый:

То древний сосуд магических сил,

Кипящих вечным раздором.

И если ты голову сунешь в дыру,

Предстанет грядущее взорам.

Грядущее родины бродит там,

Как волны смутных фантазмов,

Но не пугайся, если в нос

Ударит вонью миазмов".

Она засмеялась, но мог ли искать

Я в этих словах подковырку?

Я кинулся к стулу, подушку сорвал

И сунул голову в дырку.

Что я увидел -- не скажу,

Я дал ведь клятву все же!

Мне лишь позволили говорить

О запахе, но --боже!..

Меня и теперь воротит всего

При мысли о смраде проклятом,

Который лишь прологом был,-

Смесь юфти с тухлым салатом.

И вдруг -- о, что за дух пошел!

Как будто в сток вонючий

Из тридцати шести клоак

Навоз валили кучей.

Я помню ясно, что сказал

Сент-Жюст в Комитете спасенья:

"Ни в розовом масле, ни в мускусе нет

Великой болезни целенья".

Но этот грядущий немецкий смрад -

Я утверждаю смело -

Превысил всю мне привычную вонь,

В глазах у меня потемнело,

Я рухнул без чувств и потом, пробудясь

И с трудом разобравшись в картине,

Увидел себя на широкой груди,

В объятиях богини.

Блистал ее взор, пылал ее рот,

Назад Дальше